9. ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ СЕРГИЯ
9. ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ СЕРГИЯ
XIV век, век Сергия, приближался к концу. Постепенно уходили из жизни основные фигуры этого века — митрополит Алексий (12 февраля 1378 г.), вскоре после него, в 1379 году, Митяй, в 1389 году преставился великий князь Димитрий Иванович, через три года был разбит Аксак–Термиром гроза Москвы и, кажется, самый страшный ее разрушитель Тохтамыш [365]. В этом же году почил и Сергий, вынужденный во время московского разгрома 1382 года бежать вместе с братией от Тохтамыша в Тверь (и отъ Тохтамышева нахожения бежа во Тферь, — сообщает летописное сокращенное «Житие» Сергия).
Жизнеописатель Сергия Радонежского главу, посвященную последним годам жизни Сергия, назвал «Вечерний свет» и начал ее с нескольких слов о великом князе Димитрии Ивановиче, грустных и справедливых, в которых возникает, почти невольно, некое противопоставление князя и Преподобного («Судьба Сергия, конечно, уж иная»). Последние годы рано ушедшего князя («и бысть всехъ летъ живота его отъ рождества 40». — Никон. летоп. ПСРЛ XI, 1965, 113) вечерним светом никак не назовешь. Умирал он преждевременно, тяжело, с мучениями, и мысли его были скорее тягостными, хотя и свой вклад в устроение Московской Руси сознавал.
Люди борьбы, политики, войны, как Димитрий, Калита, Олег, нередко к концу жизни ощущают тягость и усталость. Утомляют жалкие дела земли. Страсти расшатывают. Грехи томят. В то время многие князья на старости и вблизи смерти принимали схиму — крепкий зов к святому, после бурно и греховно проведенной жизни.
Димитрий сгорел рано. Его княженье было трудным и во многом неудачным. Он умирал в момент удачи Тохтамыша — преждевременно надломленный всей ношей исторической. После Куликова поля он сближается теснее с Преподобным: в 1385 г. Сергий крестит его сына, в 1389–м, умирая, Димитрий пишет завещание «перед своими отцы, перед игуменом перед Сергием, перед игуменом перед Савостьяном». В этом завещании особенно подчеркивается единовластие — идея, за которую Димитрий воевал всю жизнь. Он уже считает себя русским государем. Старший сын наследует отцу. Ни о каких уделах и борьбе за княжеский стол больше нет и речи. Порядок этот и установился на столетия, создав великую монархию.
(Зайцев 1991, 115).
Каким был Димитрий умирая и как отразилась на нем близость с Сергием — мы не знаем, и охотно поверили бы составителю летописного текста «О житии и о преставлении великого князя Димитрия Ивановича царя Русского», если бы после описания его победы и того, как врази его посрамишася […] и все подъ руце его поклонишася; расколницы же и мятежницы царства его вси погыбоша не следовал текст столь сильно клишированный и столь высокориторичный, что за ним с трудом улавливаются нередкие штрихи собственно человеческого. Пренебрегать ими нельзя — ни из общей презумпции доверия к тексту, ни потому, что Димитрий в свои последние годы находился в том состоянии, когда человеку свойственно думать о душе (а ему — особенно), ни, наконец, потому, что он теперь стремился хотя бы к внешнему благочестию, соответствующему некоему идеалу духовного совершенства, и составитель текста, поняв это, создал адекватный этому идеальному образу текст. Как таковой (по меньшей мере) его стоит внимательно выслушать:
Обычай же имяаше великiй князь Дмитрей Ивановичь: якоже Давидъ богоотець и пророкъ Сауловы дети помиловаше, и ciй великiй князь неповинныя любляше, а повинныя прощаше; по великому Иеву, яко отець мiру есть, и око слепымъ, нога хромымъ, столпъ и стражъ и мерило известо къ свету; правя подвластныя, от Вышняго промысла правленiе прiимъ, роду человечу всяко смятенiе мiрское исправляше; высокопаривый орелъ, огнь попаляа нечестiе, баня мыющимся отъ скверны, гумно чистоте, ветръ плевелы развевая, одръ трудившимъся по Бозе, труба спящимъ, воевода мирный, венець победе, плавающимъ пристанище, корабль богатству, оружiе на враги, мечь ярости, стена нерушима, зломыслящимъ сеть, степень непоколеблема, зерцало житiа, съ Богомъ се творя и по Бозе побаряа, высокiй умъ, смиренный смыслъ, ветромъ тишина, пучина разума; князя Русскыя во области своей крепляаше, велможамъ своимъ тихоуветливъ въ наряде бывааше, никогоже не оскорбляаше, и всехъ равно любляаше, младыхъ словесы наказааше, и всемъ доволъ подаваше, ко требующимъ руце простираше. Еще дръзну несрамно рещи о житiи великаго князя и царя Русскаго Димитрия Ивановича, да се слышаще, царiе и князи научитеся тако творити; ciй убо отъ уныя версты Бога возлюби и духовныхъ прилежаше делехъ; аще и книгамъ не ученъ сый добре, но духовныа книги въ сердци своемъ имяше. И се едино повемь отъ житiа его: тело свое честно съхраня до женитвы, церковь себе Святому Духу соблюде нескверну; очима зряше чясто къ земли, отъ неяже взятъ бысть, душу и умъ простираше къ небеси, идеже лепо есть ему пребывати; и по браце совокупленiа тело свое чисто же соблюде, греху непричастенъ. […] Царскiй убо санъ держаше, ангельскiй живяше, постомъ и молитвою; и по вся нощи стояще, сна же токмо мало прiимаше, и паки по мале часе на молитву востааше; и подобу благу творяаше всегда, въ бернемъ телеси бесплотныхъ житiе свершаше; землю Русскую управляше, на престоле царстемъ седя, яко пещеру въ сердци держаше; царскую багряницу и венець ношаше, въ чернеческыя ризы по вся дни желаше облещися; и по вся часы честь и славу отъ всего мiра прiимаше, крестъ Христовъ ношаше; въ Божественыа дни поста въ чистоте храняшеся, а по вся недели святыхъ таинъ причащашеся, и преочистованну душю хотя представити предъ Богомь; по истине явися земный ангелъ и небесный человекъ […] многи труды и победы по правоверной вере показа, яко инъ никтоже.
(Никон. летоп. ПСРЛ XI, 111–113) [366]
«Судьба Сергия, конечно, уж иная…» Как бы она ни складывалась, нечто очень важное зависело от него самого. Когда митрополит Алексий состарился, ослабел и почувствовал приближение конца, он призвал к себе Сергия. Тот пришел. Началась беседа. Алексий повелел вынести украшенный золотом и драгоценными камнями крест с парамандом и преподнес его Сергию. Знак был слишком очевидным [367]. Сергий со смирением поклонился, и начался тот диалог, который закончился выбором Сергия.
Сергий. Прости мя, владыко, як от юности не бых златоносець, въ старости же наипаче хощу в нищете пребывати.
Алексий. Вемь, възлюбленне, яко сиа исправилъ еси. Но сътвори послушание: приими от нас данное ти благословение (как некий залог, своими руками возлагает дары). — Ведый буди преподобне, на что призвах тя и что хощу яже о тебе сътворити?
Сергий. И како могу, Господи, ведати?
Алексий. Се аз съдръжах, Богу вручивъщю ми, русскую митрополию, елико Богу хотящу. Ныне же вижду себе къ концу приближающася, токмо не вем дне сконьчаниа моего: желаю же при животе моем обрести мужа, могуща по мне пасти стадо Христово. Но отъ всех недоумевся, тебе единаго избрах яко достойна суща исправити слово истинны: вемъ бо известно, яко от великодръжавных господий и до последнихъ вси тебе требують. И прежде убо епископьства саномъ почтенъ будеши, по моем же отхожении мой престолъ въсприимеши.
Сергий (зело оскръбися, яко велику тщету вмени себе сие быти): Прости мя, владыко, яко выше моея меры еже глаголеши; и сиа въ мне не обрящеши никогда же. Кто есмь азъ, грешный и худейши паче всехъ человекъ?
Алексий (приводя слова из божественных заповедей и пытаясь вынудить Сергия последовать его воле).
Сергий (выслушав, «никако же преклонися»): Владыко святый! Аще не хощеши отгнати мою нищету и от слышаниа святыня твоеа, прочее не приложи о сем глаголати къ моей худости и ни иному никому же попусти, поне же никто сиа въ мне можетъ обрести.
Твердость и даже едва скрываемая жесткость отказа Алексию, та степень решительности, которая исключает приведение других, более сильных аргументов и каких–либо еще уговариваний, непреклонность Сергия сделали свое дело. Алексий прекратил убеждать Преподобного, опасаясь, что он отиде внутреннюю пустыню и такова светилника лишится, и, утешив его духовными словами, отпустил в Троицу.
Вскоре Алексий уходит из жизни, и на этот раз «господие великодръжавнии князи» начинают умолять Сергия принять архиерейский сан. Но его, яко же твердый адамантъ, никак было нельзя склонить к согласию. Тогда на архиерейский престол «некто архимандрит» Спасского придворного монастыря Михаил (Митяй), дерзнув облачиться в одежду святителя и возложить на себя белый клобук, — акт высокого символического значения и важный элемент ритуала, и потому опасный для самозванца. Кроме того, не уверенный в глубине души ни в себе, ни в том, какие действия может теперь предпринять Сергий, Михаил начат же и на святого въоружатися, мневъ, яко присецает дръзновение его преподобный, хотя архиерейскый престолъ въсприати.
Сергий, услышав, что Михаил, хваляйся на святую обитель сию, совершил кощунство, предсказал своим ученикам, что Михаил не получит желанного, поне же гръдостию побеженъ, и не увидит Царьграда — еже и бысть по пророчьству святого (Михаил действительно скончался во время морского путешествия, уже вблизи от цели). Вси бо имеаху святого Сергиа яко единого от пророкъ, — заключает Епифаний эту главу.
Думается, что Сергий — и вовсе не только из скромности — не признал бы этого определения: он просто видел и знал будущее, дар, несомненно, редкий и даже очень, но все–таки не сверхъестественный. Не вступая в прения, можно, конечно, называть его и пророческим или просто ясновидением: так, есть люди, которые видят в темноте. Дар есть дар, но Сергию была чужда эксплуатация темы чуда, и чудотворцем он тоже себя не признал бы, потому что само чудо появляется тогда, когда субъект и объект разъединены непоправимо, когда Бог вне человека и человек может к Нему только стремиться. Сергий же знал и переживал бытие в Боге, и именно это составляло несомненно главную суть его религиозного онтологизма, согласно с тем, как опишет это состояние Гете — «Ничего внутри, ничего вовне, потому что то, что внутри, то же и вовне». Всё во мне — и я во всем — осознается в час тоски невыразимой (Тютчев). И спору Августина с Пелагием о соотношении благодати и свободной воли, игравшему столь важную роль в истории христианской Церкви на Западе, Сергий едва ли бы придал большое значение [368], потому что он располагал, надо думать, внутренними «свидетельствами бытия», а значит, предпочел бы декартовскому cogito ergo sum свое sum ergo cogito, живое знание, коренящееся в бытии (ср. «живознание» Ивана Киреевского). Укорененность в бытии, умственная трезвость, интегральный жизненный опыт, сама жизнь в Боге — всё это объясняет природу сергиевых чудес, свидетелем которых он удостоился быть, особенно часто — в свои последние годы.
Решительный отказ Сергия от митрополичьего престола был обозначением, сделанным им, того предела, переступать который он не хотел и, более того, не мог, хотя — и тоже того не желая — мог переступить через столь дорогое ему одиночество отшельника (одиночество ли? с Богом–то!), мог, тоже не хотя, стать игуменом, мог покинуть Троицу и через несколько лет снова в нее вернуться, не жалея ни об оставлении ее, ни о возвращении в нее. Этот окончательный выбор Сергия был для него очень важен. Его путь отныне шел по равнине, и после победы над Мамаем лишь события 1382 года ненадолго нарушили эту ровность пути. Теперь Сергий —
[…] признанный облик благочестия и простоты, отшельник и учитель, заслуживший высший свет. Время искушений и борьбы — далеко. Он — живая схима. Позади крест деятельный, он уже на высоте креста созерцательного, высшей ступени святости, одухотворения, различаемой в аскетике. В отличие от людей миро–кипучей деятельности здесь нет усталости, разуверений, горечи. Святой почти уж за пределами. Настолько просветлен, пронизан духом, еще живой преображен, что уже выше человека.
(Зайцев 1991, 115).
Тот же автор отмечает, что «видения и чудеса Сергия относятся к этой, второй половине жизни. А на закате удостоился он и особенно высоких откровений». Самым высоким было, конечно, посещение Сергия Богоматерью.
Сергий имел обыкновение молиться перед образом Богородицы. Так было и в тот день (он уточняется по данным летописной повести о Преподобном Сергии — бяше же 40–ца Рожества Христова, день же пяток бе при вечере [Никон. летоп. ПСРЛ XI, 1965, 145]; полагают, что это имело место между 1379 и 1384 гг.). Сергий молился перед образом Богоматери и, чясто взирая на икону, глаголаше:
«Пречистая мати Христа моего, ходатайце и заступънице, крепкаа помощнице роду человечьскому! Буди нам недостойным ходатайце, присно молящися къ Сыну Своему и Богу нашему, яко да призрит на святое место сие, еже възложенно есть в похвалу и честь святому имени въ векы. Тебе бо, мати сладкаго ли Христа, ходатайцу предлагаем и молитвеницу, яко много дръзновение к нему стяжавше раби твои, яко всем спасеному упокоению и пристанищу».
Молясь, Сергий пел благодарственный канон Пречистой Богоматери (акафист), и, завершив пение, сел немного отдохнуть, предупредив ученика своего Михея: «Чадо! Трезвися и бодръствуй, поне же посещение чюдно хощеть нам быти и ужасно в сий часъ». И когда еще Сергий не кончил говорить, вдруг раздался глас: «Се Пречистаа грядет!» Преподобный тотчас вышел в «пруст» (в сени) — И се свет велий осени святого зело, паче солнца сиающа; и абие зритъ Пречистую съ двема апостолома, Петром же и Иоанном, в неизреченней светлости облистающаяся. И увидев это, Сергий пал ниц — таким нестерпимым было сияние света. Но это было только начало.
Пречистая своими руками прикоснулась к Преподобному и сказала:
«Не ужасайся, избранниче мой! Приидох бо посетити тебе. Се услышана бысть молитва твоя о ученицехъ своих, о них же молишися, и о обители твоей, да не скорбиши прочее: ибо отныне всемъ изообительствуеть, и не токмо донде же в житие си, но и по твоем еже къ Господу отхождении неотступна буду от обители твоеа, потребнаа подавающи нескудно, и снабдящи, и покрывающи».
И, сказав, стала невидима, оставив Сергия в смятении ума страхом и трепетом объятым трепетом велиимъ. Лишь постепенно придя в себя, Сергий заметил своего ученика, лежащего от страху, как мертвец, и поднял его. «Извести ми, отче, Господа ради, что бысть чюдное, се видение? Поне же духъ мой вмале не разлучися от плотьскаго ми съюза ради блистающагося видениа».
Сергий же, радуясь душой, со светящимся от радости лицом, не мог ничего сказать в ответ, кроме — Потръпи, чядо, поне же и въ мне духъ мой трепещет от чюднаго видениа.
Присутствующие дивились про себя, не смея ни спрашивать, ни говорить. Немного спустя Сергий попросил позвать Исаака и Симона. И пришедшим имъ, исповеда вся по ряду, како виде Пречистую съ апостолы, и радости неизреченныя исплънишася. Все вместе отпели молебен Богоматери и прославили Бога. Это видение не дало Сергию заснуть: всю ночь он думал о неизъреченномъ видении.
Далее в «Житии» следуют пять небольших главок, прежде чем начинается рассказ о кончине Преподобного. Их композиция представляется довольно случайной. Связь частей определяется слабо — в лучшем случае указанием относительно–временного характера (Времени же некоему минувшу..:, По сих же некогда…) в другом по типу «? propos» (И се да не забвенно будетъ…), в третьем по принципу «а вот еще было» (Человекъ некый…; Некый человекъ…). Создается впечатление, что происходит заполнение некоего пространства эпизодами «из подбора», которые не могут соперничать с явлением Богоматери. Похоже, что у Епифания не хватило творческой энергии, и он на время ослабил ту нить, на которой до сих пор держалось повествование. Тем не менее некая слабосвязующая тема последующих главок — чудеса о Сергии или с ним и всё ширящаяся слава Преподобного.
Некогда некий епископ пришел из Константинополя в Москву. Многое слышал он о Сергии, слуху бо велику о нем пространившуся повсюду, даже и до самого Цариграда. Но епископ был скептик, из породы Фомы неверующего [369]. Впрочем, некоторые основания (сугубо предварительные и приблизительные) у него были. О них дает представление его вопрос — «Како можешь в сих странах таковъ светилникъ явитися, паче же въ последняа сиа времена? Вероятно, этот вопрос не раз повторялся людьми в чужих землях, до которых дошла слава о Сергии. Епископ решил убедиться воочию и пошел к Сергию в обитель. По мере приближения он стал ощущать страх, а когда он увидел святого, его поразила слепота. Преподобный, взяв епископа за руку, ввел его в свою келью. Тот рассказал ему о своем неверии и со слезами стал молить его вернуть ему зрение, называя себя при этом окаянным, сбившимся с пути человеком. Сергий прикоснулся к ослепшим зеницам, и как будто пелена спала с глаз епископа. «Ваше наказание, о премудрый учителю, како подобаетъ творити, — сказал Сергий, — не высокомудрити, ни възноситися над смиренными. К нам же ненаученым и невеждамъ что принесе на плъзу, тъкмо искусити неразумие наше прииде. Поне же праведный судиа вся зритъ». Епископ, прозревший не только физически, вынужден признать, что Бог сподобил его видеть «днесь небеснаго человека и земнаго аггела». Получив полезные наставления от Сергия, славя Бога и его угодника, епископ отправился в дальний путь. — Не ставя под сомнение описанный эпизод, все–таки трудно признать, что Епифаний правильно почувствовал как мотивировки, определявшие поведение Сергия в этом случае, так и тот дух, который направлял Преподобного в этом случае. Во всяком случае, если это описание Епифания адекватно имевшему место, то тогда возникает соблазн узрения в Сергии или ложной скромности, или гордыни, как бы смыкающихся друг с другом или друг в друга переходящих. Лучший (во всяком случае наиболее вероятный) способ объяснения некиих отклонений в поведении Сергия в этом случае — заподозрить Епифания в некоей небрежности и неадекватном выражении происшедшего.
Следующая главка — об исцелении мужа молитвами Сергия — в известном отношении отсылка к подобному же эпизоду, что и в только что упомянутой главке. Человек, живший в близлежащих от обители местах, был поражен тяжелой болезнью, мучился без сна и пищи в течение двадцати дней. Родные не знали, как им помочь больному, пока их не осенила мысль о чудесах, творимых Богом через своего угодника Сергия. В надежде, что он и над ними смилостивится, они отправились к Сергию и положили страдальца у его ног, умоляя помолиться за него. Сергий помолился, окропил больного освященной водой, и абие в той час разуме болный, яко облегчися болезнь его. Вскоре он погрузился в продолжительный сон. Проснулся он здоровым. И радуяся, отиде в дом свой, многа благодарениа въздаваа Богу, творящему дивнаа и преславнаа чюдеса своим угодником.
Попутно Епифаний вспоминает эпизод обличения человека, попробовавшего посланную еду и, чтобы случай не был предан забвению, немудреным образом пересказывает его. Князь Владимир Андреевич Серпуховской (в его вотчине находилась Троица) был исполнен великой веры и любви к Сергию и часто посещал его или посылал ему необходимое. Однажды он прислал к Преподобному своего слугу с пищей и питиями для Сергия и его братии. Слуга же, пока он шел к обители, был прельщен сатаной и попробовал того, что было послано князем. Придя к Сергию, слуга передает ему присланное, но «прозорьливый же в чюдесех» Преподобный, поняв, в чем дело, отказался принять дары, сказав принесшему их: «Почто, брате, врага послуша и прелстися вкушением брашенъ? Их же ти не достоитъ прежде благословений ясти, от них же ялъ еси». Обличенный в грехе, слуга упал в ноги Сергия, плакал и молил о прощении. Сергий, наказав ему больше так не делать, простил его и принял посланное, прося передать князю свою молитву и благословение.
Несколько неожиданно закончив главку словами Сиа же до зде, пред ними же и сиа последуют, Епифаний переходит к рассказу о лихоимце. Некий человек жил около обители святого, и был он корыстолюбив (имеа нравъ лихоимъства, с добавлением — яко же есть и доныне обычай силным убогыхъ обидетй). Этот лихоимец отнял у соседа–сироты борова, откармливаемого им для себя, не дав при этом платы за него. Обиженный обратился за помощью к Сергию, зная, что он утешает скорбящих, защищает нищих, помогает бедным. Сергий призвал насильника и, укоряя, стал наставлять его:
«Чядо! Аще веруеши, есть Богъ, судия праведным и грешным, отець же сирым и вдовицам, готовь на отмщение, и страшно есть впасти в руце его? И како не трепещем, грабим, насильствуемь, и тмами злая творим, и не доволни есмы дарованными от его благодати, на чюжаа желаемь непрестанно и презираемъ длъготръпение его? И не пред очима ли нашима зрим, таковаа творящеи обнищевают, и домы ихъ опустеють, и мнози силнии беспамятны будуть, и въ оном веце сих мучение бесконечное ждеть?»
После долгих наставлений Сергий повелел отдать деньги сироте, прибавив — «Прочее не насилуй сиротам». Лихоимец в страхе со всем соглашался и обещал всё исполнить и исправиться. Но, оказавшись дома, он стал забывать и о наставлениях старца и о своем обещании, решив не отдавать деньги сироте. Войдя с такими помыслами в кладовую, он увидел, что туша насильно отобранного борова уже сгнила и вся кишит червями, хотя было зимнее время. Великий страх объял лихоимца; он затрепетал и не знал, как он появится перед Преподобным, понимая, что от него ничто не может утаиться. В этом положении он вынужден был вернуть деньги сироте за нанесенный ему ущерб. Сгнившую же тушу борова лихоимец выбросил на съедение псам и птицам, но они не притронулись к туше на обличение лихоимъцем, да покажутся не обедетu. К Сергию же лихоимец, который раньше так стремился увидеть его, теперь не можаше срама ради явитися и сего неволею зрети гнушашеся.
Эта главка заметно выделяется среди непосредственно ей предшествующих и представляет собой особый интерес той информацией, которую можно извлечь из нее относительно как социально–экономического расслоения общества, так и его нравственного уровня, выдвижением темы социально–имущественной справедливости и ее нарушений, наконец, тем, как Сергий оценивает нравственное состояние общества. За словами, вложенными Епифанием в уста Сергию, узреваются тот круг жизни и те настроения Преподобного, которые по понятным причинам находят незначительное отражение в тех частях текста, где он — монах, игумен, собеседник митрополита или, князя или — тем более — когда изображается отшельническое житие Сергия в пустыни.
Из рассказа о лихоимце видно, что и в то время были бедные (убогые) и богатые и что эта разница оставляла свою печать на их отношении. Но не это главное, и, к тому же, оно не новое. Акцент ставился не на разнице, а на неравенстве, порождавшем насилие со стороны «сильных», которым много дано и в чьих силах сделать много благого (с одной стороны), и незащищенность бедных, унижаемых и оскорбляемых (будущая тема Достоевского), обиды и насилия (с другой стороны), творимые богатыми в отношении бедных, пользуясь именно их незащищенностью, «силными», не ведающими даже того, что происходит на наших (и их собственных) глазах, когда эти же самые «силные» нищают, дома их пустеют, уделом самих их становится забвение, а в будущей жизни их ожидает «мучение бесконечное».
Тезис, открывающий главку о лихоимце — есть и доныне обычай силным убогыхъ обидети, принадлежит Епифанию, и он, этот тезис, свидетельствует, что такое не просто существует, но обыкновенно бывает, во всяком случае чаще бывает, чем не бывает, и может считаться почти правилом, что это происходит не по незнанию (отчего же тогда, дурно поступая, трепещут от страха? не знали бы — не было бы и этого трепета), а по забвению христианских норм жизни или нежеланию с ними считаться. Этот обычай «силныхъ» обижать «убогыхъ», о котором говорится как бы мимоходом, как о чем–то хорошо известном и без напоминаний Епифания, — серьезное обвинение в адрес «силныхъ», свидетельствующее, что христианизация жизни, быта на Руси в социальной и нравственной области продвинулась еще недостаточно. И хуже всего даже не незнание, а нежелание знать даже то, что очевидно. Не внемлют! — видят и не знают! (однозначно переводимое — «не хотят знать очевидное») из парафраза 81–го псалма в державинском «Властителям и судиям» показывает, что и четыре века спустя сироты и вдовы оставались без помощи, без обороны, землю потрясали «злодействы» и небеса «зыблела неправда».
Но нас больше занимает, что думал по этому поводу сам Сергий, каким он видел мирскую жизнь, что в ней его радовало и что огорчало. О радости в эпизоде пи слова, зато — напоминание о высшем Судии праведным и грешным, об Отце же сирым и вдовицам (о тех же, о ком будет говорить и Державин в названном стихотворении). Взгляд Сергия на современное ему состояние мирской жизни проницателен, трезв, строг, горестен и неумытен — И како не трепещем [значит, знаем, что грешим и что за грехом придет наказание, и все–таки делаем недозволенное. — В. Т.], грабим, насилъствуемь, и тмами злая творим, и не доволни есмы дарованными от Его благодати, на чюжаа желаемь непрестанно и презираемъ длъготръпение Его? И все–таки Сергий не опускает рук — объясняет, поучает, наставляет, восстанавливает справедливость, защищает бедных и обиженных, скорбит о грешных, призывая их к раскаянию и покаянию, утоляет голодных и жаждущих. И всё это делается спокойно, тихо, терпеливо, без раздражения и безгневно даже тогда, когда повод к тому и другому очевиден.
Последнему событию в жизни Сергия, имеющему напряженное символическое значение, посвящена последняя же из описываемой серии главка о виде?нии Сергием божественного огня. Однажды блаженный служил божественную литургию, экклесиархом тогда был Симон, уже упоминавшийся ученик Сергия, который свидетельствоваше имуща съвръшено житие (о Симоне). Именно Симону тоже предстояло быть свидетелем. Он был удостоен удивительного видения:
Сей убо Симонъ зрит чюдное видение: служащу бо, рече, святому, видит огнь, ходящъ по жрътовнику, осеняюще олтарь и окрестъ святыя трапезы окружаа. И егда святый хотя причаститися, тогда божественый огнь свится яко же некаа плащаница и въниде въ святый потыръ; и тако преподобный причястися. Симонъ же. сиа зря, ужаса и трепета исполнь бяше и в себе дивяся.
Выйдя из жертвенника, Сергий понял, что Симон был удостоен чудесного видения. «Чядо, почто устрашися духъ твой?», — спросил он ученика. — «Господи! Видехъ чюдное видение, благодать Святого Духа действующа с тобою», — ответил Симон. Сергий же: «Да никому же възвестиши, яже виде, донде же Господь сътворит яже о мне отхождение от житиа сего». И оба воздали Господу общу хвалу. Похоже, что Преподобный правильно понял смысл этого огненного видения.
Заключительная часть собственно «Жития» — о кончине святого. «На высоте, достигнутой им, Преподобный долго жить не мог» (Зайцев 1991, 117). Действительно, срок жизни был исполнен, круг дел и обязанностей завершен, достигнута наивысшая в истории русской святости ее полнота. Вся жизнь уже была увидена как житие, сама же жизнь все более становилась обременительной, и Сергий, конечно, терпеливо ждал момента ухода.
Начиная главу о кончине Преподобного, Епифаний напоминает, впрочем, бегло и как бы по инерции, о сергиевых добродетелях — долгие годы жизни в совершенном воздержании и труде, неисповедима несказанна чюдеса, неукоснительное исполнение службы и божественыхъ пений. Всё это уже многократно упоминалось в «Житии», и Епифаний, конечно, не мог не помнить об этом. Похоже, что он невольно замедлял свое повествование перед тем, как перейти к уходу Сергия из жизни, к жизненной реальности последних месяцев земного существования Преподобного. А реальность эта состояла в том, что Сергий въ старость глубоку пришед. И хотя елико състарешася възрастом, толико паче крепляашеся и растяше усердиемъ и божественых подвиг мужествене и тепле касаашеся, никако старостию побежаем. Но не побежаем старостию оставался дух: бренное же тело все–таки неуклонно побежалось, и сознание неминуемости предстоящего присутствовало в полной мере. Такой же была и готовность к неизбежному — к восхождению–приближению к Богу. Но нозе его стлъпие бяху день от дне, яко же степенем приближающеся к Богу. Сама немощь, увеличивающаяся с каждым днем, участвовала в подготовке этой встречи.
О своей смерти Сергий знал более чем за полгода до ее прихода. Не утратив своей прежней трезвости, рачительности, заботливости о деле всей его жизни, он призывает братию и вручает игуменство своему любимому ученику Никону — и вручаеть старейшинъство своему присному ученику, сущу в добродетели свершену и въ всемъ равно последующу своему учителю, теломъ убо младу, умом же зело сединами цветуща, иже последи явлена его в чюдесехъ показавъ. Поручая Никону пасти стадо Христово внимателне же и праве, ибо ответ ему придется держать не за себя, а за многих, Сергий одновременно подводил итоги своему многодесятилетнему делу и входил в последний, уже короткий, отрезок своей жизни. О содержании его говорится в «Житии» так — Сей убо великый подвижникъ верою благочестивейши, неусыпаемое хранило, непресыхаемый источникъ, желанное имя, безмлъствовamи начятъ. Круг жизни замкнулся: Варфоломей, приняв пострижение и избрав себе иноческую жизнь, начал, как уже говорилось, с одиночества и безмолвия, и за это он благодарил некогда Бога — И ныне о сем благодарю Бога сподобившаго мя по моему желанию, еже единому в пустыни съ жительствовати и единьствовamи и безмлъствовати. Подробнее об этом начале безмолвствования Сергия см. в Никоновской летописи:
Любляше же святый зело молчанiе и съ великимъ дръзновенiемъ дръзну внити въ пустыню ciю единъ единствовamи и безмлъствовати, иже и божественыя сладости безмлъвiа вкусивъ, и тоа отступити и оставити не хотяше. И тако пребывшу ему лета два или три единому въ молчянiи и въ безмлъвiи (Никон. летоп. ПСРЛ XI, 1965, 133; ср.: Мало же словесы глаголаше, вящшее же делы учяше. Там же, 137).
И когда, прослышав о Сергии, окрестные монахи начали приходить к нему с просьбой принять их к себе, Святый же не можаше отлучитися отъ сладости молчалныя и безмлъвныя, и не хотяше ихъ npiamu […]; ср. несколько далее: Житiе же бе его сицево: постъ, жажда […] чистота телесная и душевнаа, устнама млъчанiе, труди телеснiи […] (Никон. летоп. ПСРЛ XI, 1965, 134). Но и вне пространства «безмолвия» Сергий был немногословен. Эта «немногословность» отнюдь не только количественная характеристика: она отсылает к ситуации, когда говорится только то, что необходимо и является главным: отсюда — весомость такого необходимого слова и его смысловая наполненность как одно из проявлений соответствия слова и того, о чем оно сказано. Такое слово — хорошо, но молчанию оно все–таки уступает; Слово — серебро, а молчание — золото, — говорит пословица (есть и варианты). Можно, наконец, напомнить, что один из круга мистически настроенных и удостоенных виде?ний учеников Сергия Исаакий просил у него благословения на вечное молчание, один из труднейших аскетических подвигов, и Сергий благословил его. В дальнейшем определение «молчальник» закрепилось за ним. (Об общем контексте Сергиева безмолвствования см. ниже).
В сентябре 1392 г. Сергий въ недугъ […] в телесный впаде [370]. Он знал, что это порог, на котором кончается земная жизнь. Ему осталось, собрав последние силы, напомнить братии то, чему он наставлял их всё время своего игуменства. Но это известие в эти минуты звучало для собравшихся вокруг одра как новое, как то слово, которое есть последним жизненным делом и которое именно об их деле, и они теперь за него ответственны:
Сергий виде убо конечне свое к Богу отхожение естества отдати долгъ, духъ же к желанному Исусу предати, призывает священно исплънение и новоизбранное стадо. И беседу простеръ подобающую, и ползе поучивъ, непреткновенно въ православии пребывати рече, и единомыслие другъ къ другу хранити завеща, имети же чистоту душевну и телесну и любовь нелицемерну, от злых же и скверных похотей отлучитися, пищу же и питие имети не мятежно, наипаче смирениемъ украшатися, страннолюбиа не забывати, съпротивословиа удалятися, и ничто же веняти житиа сего честь же и славу, но вместо сих еже от Бога мъздовъзданиа ожидати, небесных вечных благъ наслажение […] И прочее много наказавъ, рече: «Азъ, Богу зовущу мя, отхожду от васъ. Предаю же вас всемогущему Господу и того Пречистей Богоматери, да будет вамь прибежище и стена от сетей вражиих и лаяний их».
Момент самой смерти описан кратко, сдержанно, протокольно точно:
И в самый убо исход, вън же хотяше телеснаго съуза отрешитися владычняго тела и крови причястися, ученикъ руками того немощныя уды подкрепляемы. Въздвиже на небо руце, молитву сътворивъ, чистую свою и священную душу съ молитвою Господеви предаст, в лето 6900–е месяца септевриа 25; живъ же преподобный летъ 70 и 8.
Зато в описании похорон Сергия Епифаний дает волю своим риторическим пристрастиям, а в завершающей части переходит к краткой похвале, в которой следуют сравнения Сергия с «божественными мужами» древних времен, причем в этих сравнениях составителю «Жития» несколько изменяет чувство меры.
Как только Сергий отошел, излияся же ся тогда благоухание велие и неизреченно от телесе святого. Собралась вся братия и плачем и рыданиемъ съкрушаахуся. «Честное и трудолюбное» тело было положено в гроб, и его провожали псалмами и надгробным пением.
Ученикъ слез источники проливахуся, коръмчиа отщетившеся, и учители отъяти бывше; и отчя разлучения не тръпяше, плакахуся, аще бы им мощно и съумрети им тогда с ним. Лице же святого светляашеся, яко снег, а не яко обычай есть мертвымъ, но яко живу или аггелу Божию, показуя душевную его чистоту и еже от Бога мьздовъздааниа трудом его.
Сергия похоронили в созданной им обители, и множество чудесных дел стало совершаться и совершается в этом месте. Соответственно росла и слава святого, хотя он ее не искал и не хотел. Этим апофеозом Сергия «Житие», собственно говоря, и завершается:
Кая убо яже въ преставлении и по кончине сего чюднаа бывша и бывают: разслабленых удовъ стягнутиа, и от лукавых духъ человеком свобожениа, слепых прозрениа, глухых исправлениа — токмо ракы его приближениемь. Аще и не хотяше святый, яко же в животе, и по смерти славы, но крепкая сила Божиа сего прослави. Ему же предидяху аггелы въ преставлении къ небеси, двери предотвръзающи райскыя и въ желаемое блаженьство вводяще, в покой праведных, въ свете аггелъ; и яже присно желааше, зряй, и всесвятыя Троици озарение приемля, яко же подобааше постнику, иноком украшение.
Продолжающиеся чудеса, чудотворство в развитии на месте сем особенно подчеркивается Епифанием в конце «Жития», составленного четверть века спустя после успения Сергия:
Сицеваа отчя течениа, сицева дарованиа, сицева чюдес приатиа, яже не токмо в животе, но и по смерти, иже не мощно есть писанию предати, елма убо тако яже о нем и доселе зрится.
И в завершение, как бы подхватывая традицию «Слова о законе и благодати», сравнение с великими «божественными мужами» прежних времен, образующее тот подлинный контекст, в котором только и можно оценивать Преподобного Сергия:
Принеси ми убо иже древле проспавших сравним сему, иже от добродетелей житиа и мудрости, и видим, аще въистинну ничим же от техъ скуденъ бе иже прежде закона онемъ божественым мужем: по великому Моисеу и иже по нем Исусу, събороводець бысть и пастырь людем многым, и яко въистину незлобие Иаковле стяжа и Авраамово страннолюбие, законоположитель новый, и наследникъ небеснагд царствиа, и истинный правитель пасомым от него. Не пустыню ли исполни благопопечений многых? Аще и разсудителень бяше Великый Сава, общему житию правитель, сей же не стяжа ли по оному доброе разсуждение, многы монастыря общежитие проходящих въздвиже? Не имяше ли и сей чюдесъ дарованиа, яко же прежде того прославлении, и вельми Богъ сего прослави и сътвори именита по всей земли? Мы убо не похваляем того, яко похвалы требующа, но яко онъ о нас молиться, въ всемъ бо страстоположителя Христа подражавъ. Не въ много же прострем слово. Кто бо възможет по достоянию святого ублажити?
Троицкая летопись в сообщении о смерти Сергия, перечисляя его добродетели, подчеркивает, по сути дела, то же, что и его «Житие», однако несколько в ином — в нашей земле такого святого никогда не бывало, и слава Сергия вышла далеко за пределы Руси:
Тое же осени месяца сентября въ 25 день, на память святыа преподобныа Ефросинiи, преставися преподобныи игуменъ Сергiи, святыи старець, чюдныи и добрыи и muxiu, кроткыи, смиреныи, просто рещи и недоумею его жumia сказати, ни написати. Но токмо вемы и преже его въ нашей земле такова не бывало, иже бысть Богу угоденъ, царьми и князи честенъ, отъ nampiapхъ прославленъ, и неверныи цари и князи чюдишася житью его и дары къ нему слаша; всеми человекы любимъ бысть честнаго ради житiа, иже бысть пастухъ не токмо своему стаду, но всеи Русскои земли нашеи учитель и наставникъ, слепымъ вожь, хромымъ хоженiе, болнымъ врачь, алчнымъ и жаднымъ питатель, нагымъ одение, печяльнымъ утеха, всемъ христианомъ бысть надежа, егоже молитвами и мы грешнiи не отчаемся милости Божiа, Богу нашему слава въ векы, аминь.
(Троицк. летоп., 440–441; ср. Никон. летоп. ПСРЛ XI, 1965, 127–128, 147).
Почти через тридцать лет после смерти Сергия, 5 июля 1422 года, его мощи были обретены нетленными. Еще через тридцать лет, в 1452 году, Сергий был причислен к лику святых. Память его Церковь отмечает 25 сентября, в день его кончины, и 5 июля, в день обретения мощей. Посмертная судьба Сергия — новая жизнь его и его де?ла в сознании и чувствах народа. Никогда не заигрывавший с народом, ни в чем ему не потрафлявший и никогда не соблазнявший его посулами и обещаниями счастливого будущего здесь, в земной жизни, он хорошо, полно и подлинно знал свой народ — его нужды, беды и надежды, его возможности и его достоинства, его недостатки и его мерзости. Говорить о том, любил ли он народ или не любил, — совершенно бессмысленно, как бессмысленно говорить о подобных же чувствах в отношении себя самого. Подлинной реальностью для Сергия был, конечно, человек, точнее — этот человек, человек здесь и сейчас. Тем не менее народ не был для него ни этническим, ни «природно» — биоорганическим понятием, ни даже суммой всех индивидуальных человеческих судеб и жизней. Народ был для Сергия актуальной и конкретной реальностью как народ христианский, стадо Христово — не как уже живущий по заповедям Христа во всей неукоснительности их соблюдения и следования им и тем более не как достигший в этом отношении чаемой высоты, но как народ, сделавший свой выбор, сознающий свой долг, готовый выполнять его и чувствующий свою интимную — и душевную, и почти «чревную», интуитивную — связь с миром христианских ценностей. Но свой долг учителя, воспитателя, духовного (нередко и не только духовного) охранителя народа [371] он никогда не забывал. Как будто бы о Сергии сказано поэтом — Был скуп на похвалы, но чужд хулы и гнева… [372] Во всяком случае источники, относящиеся к Сергию, не отмечают ни его похвал «своим», ни хулы «чужим»: не хочется, да и трудно, представить себе исходящие из его уст оскорбительные слова о татарах или литовцах, хотя в ночном видении он и увидел бесов, которые бяху въ одежах и въ шапках литовьскых островръхых (значит, видимо, и литовцы внушали страх ему) [373]. И в русско–литовских, и в русско–татарских отношениях, несмотря на то, что при жизни Сергия страдательной стороной чаще всего оказывались именно русские, рознь не переставала быть рознью, — по Сергию, «ненавистной рознью» и, следовательно, именно она подлежала устранению во имя согласия, хотя бы в варианте взаимного невреждения, «худого» мира.
Тема Сергия и народной психеи особая и, хотя о ней немало писалось, тайна выбора, т. е. тот глубочайший слой, в котором только и можно искать последний ответ, все–таки еще остается не раскрытой до конца. А ведь сделанный, точнее, совершающийся веками этот соборный отбор и выбор бросает луч света не только на Сергия, но и на субъект выбора — то христианское стадо, которое признало своим вожатаем именно Сергия. Вглядеться в самих себя и понять, что в Преподобном так притягивает нас и что в нас предопределило этот выбор, — важная задача религиозного самосознания и откровения собственной души навстречу тому Духу, который веет повсюду. Тайна переживания человека, склоняющегося над ракой с мощами Преподобного, не может не нести в себе глубокого смысла, но не всем открывается эта тайна и не всякий склоняющийся достоин ее откровения [374].
Русская Sergiana весьма обширна: она представлена и письменными источниками, и той устной традицией, с которой сталкивается человек, пытающийся понять или почувствовать, в чем состоит та особая и вовсе не навязчивая, тем более не принудительная власть, которая исходит от Сергия и которая могла бы объяснить особое положение его в народной вере. Когда предпринимаются попытки получить на основании этих источников ответ ка поставленный двуединый (по существу) вопрос, то «пытающегося» — удивительное дело, когда речь идет о любимом и самом чтимом русском святом, — ждет разочарование. Типология ответов, чаще всего «псевдо–ответов», проста: одни ссылаются на отдельные известные из «Жития» Сергия эпизоды (чудесные видения, Сергий и медведь, Сергий перед Куликовской битвой и во время ее и т. п.); другие отсылают к давно установившейся традиции («так принято» — можно обозначить подобную позицию); третьи отвечают на вопрос правильнее всего, при этом по существу ничего не объясняя: «это надо понимать» (или «чувствовать»). Очевидно, сама эта необъяснимость (или слишком неясная и приблизительная объяснимость) своими корнями уходит в тот слой, где скрыта тайна сильного, ровного, постепенного и светлого воздействия образа Сергия, того незримого, но глубоко проникающего в душу света, от него исходящего.
Но не на всех падает этот свет или, точнее, не всякий чувствителен к этому свету, не у каждого душа способна откликаться на этот свет, и она тогда или закрывается для воздействия, или уступает место сознанию, уму, предоставляя им решать вопрос. Но они, предоставленные сами себе и не испытывая принуждения со стороны аргументов и доказательств, им внятных, в этой ситуации оказываются беспомощными: предоставленная им свобода, исходящая от Сергия, становится ненужной обузой или оказывается вовсе не востребованной. И тогда простое «нечувствие», чтобы оправдать себя, выстраивает сложные строительные леса умозрительных конструкций, призванных объяснить то, что с их помощью не может быть объяснено. Посмертная судьба Сергия Радонежского отражается двояко — и в удивительных проникновениях в тайны сергиевой власти, ее «легкого ига», в откровениях, при которых святой и верующий идут навстречу друг другу, но и в нечувствии и отсюда чаще всего равнодушии. В этом отношении образ Сергия — как лакмусовая бумажка. В. В. Розанов, высоко ценивший Сергия Радонежского, не раз пытался уяснить себе, кто же оказался поражен этим нечувствием. В «Мимолетном» (1915 г.) он писал:
Гоголь дал ???????? русской действительности.
В этом сила его.
«Всё» его.
Как это забыть? Как не с этого начать обсуждение? Гоголь неувядаем. […]
Но Гог[оль] действительно был односторонен и (в окончательном счете) не умен: он гениально и истинно выразил ???????? русского бездушия, русской неодушевленности, — те «первичные и всеобщие формы», какие являет русская действительность, когда у русского человека души нет. Но это лишь одна сторона: он не описал и не выразил (хотя, по–видимому, «вдали» увидел) тоже сущие у нас ???????? нашего одушевления, нашей душевности и притом гнездящиеся решительно в каждой хибарочке в странном соседстве и близости около дикости и грубости […] Гоголь их скорее угадывал, чуя своим удивительным нюхом (лирические отступления в «Мертв[ых] душ[ах]»), но, конечно, это слишком мало и даже совершенно ничтожно около вечных отрицательных изваяний.
Петр и Иван Киреевские, Серафим Саровский — и все те, которые приходили к ним с горем, скорбью и умилением, — они СУТЬ Руси, и они никак не выводимы из Гоголя и не сводимы к ???????? Гоголя. Это — новое, другое. «Се творю все новое»… Состоит ли Русь и, главное, выросла ли она из мошенников или из Серафима Саровского и Сергия Радонежского — это еще вопрос, и большой вопрос.
Дело в том, что не Гог[оль] один, но вся русская литература прошла мимо Сергия Радонежского. Сперва, по–видимому, нечаянно (прошла мимо), а потом уже и нарочно, в гордости своей, в самонадеянности своей.
А он (Сергий Радонежский) — ЕСТЬ».
(Розанов 1994, 145–146) [375].
[к теме «или… или», мошенники или Сергий Радонежский ср. у Бунина: «Есть два типа в народе. В одном преобладает Русь, в другом — Чудь, Меря. Но и в том и в другом есть страшная переменчивость настроений, обликов, “шаткость”, как говорили в старину. Народ сам сказал про себя: “Из нас, как из дерева, — и дубина и икона” — в зависимости от обстоятельств, от того, кто это древо обрабатывает: Сергий Радонежский или Емелька Пугачев».]
Данный текст является ознакомительным фрагментом.