10. ФЕОДОСИЙ–ЧЕЛОВЕК

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

10. ФЕОДОСИЙ–ЧЕЛОВЕК

Каковы были чисто «человеческие» особенности Феодосия? Этот вопрос никак нельзя признать праздным, поскольку характер «человеческого» в личностях такого масштаба и такой судьбы не только не нейтрален по отношению к главному делу их жизни, но и существенно определяет, как это главное дело делается. Обращаясь к фигуре Феодосия, основное внимание, однако, уделяют его делу — труженическому подвигу о Христе — и недостаточно внимательны к его личности, к ее психо–физическому субстрату. Если же и говорят о его личных, человеческих особенностях, то последние как бы извлекаются из его дела и результатов этого делания. Разумеется, эта сфера дает все основания для суждения о чертах Феодосия–человека, но, если быть до конца последовательным в этом отношении, то приходится предположить слишком жесткую и прямолинейную зависимость между «человеческим» и тем, что творится им, делом, и тогда вся проблема человека и его дела поневоле вводится в обуженный контекст, где подлинное решение ее оказывается недостижимым. Практически внешнему наблюдателю (а таким был и составитель ЖФ Нестор и его читатели — вплоть до нашего времени), строго говоря, дан лишь путь Феодосия (то же, конечно, относится к другим святым, чей подвиг изображается в житиях); во всяком случае он предполагается известным, и, собственно, цель «Жития» — письменно известить о нем; поэтому нет смысла пренебрегать этою установкой как реальностью и не исходить из нее. Но сам путь соединяет человека, вступающего на него и благодаря одолению этого пути становящегося, признаваемого святым, и цель, которую этот человек преследует, направляясь к ней именно по этому пути, данное и искомое, настоящее (прошлое) и будущее, эмпирическое здесь и сейчас и вечный образец–идею, который существует везде и всегда. Из сказанного тут вытекает, что данность пути может служить источником для реконструкции как субъекта этого пути, человека, его Я, так и той цели, к которой он стремится. Впрочем, важность подлежащих реконструкции явлений весьма различна. Цель, собственно говоря, в высокой степени известна, поскольку она один из основных членов некоей идеальной, «сверхэмпирической», заранее задаваемой парадигмы. Иное дело — человек как субъект пути. В отношении его проделанный им путь и описанный «житийно», несомненно, должен расцениваться как основной источник реконструкции. Конечно, составители житий не были, как правило, «дремучими» эмпириками и «чистыми» описателями. Нередко они выступали и как художники–изобразители, «композиторы» (сотропеrе), «обобщители» и, так сказать, открыто и независимо от пути святого формулировали или даже как бы «задавали списком» его достоинства и добродетели этого святого. Но раз в этой сфере составители житий в наибольшей степени пренебрегали конкретной эмпирией («индивидуально–человеческим»), завися от имеющихся предшествующих, к другим святым относящихся образцов, которые в свою очередь составляют часть другой идеальной парадигмы, описывающей воплощенные типы святости. Именно в силу этого данные о субъекте пути, извлеченные из особенностей самого пути, должны рассматриваться как особенно достоверные и показательные.

На предыдущих страницах при рассмотрении пути Феодосия неоднократно возникала тема человеческих особенностей святого. Повторять все сказанное в полном объеме нет смысла (хотя полностью избежать повторений нет ни возможности, ни даже надобности), но нужно кратко суммировать все, что дано в ЖФ и явно и прикровенно, сознательно и с определенной целью и бессознательно (подсознательно) и, следовательно, без очевидной и выявленной цели, а также расставить некоторые важные акценты, обычно игнорируемые (или во всяком случае недостаточно подчеркиваемые) пишущими о Феодосии и о его «Житии».

Одна из наиболее важных, можно сказать, основоположных, коренных черт человеческой природы Феодосия — его простость. Она уже на его лице, в его внешнем виде, и она сразу бросается в глаза. Из–за нее, главным образом, и не приняли его ни в один из киевских монастырей, которые он обходил, придя в этот город, — «Они же видевъше отрока простость […] не рачиша того прияти» (31б) [697]; ср. также «Таково ти бе того мужа съмерение и простость» (42г). Но, думается, в этом случае виновата не одна только «простость» вида [698], подчеркнутая дополнительно «худостью риз». Скорее за этой внешней «простостью» угадывается «простость» внутренняя, глубинная, бытийственная — души и сердца блаженного. Она бросает свой отсвет и на внешность его, заставляя окружающих именно так воспринимать его как простого вообще, в целом. В этом отношении не должно обманываться внешним совпадением с «простотой» Антония, который «простъ умъмь». Феодосий прост не столько умом (скорее напротив: его ум гибок, динамичен, хорошо разбирается в других, т. е. аналитичен, и в себе, наконец, не лишен известной изощренности, может быть, отчасти склонности к сфере опыта), сколько душой и сердцем. В этом он похож, вероятно, на Иова —

Был человек в земле Уц, и звался он Иов; и человек этот был прост [др. –евр. tam, — В. Т.] и праведен, и богобоязнен, и далек от зла.

(Книга Иова, 1, 1)

Это слово «прост» в тексте подлинника комментатор толкует как обозначение отсутствия «внутренней ущербности, полновесную доброкачественность и завершенное взаимное соответствие всех помыслов, дел и слов… И — хороший, и ему хорошо, и с ним хорошо» (С. С. Аверинцев).

В основе своей это толкование применимо и к случаю Феодосиевой «простости», но она может быть прокомментирована и далее, в ту глубину, которая раскрывается внутренней формой соответствующего русского слова. В евангельских текстах оно (как и то же слово в старославянских и иных славянских переводах) передает греч. ????? и ??????. Русск. простой и родственные славянские слова обозначают некую семантическую сферу, разнообразие и цельность которой определяется такими смыслами, как "прямой", "открытый", "непринужденный", "свободный" и т. п. Праславянский источник этих слов — *pro–st-, где *рrо- — приставка со значением "вперед", "впереди" и т. п., a *st- — корень глагола со значением "стоять" ("пребывать") и под. — еще четче объясняет и мотивирует эти смыслы: стояние впереди, выдвинутость вперед, на открытую позицию, без утайки и без околичностей, как есть. «Простота» ее субъекта как бы соотнесена с «простотой» ее наблюдения и восприятия со стороны. Дух прямоты и непосредственности господствует; какие–либо осложняющие детали, связи, проекции отсутствуют, и само наличие этой открытости [699], исключающей принуждение, понимается как высшая органическая естественность, как свобода, состояние независимого самостояния [700], простота–гармоничность, доведенная до такого совершенства, что ничто различающееся, разное, противоречивое, подлежащее гармонизации даже не воспринимается.

Предлагаемое толкование понятия «простой» подтверждается и рядом евангельских употреблений [701] и, может быть, особенно русской моделью мира, как она выявляется в «институализированных» речениях типа «Нас простых и Бог простит» или «В простых сердцах Бог почивает», или «Где просто, там ангелов со–сто» («Живи просто, выживешь лет со–сто») и т. п., ср. также «просто сказать», т. е. открыто, искренне и истинно, как есть, в полном соответствии с объектом этого «сказания». «Не стесняйтесь нас, мы простые люди, у нас все попросту», — говорят незнакомому человеку, впервые попавшему в новый для него круг, предупреждая его стеснительность, «не–свободность» [702] общения, облегчая–упрощая его положение.

«Простость» души и сердца Феодосия может быть понята в свете сказанного: они открыты, свободны, не знают раздвоенности и не мучаются выбором [703]. В душе и сердце Феодосия нет ничего, что бы мешало его совести, отклоняло его от справедливости. Эта «простость» Феодосия объясняет и те принципы, которые были ведущими в его жизни — свобода от привязанности к мирскому и надежда на Бога, упование на него —

Тако ти тыцание бе къ Богу надежа преподобьнаго Феодосиа и тако упование имяаше къ Господу нашему Иисусу Христу, якоже не имети надежа о земьныихъ никоеяже, ни уповати же ни о чемь же въ мире семь, но бе вьсею мыслию и вьсею душею къ Богу въскланяяся и на того вьсе упование възложь, никакоже пекыйся о утрьнимь дьне. (55б).

Сердце и душа вели Феодосия к этому пути и по этому пути, приглашая и ум, мысль сопутствовать им. Не случайно составитель ЖФ, за много веков до батюшковского «О память сердца, ты сильней / Рассудка памяти печальной…» (если говорить только о русской традиции), говорит о «памяти сердца» Феодосия: «[…] и Господень глас по вься дьни имяаше на памяти серьдця своего…» (55б).

«Простость» Феодосия, богатая жизнь сердца и души, их кондоминиум над умом и всей сферой рационального, которая не подавлялась, но направлялась ими, дают понять такие разные черты, как нерасколотость, удивительную монолитность, цельность Феодосия, твердость духа, его бодрость–собранность (ср. 31г), непривязанность к вещам, еде, богатству, с одной стороны, милосердие, жалость, отзывчивость к горю и страданию людей («Не бо николиже бе напраснъ, ни гневьливъ, ни яръ очима, но милосеръдъ и тихъ, и милость имея къ въсемь», 49в), любовь, с другой. Можно пойти еще дальше, высказав предположение, что «простость» делала для Феодосия наиболее естественным выбор именно «Среднего пути» как наиболее соответствующего, соприродного этому качеству. Сказанное здесь не следует понимать в том смысле, что этот путь прост сам по себе, т. е., в частности, легко достижим и легко проходим. В ряде отношений дело обстоит как раз наоборот — проще путь мира сего, привязанностей к материальному, к удовольствиям и радостям плоти, к гедонизму, и проще узкий путь «жесткой» аскезы, самоистязания, умерщвления плоти [704]. «Простота» этого «Среднего пути» составляет его вторичное и выработанное опытом («не–природное») свойство. Она состоит в цельности и единстве среди обступающего многообразия, в свободе от соблазнов, идущих справа и слева, среди соблазнов, в соотнесении ее с опытом всей жизни, а не вырванных из нее частей и частностей, гипостазируемых несвободным сознанием как цельное и главное.

Поэтому «Средний путь» Феодосия вовсе не означает отсутствия у вступившего на него противоречий, противоположных устремлений, страстей, всегда мятежных и непредсказуемых в их последствиях. Само обретение пути не было для Феодосия простым делом, и этому предшествовали пробы и ошибки, борьба с романтическими устремлениями юности и отчаянием, когда рушились надежды и неизвестно было, что нужно делать («Божествьный же уноша въ скорби велице бысть о томь, и недоумея, чьто створити», 29г–30а). Чтобы не утратить этот путь, Феодосий должен был научиться преодолевать себя, подчинять себе страсти, выстаивать перед искушениями и соблазнами, менять в себе и своем поведении то, что уже не соответствовало новой ситуации. Только гениальный, от природы идущий («врожденный») религиозно–нравственный «слух» позволил бы идти по этому «Среднему пути» вслепую, без каких–либо ориентиров. Такого «слуха», такой интуиции у Феодосия не было, и свой путь он не просто раз и навсегда нашел, но находил его постоянно, всегда, и каждое такое обретение пути подтверждало его подлинность и сопровождалось переживанием его как вечно нового и живого. Соответственно промежуточности «Среднего пути» между двумя крайностями распределялись особенности Феодосия, вступающие в игру, и его реакции. То он печален, тих, молчалив [705], уединен, кроток, смиренен, покорен, поубожен, уничижен, то, напротив, весел, радостен, бодр и тверд духом, активен и деятелен, упорен, заботлив, рачителен, «артелен», трезв; то слезы и плач, то радость и веселье.

Ср. с одной стороны:

[…] по вся нощи бе–съна пребываше, моля Бога съ плачемь… (45в).

Тогда же въставъ блаженый… и съ слезами помолися (45а).

[…] моляшеся Богу съ слезами… (45г).

[…] увещавааше я съ вьсякыимь съмерениемь и съ слезами учаше вься (49в).

И такоже по вься дьни пребываше плача и моля Бога его ради… (49в).

И моляше съ плачемь Бога о немь… (49г).

[…] съжалиси зело и, просльзивъся, повеле раздрешити я… (50г).

[…] и вельми тужаше о семь и съ плачемь того миновааше (51а).

Темьже по вься нощи моляшеся къ Богу съ слезами о стаде своемь… (55б).

И тако пакы вься съ слезами учааше, еже о спасении души… (62б).

[…] самъ же, вълезъ въ келию, начать плакатися…, припадая къ Богу и моляся ему о спасении души… (62б).

[…] и ниць легъ на колену, моляше съ слезами милостивааго Бога о спасении душа своея… (64а) [706].

И, с другой стороны:

[…] и съподоби мя съходити въ святая твоя места и съ радостию поклонитися имъ (28б–28в).

Божественый же уноша вься си съ радостию приимаше, и Бога моля… (29а).

Да аще самъ Господь нашь плоть свою нарече, то кольми паче лепо есть мне радоватися, яко содельника мя съподоби Господь плоти своей быти (29г).

Блаженууму же си съ радостию вься приимающю укоризну ихъ… (43а).

[…] тако того съ радостию приятъ и причьте къ стаду своему (50а).

[…] уже не боюся, но паче радуюся отхожю света сего! (64б) [707]

Слезы (плач) и радость часто не противоречат друг другу и, более того, могут вызываться одной и той же причиной — тем особом подъемом души и умилением, возникающим при близости к Богу. Плач и радость нередко соприсутствуют у Феодосия, и он их не святыдится и не скрывает. О том же соседстве говорил и старец Зосима: «А потому и ты плачь и радуйся» («Братья Карамазовы»). Само присутствие слезного дара и способность к радости в такие минуты признак большой души и отзывчивого сердца, постоянного и всегда живого и непосредственного чувства присутствия Бога, духовного общения с ним, восхищения чудом Божьего мира и Божьих дел. В этой связи нужно сказать еще об одной черте Феодосия — веселии духовном как особом религиозном даре, известном, между прочим, из мистического опыта (ср. юродивых в русской духовной традиции). О нем в связи с Феодосием говорится в ЖФ:

И тако блаженый возвеселися съ братиею на обеде веселиемь духовьныимь…, но вьсегда весело лице имуще и благодатию Божиею утешаяся. (50в–50г).

Ср. также: «Си слышавъ, блаженый Феодосий возрадовася духомь…» (33а) или «Онъ же и о томь не поскорьбе, но бе радуяся… и вельми веселяся, Бога о томь прославляше» (61в). Это веселие духовное, заслуживающее внимания и само по себе, отсылает к Laetitia spiritualis святого Франциска и тем самым (и полнее прочих указаний) подтверждает наличие в Феодосиевом типе святости той мистической (чуть «юродственной») струи, видимо, таимой блаженным, которая несравненно ярче выступит через полтора века у святого из Ассизи [708].

Слезы, умиление, радость, веселие духовное создают, особый тип религиозной восприимчивости и особый аспект религиозного служения. Этот «психический» комплекс, как и связанный с ним тип ритуала, тяготеет к замкнутости, легко приобретает самодовлеющий характер, располагает к повышенной религиозно–духовной «чувствительности» и может перейти в своего рода пиетизм. Во всяком случае сосредоточение на этом комплексе и культивирование «чувствительности» таит в себе серьезные соблазны для религиозного сознания. В связи с Феодосием то же с известными основаниями можно бы было сказать и о его «страстном» субстрате, признаки которого различимы в описании его жизни и не раз указывались выше, и даже, может быть, о его «эстетическом» чувстве, которое, кажется, получило в нем большее развитие, нежели об этом можно думать по прямым показаниям ЖФ [709].

Каковы были реальные соблазны на пути Феодосия, сказать трудно, и составитель ЖФ, конечно, не ставил перед собой задачи выявления их. О них, однако, можно догадываться по некоторым «коллизийным» поступкам в его жизни, по тем лакунам в ЖФ, которые приходятся как раз на те места текста, где должны были бы присутствовать мотивировки ключевых решений и особенно объяснения перемен в его намерениях. Похоже, что этим текстовым лакунам могли соответствовать своего рода табу на открытое выражение таких эпизодов жизни Феодосия. Подобное умолчание выражало бы не уход от неприятной темы, но некое скрытое внутреннее задание, о котором не может быть объявлено, пока оно не выполнено. «Потаенность» деяний Феодосия, описанная ранее, несколько иного характера, но истоки ее могли корениться в подобном табуировании, позже развитом со сдвигом — «пока не сделано, — не говори!» — «хотя и сделано, — не говори!» — при том, что в первом случае речь, видимо, шла о преодолении некоей своей «недостачи» (негативное X, направленное на свое Я), а во втором — о возмещении этой «недостачи» (положительное X, направленное на другого).

Несомненно, в жизни Феодосия научение, самовоспитание, усвоение опыта — своего и чужого — играло весьма значительную роль, и становление личности происходило в сложном взаимодействии исходной инстинктивно–творческой жизненной основы и работы целеустремленно–упорядочивающего и систематизирующего духа [710]. При этом первое выступало как субстрат, а второе как инструмент его сублимации в принципы и конструкции духовно–религиозного уровня и как средство самоконтроля и гарантии от соблазнов и срывов. Неустанное духовное трезвение помогало Феодосию сохранить себя от тех опасностей, которые коренились в его собственном «природно–инстинктивном» субстрате, обезопасить от тех уклонов, которые могли оказаться гибельными для него. Духовное трезвение было одновременно направлено и против «злой», природной страстности своего субстрата, носившей интенсивный, но стихийный характер, и против «доброй», но экстенсивной и более или менее необязательно ориентированной «мечтательности». Оно было суровым опытом самопроверки, самоограничения, самоорганизации. Удерживая Феодосия от указанных двух крайностей–опасностей, оно тоже оказалось соприродным «Среднему пути» и вело к новой духовной дисциплине, к интенсивной, но строго ограниченной определенными рамками и ясно направленной работе духа. В этом ракурсе взятое, трезвение должно пониматься как своего рода контролирующая и предупреждающая всякое своеволие аскеза, инициация, мучительное испытание [711], приводящее к четкому сознанию долга, задач, путей их решения, к соотнесению величия замысла и своих собственных возможностей [712]. Трезвение стало для Феодосия своего рода уроком мужественности (а это качество, как уже говорилось, он высоко ценил и обладал им в полной мере). Мужественность, как и другие «природные» качества Феодосия — упорство, терпение [713], последовательность, деятельность, трудолюбие, рачительность, заботливость, внимательность, расчетливость и т. п., соединялись вместе, чтобы помочь трезвению духа, и вместе с тем трезвение актуализировало эти качества, усиливало их, подчеркивало их важность и, так же собрав их воедино, направляло на решение духовных задач. Подвиг труженичества во Христе не был бы возможен без этих «природных» качеств, без их ограничения, «воспитания» и сублимации в опыте духовного трезвения, без организующей и непрестанной работы духа. Всматривание и вдумывание в образ Феодосия–человека открывает перед нами драгоценный опыт внутренней работы над исходным «природно–человеческим» материалом, приводящей к важным результатам на высоком духовном уровне, и помогает понять связь между этим материалом и явленным в лице Феодосия новым для Руси типом святости.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.