II. Кузен Голиаф

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

II. Кузен Голиаф

Давид из колена Иуды, восьмой и последний из сыновей Иессея Вифлеемлянина, вел свое происхождение не только от сынов Израилевых, но также и от моавитян, через свою прабабку Руфь.

Мы с трудом можем осознать, что это значило. Насколько близки или чужды израильтянам были поклонявшиеся Хамосу моавитяне — потомки праведников, явившиеся на свет благодаря инцесту язычника Лота? Насколько их речь отличалась от языка израильтян? Как звучали моавитские имена? Голиаф — это моавитское имя? А Руфь?

Кем приходились друг другу Давид и Голиаф? Конечно, врагами. Чужаками. Но при этом они были знакомы между собой, а по некоторым предположениям даже состояли в родстве. Здесь, когда история Давида касается его легендарного врага, возникает вопрос, связаны ли они между собой, а если связаны, то какими связями — родственными, племенными или общенациональными. Младший брат или сестра — это ключевой персонаж народных сказок именно потому, что он не только слаб и неудачлив, но еще и последний в очереди первородства, находящийся дальше всех от общего корня.

Если следовать по традиционному пути легенд разных культур, братья Давида должны были быть с ним жестоки, все время бранить его и насмехаться над ним. Иессей послал Давида в военный лагерь, чтобы передать еду для братьев, хлеб и зерно, а также десять сыров для их тысяченачальника. Братья услышали, что Давид спрашивает о вызове, брошенном Голиафом еврейскому войску, и, очевидно, его тон им не понравился.

Старший брат Елиав сказал юноше: «Зачем ты сюда пришел и на кого оставил немногих овец тех в пустыне? Я знаю высокомерие твое и дурное сердце твое, ты пришел посмотреть на сражение. И сказал Давид: что же я сделал? не слова ли это?» (I Цар. 17, 28–29). (По-английски этот диалог лучше переведен в Стандартном исправленном издании, тогда как Библия короля Иакова великолепно передает поэзию.)

Затем между братьями происходит серьезная, но довольно комичная семейная стычка. Ссора с Елиавом предвещает ссору с Голиафом.

Сейчас младенцам редко дают имя Голиаф; правда, имя Елиав мы тоже почти совсем забыли. Мы забыли его даже более основательно — Голиафами, а не Елиавами порой еще называют домашних животных. Впрочем, это имя довольно распространено в Израиле — оно более популярно, чем это можно предположить; на иврите оно означает что-то вроде «мой Бог — мой отец». Однако кажется, что это значение больше подходит любимцу Господа — легко и играючи идущему по жизни Давиду.

Когда Бог послал пророка Самуила в дом Иессея, чтобы помазать одного из братьев, пророк сразу заметил Елиава: «И когда они пришли, он, увидев Елиава, сказал: верно, сей пред Господом помазанник Его!» (I Цар. 16, 6). Это напомнило Самуилу избрание первого царя, когда сильный и красивый деревенский парень Саул стоял «от плеч своих выше всего народа» (I Цар. 9, 2).

Но нет, оказывается, Елиав — это не тот, кто ему нужен. И старший брат канул в безвестность — Давид обрек его на гораздо более глубокое и безвозвратное забвение, чем Голиафа. Следующим Самуил проверяет второго брата, Аминадава: «И этого не избрал Господь» (I Цар. 16, 8). То же самое произошло с Саммой (Шаммаем) и другими семью старшими братьями, пока не позвали красивого и румяного отрока с «прекрасными глазами», пасшего овец.

По-настоящему захватывающие истории не всегда понятны — чего стоит путаница «Гамлета», неразбериха «Короля Лира» или менее возвышенный замысловатый сценарий «Вечного сна» с «дополнительным» убийством, которое не смог объяснить даже сам автор книги Реймонд Чандлер. Впечатляет даже то, что сцена с мальчиком, несущим сыр и лепешки в лагерь, и сцена, где Самуил осматривает отроков, довольно неряшливо организованы хронологически: если Давид уже был помазан, почему ни он, ни кто-то из его братьев, судя по всему, не вспоминает об этом факте? Нестыковки между частями повествования, кусочки, видимо, прилаженные поздним источником, — все это только подчеркивает стремительную и непокорную, как во сне, природу событий.

Итак, Давид стал играть на арфе[4] для царя Саула, и, когда он пел, его голос изгонял из Саула дурное настроение; потом он превратился в царского оруженосца, и Иессей по просьбе царя разрешил ему оставаться при дворе — но почему-то Давид опять превращается в пастушка, которого отец посылает отнести сыры. Давид побеждает Елиава, и Аминадава, и Самму, он побеждает Голиафа и даже Саула. В каком-то смысле всех одновременно. В изломанном и не всегда логичном повествовании Первой книги Царств эхо узкосемейных побед Давида над родственниками слышится в его победах в бою, и, наоборот, эхо военных побед витает над его действиями, когда он одолевает своих братьев и берет верх над царем. В смазанной хронологии ни одно приказание не имеет безоговорочной силы, и это придает повествованию своеобразный эффект — оно приобретает иррациональный оттенок. Масштаб главных сражений Давида таков, что они, происходящие непрерывно, имеют всемирное значение и в то же время связаны с его частной жизнью.

Елиав, Аминадав, Самма — ударение в этих именах, я думаю, должно падать на второй слог, как и в имени Голиаф. Ложное ощущение узнаваемости может усыпить внимание американского читателя: Давид, его прабабка Руфь, ее свекровь Ноеминь (Наоми), отец Давида Иессей — имена звучат так, будто этих людей мы встретили на свадьбе. При этом имена братьев менее привычны для нашего уха (хотя я встречал Самму), чем имя Голиафа. Три поколения назад у Руфи была сестра с варварским именем Орфа (почти невозможно удержаться, чтобы не переделать его в знакомое Офра или Опра). Нам так же трудно представить себе чувства Сохо и Верзеллия из Мехолы, сына Саула — Мемфивосфея, товарища Давида — Елеазара, сына Додо, который был сыном Ахохи, как трудно произнести их имена. Но и самим этим персонажам одно имя могло казаться более странным, чем другое. Мемфивосфей, к примеру, это ошибка писца, заменившего другое, еще более причудливое имя. Аминадав и Додо — далекие от нас люди в библейских одеждах, но Грегори Пек или Ричард Гир в хламидах и сандалиях, говорящие на высокопарном английском или на иврите в сопровождении субтитров, что, вероятно, должно указывать на их библейское происхождение, не менее от нас далеки. Во многом они больше похожи на бедуинов. Мы можем читать о библейских персонажах на английском языке эпохи Елизаветы или Якова, но от этого они не станут джентльменами и леди XVII века. Надо уважать чужеродность, как и причудливость жизни в изгнании.

Когда семья или клан не могут защитить, убежищем порой становятся шатры врага. Давид привел своих родителей к царю Моава, чтобы обезопасить их от гнева Саула. Сам он больше года служил телохранителем и доверенным лицом у филистимского правителя Анхуса, царя Гефского. Его прабабка Руфь — архетип аутсайдера посреди чужого поля, она олицетворяет качества чужака. История Давида — это история ушедших в область преданий конфликтов и соглашений, похищений и торжеств, предательств и жертв, и все эти события разворачиваются под чужими небесами, при огромном напряжении ксенофобских, инцестуальных или отцеубийственных страстей, в хитросплетениях чужаков и родичей, в мире, где чужой быстрее, чем где бы то ни было, становится своим.

Один из мотивов народного мифа об умном младшем сыне заключается в том, что традиционная иерархия и родственные узы несовершенны. Сильный характер или умная голова нередко для того, чтобы выжить, меняют привычный порядок вещей. Тема темного, примитивного, но необходимого насилия проходит через всю судьбу Давида. Это трагедия основателя династии, который сам себя сотворил и сам себя разрушил, но потом опять сотворил заново. Юноша, неудачник и расчетливый правитель в одном лице вел бесконечную борьбу.

А ради какой, собственно, цели? Чтобы найти место, где он сам окажется в безопасности? Чтобы обессмертить свое имя? Чтобы служить народу? Или Богу? Чтобы прославить еврейский народ? Библейский нарратив об идентичности, слагающий вместе компоненты чудесным образом продолжающейся истории народа, начиная с книги Бытия склоняется к мотиву изгнания: наша жизнь на земле началась с изгнания и братоубийства. Ксенофобия неразрывно связана с ощущением семьи как узла конфликтов и предательства: братья продали в рабство Иосифа; брат лишил Исава права первородства; Измаила изгнали; Моисея предал его народ и его брат, пока он находился на Синае, а на горе Фасге он лишился права войти в Землю обетованную. В семье, как на войне, герой борется за безопасное место. Трагические гонения — кажется, ему нигде нет безопасного места, которое всего лишь обещано, — пронизывают историю Давида; с ним происходит то же, что и с отвергнутым Измаилом, обездоленным Исавом, усыновленным изгнанником Иосифом и усыновленным царевичем Моисеем.

Привычно стало смеяться над утомительными цепочками «порождений». Мы пропускаем их при чтении, но они полны значения. Эти лавины поколенческих согласных и варварских гласных, ценные и полные смысла связи в чудесной вожделенной цепочке напоминают нам, что речь идет не о мире дяди Шауля, танцующего с тетей Наоми, и что Авраам не Линкольн, а Ахав не китобой. Внимательное отношение к этим генеалогическим перечням означает признание хрупкости человеческих отношений.

Хотя, конечно, в некотором смысле настойчивое библейское перечисление генеалогий и географических названий действительно вызывает у нас ассоциации с миром наших дядей и теток, президентов и безумных капитанов. Голос узнавания, звучащий через поколения, связывает людей (а иногда и населенные пункты), придает нашей жизни ощущение основательности, даже примиряет нас со смертью.

Руфь и ее сестра Орфа были дочерями моавитского царя Еглона, говорит нам ивритский поэт XX века Хаим Нахман Бялик — согласно «Повести об Орфе» («Свитку Орфы»), обе царевны были очень красивы. Но Орфа была шумной и непокорной, как молодая верблюдица, а Руфь — тихой и застенчивой, как лань. Их отец царь Еглон был человеком весьма крупным, громадным, как бык; он жил в благоденствии, «поклоняясь богу Хамосу в радости и веселье». Еглон жестоко обращался с соседями, сынами Израилевыми. Но в то же время Еглон, даже когда преследовал и угнетал еврейский народ, боялся Бога Израиля и с уважением относился к Его имени. Так в пересказе Бялика, импровизировавшего на основе талмудических преданий, выглядел царственный батюшка Руфи и Орфы.

Благодаря предусмотрительному уважению к Богу Израиля царь Еглон позволил дочерям выйти замуж за Хилеона и Махлона, сыновей пришедшей в его страну вдовы Ноемини. Хилеон и Махлон вскоре умерли, возможно, от той же болезни, что и их отец, бежавший в Моав от голода в Иудее, — отчаяние, неудачи и болезни омрачают все истории о беженцах. И еврейская вдова Ноеминь, утратившая теперь и сыновей, собирается вернуться в Иудею. Ноеминь прощается с невестками, Руфью и Орфой: «Пойдите, возвратитесь каждая в дом матери своей; да сотворит Господь с вами милость, как вы поступали с умершими и со мною!» (Руфь 1, 8)

Возможно, таков был обычай или юридическая формальность, но обе невестки обещают Ноемини вернуться с ней к ее народу и оставить родную землю Моава. Но старуха повторяет им: «Возвратитесь, дочери мои, пойдите» (Руфь 1, 12). И они подняли вопль и стали плакать, и Орфа расцеловалась на прощание со свекровью, а Руфь заявила: «Не принуждай меня оставить тебя и возвратиться от тебя; но куда ты пойдешь, туда и я пойду, и где ты жить будешь, там и я буду жить; народ твой будет моим народом, и твой Бог — моим Богом; и где ты умрешь, там и я умру и погребена буду» (Руфь 1, 16–17).

После этих слов, свидетельствующих о привязанности или покорности судьбе, источник которых глубже, чем просто любовь, Ноеминь возвращается из Моава к своему народу в сопровождении овдовевшей невестки Руфи. А другая невестка, подобная молодой верблюдице Орфа, как рассказывает Бялик, вернулась в отчий дом и вновь зажила жизнью моавитской царевны.

Но вот в Моаве появился филистимлянин, потомок доисторических гигантов, — огромный мужчина в военных доспехах, увешанный оружием. Увидев его славную фигуру, Орфа, по словам Бялика, «присоединилась к нему». Можно представить себе, что при виде этого высокого и мужественного человека она была поражена так же, как Самуил, увидевший Елиава, когда тот вошел в дом отца, и подумавший на мгновение: «Вот он!» То же случилось и с Орфой: «И как собака следует за своим хозяином, она последовала за своим любовником-филистимлянином на его родину, в город Геф (Гат)».

Своему второму мужу Воозу Руфь родила Овида. А Овид родил Иессея, а Иессей родил Давида. Тем временем в Гефе цепь поколений тоже продолжалась своим чередом и дошла до внука Орфы. Он был ростом в шесть локтей с пядью, то есть шесть длин человеческого локтя до кончиков пальцев. Его кольчуга весила пять тысяч сиклей, а это более сотни фунтов. Он носил на ногах медные поножи, и на поясе у него висел меч. Его копье было подобно ткацкому навою, и на поле брани его нес оруженосец.

И вот младший сын Давид, которого братья ругали, задирали и не ставили ни во что, вышел со своей пращой, чтобы победить кузена-гиганта, противореча очевидной иерархии силы и старшинства. Вызовы, которые они бросили друг другу, абсолютно формальны, это принятый всеми протокол угроз и похвальбы. Голиаф из Гефа говорит Давиду из Вифлеема: «Подойди ко мне, и я отдам тело твое птицам небесным и зверям полевым» (I Цар. 17, 44).

Давид отвечает филистимлянину: «Ты идешь против меня с мечом и копьем и щитом, а я иду против тебя во имя Господа Саваофа, Бога воинств Израильских, которые ты поносил; ныне предаст тебя Господь в руку мою, и я убью тебя, и сниму с тебя голову твою, и отдам трупы войска Филистимского птицам небесным и зверям земным, и узнает вся земля, что есть Бог в Израиле» (I Цар. 17, 45–46).

Сила этого события заключается в том, что, будучи абсолютно легендарным, оно могло произойти на самом деле, — даже воина ростом более шести локтей можно победить. А то, что только могло бы случиться, обладает оттенками, недоступными для того, что случилось или не случилось на самом деле; колеблющийся масштаб события, изменяющаяся перспектива, искаженная хронология и другие противоречия — все это делает происходящее незабываемым.

Праща Давида ошибочно воспринимается как что-то детское; сначала войско противника принимает ее за игрушку и осмеивает, и лишь потом приходит понимание, что это настоящее оружие и оно смертельно. Это неверное восприятие пращи Давида, однако, оказалось живучим — оно прошло через века и дошло до наших дней, а ведь праща — это устрашающее оружие пехоты на протяжении многих столетий, его упоминали Геродот и Фукидид, и о нем же говорится в Книге Судей, где фигурируют семьсот отборных пращников-левшей из колена Вениамина: «и все сии, бросая из пращей камни в волос, не бросали мимо» (Суд. 20,26). Пращник — более мобильный воин, чем лучник, он мог прицельно бросить камень на большее расстояние; некоторые исследователи утверждают, что праща наносила больший ущерб, нежели лук. У римлян были специальные медицинские щипцы, предназначенные для вытаскивания камней или пулек, выпущенных из пращи и застрявших в телах солдат, подобно тому камню Давида, что пробил череп Голиафа.

Но еще до смертоносной встречи с Голиафом мы становимся свидетелями другого эпизода — разговора между Давидом и царем Саулом. В царском шатре Саула мальчик-посыльный Давид, который уже рассердил своих братьев самоуверенными вопросами и который позже похвальбой превзойдет Голиафа, удостоился доверенной беседы с царем, и здесь он тоже говорит о Голиафе: «Пусть никто не падает духом из-за него; раб твой пойдет и сразится с этим Филистимлянином» (I Цар. 17, 32). На это Саул отвечает: «Не можешь ты идти против этого Филистимлянина, чтобы сразиться с ним, ибо ты еще юноша, а он воин от юности своей» (I Цар. 17, 33).

Самоуверенный и обстоятельный ответ Давида, возможно, предвещает весьма унизительные слова, которые Саул вскоре услышит, когда танцующие женщины запоют: «Саул победил тысячи, а Давид — десятки тысяч!» (I Цар. 18, 7) Там, в шатре, Давид сказал Саулу: «Раб твой пас овец у отца своего, и когда, бывало, приходил лев или медведь и уносил овцу из стада, то я гнался за ним и нападал на него и отнимал из пасти его; а если он бросался на меня, то я брал его за космы и поражал его и умерщвлял его; и льва и медведя убивал раб твой, и с этим Филистимлянином необрезанным будет то же, что с ними, потому что так поносит воинство Бога живаго» (I Цар. 17, 34–36).

Уважительная формула «раб твой» извиняет неприкрытое восхваление своей удали. Красноречивый и ловкий Давид бросается на Голиафа, словно нападающий в баскетболе, ищущий кратчайший путь к корзине, — ведь он, должно быть, по сравнению с более крупными людьми раздражающе быстро думал, говорил и ходил; он был шустр и хваток. Внезапное удивление, которое испытал ошеломленный Голиаф, когда Давид бросился вперед, наверное, сделало его прекрасной мишенью. Саул, головой и плечами возвышавшийся над другими людьми, и высокий Елиав, который напоминал Самуилу Саула, наверное, чувствовали некую симпатию к гиганту, неподвижному в тяжелых доспехах. В тот момент, когда Саул в гневе бросил в Давида копье, а тот уклонился, в сознании царя, должно быть, успел запечатлеться эффектный образ: «И хотел Саул пригвоздить Давида копьем к стене» (I Цар. 19, 10) — то есть он прицеливался. Саул явно хотел пришпилить эту быструю, самоуверенную и говорливую фигурку, этого хитреца, к стене.

Но во время разговора в шатре стремительный Давид не дает Саулу опомниться, и царя убеждает уверенность пастуха. Чем-то интимным, семейным веет от следующей прекрасно описанной сцены. Саул надевает на Давида свое оружие и возлагает на голову юноше свой медный шлем. Тепло только что снятых и переданных Давиду одежд символизирует почти что коронование. Ранний источник, автор с богатым воображением, постарался, чтобы все это слилось в очаровательный комический эпизод: увешанный тяжелым вооружением, с мечом и в шлеме, юноша «начал ходить» и сказал так: «Я не могу ходить в этом, я не привык» (I Цар. 17, 39); в старом переводе короля Иакова сказано: «Я не испробовал этого».

Итак, Давид снимает тяжелое вооружение и выходит на бой, в котором с помощью гладкого речного камешка и гибкой пращи — он, кстати, сам способен проявлять изрядную гибкость — побеждает противника. Затем он укорачивает кузена-гиганта, лежащего со всем своим оружием ничком, без движения, — или, может быть, даже еще шевелящегося. Взяв меч Голиафа, он отрубает ему голову. Прикончить Голиафа его собственным клинком — это так похоже на практичного Давида. Никколо Макиавелли хвалил отказ Давида от оружия Саула, потому что тем самым тот продемонстрировал: «чужое оружие или падает с тебя, или слишком тяжело, или сковывает движения». Впрочем, используя оружие врага против него самого, Давид выходит за рамки обыкновенной практичности. Как камень, вошедший в лоб, гротескно делает буквальным превосходство более высокого ума над низшим, так и обезглавливание Голиафа его собственным мечом подчеркивает способность Давида воспользоваться всем, что попадает ему в руки, — в том числе возможными достоинствами противника.

После схватки военачальник Авенир отводит Давида в шатер Саула, чтобы юноша продемонстрировал царю голову филистимлянина. Арфист, чья музыка изгоняла из царя злых духов, победил главного врага. Военачальник Авенир, могущественный фаворит и исполнительный воин, принадлежал к той категории людей, которые всегда готовы взять власть, если царский наследник окажется слаб, и он, вероятно, воспринимал поэзию и игру на арфе как и всякий человек действия, в то время как Саул хотя бы знал о терапевтическом эффекте искусства Давида. Впрочем, Авенир вступил в ту жизненную стадию, когда у энергичного человека появляется духовный голод и он обращается к религии, или к поэзии, или, если вести речь о нашей современной жизни, к «программе двенадцати шагов»[5]. Но совсем не обязательно такой человек сразу подумает о ком-то: «Когда-нибудь этот человек подпишет мой смертный приговор». В общем, Саул и Авенир мало что знали о Давиде, если не считать его удивительной победы, обоим не нравилось его красноречие, равно как и его раздражающая любезность, он казался им этаким плющом, который стремительно прилепляется к камню или к ногам. А ведь Давид, противостоявший своему брату Елиаву и кузену Голиафу и одержавший победу над ними, впоследствии превзойдет Саула и Авенира и произнесет об этих двух обреченных старцах великие надгробные речи.

Итак, Авенир привел Давида, несущего свежеотрубленную голову, в царский шатер. И в дробной, наводящей на сравнение со сном логике склеенного по швам повествования Саул, словно будучи в трансе, почти как Лир, пробудившийся от безумия и взирающий на Корделию, спросил, прищурившись: «Чей ты сын, юноша?» И Давид ответил: «Сын раба твоего Иессея из Вифлеема» (I Цар. 17, 58).

Данный текст является ознакомительным фрагментом.