Отшельник поневоле
Отшельник поневоле
Уже под утро отцу Никифору приснился странный сон, который можно даже назвать страшным. Ему снилось, что его отпевают. Но самое жуткое было не в этом – уж кому как не монаху помнить о своем последнем дне, – его ужаснуло то, что, находясь в гробу, он ясно сознавал, что жив, но не мог подать знать об этом братии своего монастыря. Он не мог пошевелить даже пальцем, да что там пальцем, веко над глазом он не мог приподнять. Вот это полное бессилие собственного тела и приводило его в ужас. И хотя он временами понимал, что это всего лишь сон, но другой стороной своего сознания содрогался от мысли, что сейчас его живым опустят в могилу и будут засыпать землей, а он ничего не может изменить.
«Да что же это я паникую, это всего лишь сон, – успокаивал он сам себя. – Надо только проснуться. И весь этот кошмар окончится». Но вот как раз проснуться у него и не получалось, и жуткое ожидание неотвратимого вновь сжимало сердце. Промелькнула мысль: «А может, это не сон?» Странно, но именно эта мысль, которая, по логике вещей, должна была бы еще более удручить отца Никифора, наоборот, успокоила его. «Значит, я действительно умер, а душа моя жива и только не властна уже над телом». От этой мысли ему стало легко и радостно: «Так что же я тогда трепещу в своих бренных останках, пытаясь их расшевелить? Земля – земле, а душа – небу».
Только он так подумал, как взлетел под купол собора. Смотрит вниз, видит себя лежащим в гробу, вокруг братия монастырская стоит, а наместник монастыря архимандрит Феодосий его отпевает.
«Хорошо летать, легко, – размышляет отец Никифор, – но ведь меня сейчас никто не видит, дай-ка я опущусь, похожу среди братии святой обители, посмотрю, кто как скорбит о моей кончине». Спустился отец Никифор, смотрит, стоят братья-монахи рядом с гробом, но никто скорби не выражает, как будто не на отпевание вышли, а на полиелей[125] в двунадесятый праздник[126]. Обидно стало отцу Никифору за такое отношение к его смерти. Стал он к каждому насельнику[127] повнимательнее приглядываться, пытаясь угадать его мысли.
Вот стоит брат Михей, с ноги на ногу переминается, сразу видно, что служба ему в тягость. Посматривает брат Михей в сторону свечной лавки, над которой часы висят. Ждет с нетерпением конца отпевания, чтобы бежать в свою мастерскую, включить станок и вытачивать балясины на ограждение хоров или табуретки для братии мастерить. Работать может хоть целыми сутками, а на молитве ему трудно. Когда его кто из братии попрекает за то, что службы ему в тягость, у него всегда один ответ: «Телесное тружение[128] – Богу служение, а обители – слава и украшение». Постоял около него отец Никифор, мыслей никаких не прочитал, но и долго оставаться с ним рядом не мог, сильно от Михея луковый да чесночный дух шел, что прямо аж тошно стало.
Прав, наверное, отец Елисей в своем предположении, что брат Михей нарочно много луку с чесноком ест, чтобы его к клиросному послушанию[129] пореже назначали.
Сам-то отец Елисей – полная противоположность Михею. Работ физических вообще никаких не признает. Тяжелее камертона своими рученьками с изящными тонкими пальцами ничего не поднимает. На службы готов ходить утром и вечером, хоть каждый день. А если, к примеру, попросит его отец келарь[130] в трапезной помочь или отец эконом[131] цветочные клумбы прополоть, тут у отца Елисея и голова болит, и давление подскочило. Придет в братский корпус, сядет к фисгармонии и распевает псалмы да духовные канты[132]. Станут его братия упрекать, что же он говорит, голова да давление. «Ах, братия мои, – кротко потупив глаза, отвечает Елисей, – невежды вы в вопросах тонких материй: ведь духовное пение – для меня лучшее лекарство, ибо сказано: «Пою Богу моему, дондеже есмь»[133]. Сколько ни всматривался Никифор в лицо Елисея, ничего, кроме вдохновенного блаженства от исполняемых заупокойных песнопений, не увидел.
Рядом с отцом Елисеем стоит брат Никанор, заведующий просфорней монастыря. Такой же трудоголик, как и Михей. Когда-то брат Никанор был зав-производством на хлебокомбинате, но стал попивать, вот его и уволили с работы. Помыкался-помыкался, да и к монастырю прибился. Раньше просфоры из кафедрального собора привозили, то кривобокие, то недопеченные, то перепеченные. А как Никанор взялся за дело, так монастырь на всю епархию прославился своими чудными просфорами. Отец эконом, видя такой спрос на просфоры, решил для монастырского прибытка дело на коммерческую основу поставить, чтобы и другим храмам просфоры продавать. Но Никанор наотрез отказался: «У нас, отец эконом, потому просфоры и хороши, что вручную их делаем, с душою и в русской печи. А у других – тестомешалки и шкафы электрические. Пекут много, а души в этом деле нет. Какая же в электричестве душа, никакой там души нет». Пить-то брат Никанор почти бросил, но один грешок за ним водился, о котором отец благочинный монастыря [134] с презрением говорил: «Табачник Никанор, и чего только его наместник[135] в просфорне держит, была бы моя воля, гнал бы его в шею, уж пусть лучше просфорки будут кривобокие». Никанор обижался: «Кто это видел, чтобы я в просфорне курил? Я этого греха никогда не допускаю. А сам благочинный тоже хорош, у себя в келье еще до утреннего правила кофе распивает. А в нем, между прочим, кофеин содержится. Что из них хуже, кофеин или никотин, еще не установлено. Греческие монахи тоже курят – и ничего». «Я кофе по утрам пью, чтобы взбодриться, – оправдывался благочинный, – так как по ночам к лекциям семинарским готовлюсь и статьи в газету пишу, а днем мне некогда». «Я тоже просфорки по ночам пеку, и мне надо взбодриться», – не унимался Никанор.
Иеромонах[136] Гавриил примирял спорщиков: «Ус – покойтесь, братия, хотя любое пристрастие – грех, но под каноническое прещение[137] вы оба не попадаете. Потому как ни табакокурение, ни кофепитие соборными постановлениями не запрещены, так как древние отцы об этих пристрастиях понятия не имели, все это привезли из Америки после Колумба». «Как это нет, отец Гавриил, – возражал благочинный, – а “Стоглав”[138]?» «Так его решение после старообрядческого раскола[139] отменили», – кротко отвечал Гавриил. «Сам знаю, – парировал уязвленный такой поправкой благочинный, так как считал себя лучшим знатоком канонического права[140] во всем монастыре, – из Америки и тогда уже к нам всякую гадость везли». – «Что же ты тогда картошку ешь? – подтрунивал Никанор. – Ее тоже из Америки привезли». «Ну, сравнил, картошку и табак!» – возмущался благочинный. «Братия, успокойтесь, – опять пытался примирить их Гавриил, – всяк злак – на пользу человеку, если в меру, конечно».
«Кто бы говорил», – удивлялся отец келарь, глядя на грузную фигуру отца Гавриила, уж он-то знал, что тот ест за троих. Отца Гавриила не удалось приспособить ни к какому особому послушанию в монастыре. Уж больно он был неповоротлив и медлителен. Но все любили его за незлобивый и миролюбивый характер. Сам же отец Гавриил любил на свете три вещи: всех примирять, покушать вдоволь чего-нибудь вкусненького и поспать. При этом спать он умел в любом положении. Во время службы прислонится к стенке и спит стоя. Даже когда братия выходит в центр храма на полиелей, то и там он умудряется засыпать. Только как-то хитро: один глаз, который обращен в сторону наместника, открыт, а другой – закрыт, то есть как бы наполовину. Когда его упрекали за то, что он даже за службой умудряется спать, он оправдывался: «Я не сплю, братия, это я молюсь с закрытыми глазами». – «Знаем, как ты молишься, – посмеивался над ним отец келарь, – одна у тебя молитва – «Плотию уснув»[141]. Неужели, когда помирать будешь, не убоишься суда Божия за то, что ничего путного в этой жизни не сделал по своей несусветной лени?» «А я, братия, – оправдывался Гавриил, – никого и никогда из вас не осуждал, а Господь сказал: «Не судите, да не судимы будете»[142], – так за что же меня Богу судить?» «Ну, ты – блаженный, брат Гавриил», – смеялся келарь.
Отец Никифор постоял перед отцом Гавриилом, надеясь хоть в этом добрейшем лентяе увидеть скорбь по своей кончине. Но ничего не увидел, так как тот спал, стоя перед его гробом, да так крепко, что даже похрапывал. Никифор стал прислушиваться к пению монахов, и оно ему показалось очень странным. Все монахи вместо пения заупокойного канона свистели на разные птичьи голоса. Да, вот именно, вся братия монастыря щебетала многоголосым птичьим хором. Отец Никифор так удивился этому, что даже сразу очнулся ото сна и, подскочив со своего ложа, ударился головой о потолочную деревянную балку. Свалившись с лежанки на пол, он запричитал: «Господи, что это? Где это я? Что это со мной?» Сидя на деревянном полу и потирая ушибленное место, он с недоумением оглядывал убогую обстановку маленькой низенькой избушки, в которой находился. Через небольшой оконный проем вместе с утренним солнечным лучом врывался разноголосый птичий гомон. «Может, это продолжение сна?» – подумал Никифор, но тут он все вспомнил и, окончательно очнувшись от впечатления странного сна, невесело рассмеялся.
…Вчера, когда его привезли сюда на монастырском «уазике», он долго бродил среди обветшалых строений лесной делянки. Наконец выбрал для ночлега именно эту баньку, стоящую на самом краю поляны возле старых огромных елей, покровительственно положивших на ее крышу свои тяжелые мохнатые лапы.
Одевшись, он вышел и огляделся. Поляну размером с небольшое футбольное поле с трех сторон окружал густой лес, а с четвертой стороны – лесопосадка с редкими деревьями, сквозь которые виднелась сельская дорога, а за дорогой – поле, уходящее холмами в несусветную даль. На середине поляны стоял бревенчатый дом-пятистенок. Полусгнившие стропила крыши кое-где были прикрыты кусками старого шифера, и одиноко торчала полуразвалившаяся кирпичная труба. Из четырех окон только два были с рамами, да и то без стекол. Недалеко от дома стоял длинный деревянный стол под навесом из досок. Навес весь прогнил, но стол был сделан крепко, на совесть. Вкопанные в землю дубовые столбики заменяли ему ножки, а крышка была сбита из толстых струганых досок. Здесь же, под навесом, располагалась печка, труба ее развалилась, но сама она была цела. Над дверями избы висела фанерка с надписью, которая почти выгорела на солнце, однако Никифор с трудом, но все же прочел: «Тракторно-полеводческая бригада колхоза “Путь к коммунизму”». Напротив дома стоял большой сарай, воротины которого, прикрепленные к косякам ременными петлями, были наполовину распахнуты. Крыша сарая покрыта полусгнившей соломой. Вот и все строения. А вокруг миролюбиво шелестел листьями лес и весело щебетали птицы.
– Передай отцу наместнику, что здесь практически нет пригодных для жилья помещений, – сказал вчера отец Никифор, прощаясь с водителем, – буду пока осваиваться и жду… – он в замешательстве замолчал.
Водитель вопросительно поглядывал на Никифора, желая услышать, чего он ждет. Но тот мучительно размышлял: как бы это выразиться более обтекаемо, чтобы не раздражать отца наместника, но, так ничего и не придумав, с досадой махнул рукой: «Ладно, поезжай с Богом». Ему хотелось сказать, что ждет, мол, чтобы его как можно быстрее кто-нибудь из братии монастыря заменил на этом послушании. Но после состоявшегося с наместником разговора это пожелание выглядело бы вызывающим.
Вечно спешащий куда-то наместник Свято-Преоб-раженского мужского монастыря архимандрит Феодосий, вызвав отца Никифора, почти на ходу сказал ему:
– Монастырю жизненно необходимо развивать подсобное хозяйство для прокормления. Губернатор дает нам землю в одном из развалившихся колхозных хозяйств. Правда, это более двухсот километров от города, но земля там хорошая, и в лесном урочище есть строения, годные для жилья. Бери все необходимое и поезжай осваивать место. Будем устраивать там монастырский скит[143]. Возьми с собою антиминс[144], его архиерей благословил для скита. В подходящем помещении устрой домовую церковь[145], без молитвы такие большие дела не пойдут. Побудешь там некоторое время, потом тебя заменим. Главное, помни – «не хлебом единым», так что наладь прежде всего служение Божественной литургии.
Отец Никифор хотел было спросить, через какое время его заменят, но наместник замахал руками:
– Некогда мне сейчас, срочно вызывают в Епархиальное управление.
Отец Никифор поспешил за наместником. Проводив его до самой машины, все же осмелился задать вопрос:
– А как же мне, отец наместник, с вами связь поддерживать, чтобы знать, что и когда?
Этот вопрос вывел отца наместника из равновесия. Он особенно не любил вопросов, на которые сам не знал четких ответов. Уже было подобрав полы рясы, чтобы сесть в автомобиль, он резко развернулся и с раздражением ответил:
– Вы, отец Никифор, задаете слишком много вопросов. Вопросы задавать здесь могу только я. Ваше дело со смирением исполнять послушание, помня данные вами при постриге обеты. У вас пока только одно послушание: обустраиваться, молиться и ждать.
Чего и когда ждать, наместник так и не пояснил, а сел в автомобиль, который, тут же сорвавшись с места и обдав отца Никифора выхлопными газами, скрылся за воротами монастыря. Тот, понурив голову, побрел собирать вещи.
Если бы отец Никифор знал, зачем так срочно был вызван в Епархиальное управление наместник, то не спешил бы со сборами. Но, к несчастью, а может быть, наоборот, к счастью, он этого не знал. Потому после обеда поехал к месту своего послушания.
И вот сейчас отец Никифор стоял на поляне, предаваясь своим грустным размышлениям. Так он простоял с полчаса. Наконец спокойный и монотонный шелест деревьев и пение птиц низвели в его смятенную душу умиротворение.
– Недельку как-нибудь здесь продержусь, а там меня наверняка заменят, – успокоил он сам себя.
Достав из кармана молитвослов, отец Никифор решил тут же, на поляне, прочитать утреннее правило[146]. Повернувшись навстречу солнцу, он громко, во весь голос, стал читать молитвы. Ему показалось, что в такт его молитвам забубнил лес. Птицы, вначале было приумолкнув от неожиданности, вновь запели свой гимн, прославляющий Творца, показавшего им солнечный свет. «Фью, фью, фью», – пели они, а отцу Никифору слышалось, будто птицы повторяют за ним вслед: «Свят, Свят, Свят еси Боже».
Так уж устроен человек, что для него более страшны неопределенность и ожидание в неизвестности, чем сами события, пусть даже огорчительные.
Сейчас наш герой настроен благодушно, так как определил для себя ожидание сроком в неделю, ну плюс-минус два дня – это терпимо. Надежда и упование на скорое избавление вселили в него бодрость духа и созидательный настрой. Он решил успеть что-нибудь сделать положительное, чем можно было бы похвалиться перед отцом наместником, – вот, мол, я какой, недаром вы меня послали, знали, что не подведу.
Надежды отца Никифора исходили из простой человеческой логики: нельзя больше недели здесь проторчать без достаточных запасов пищи, без элементарных условий жизни.
Но эта простая человеческая логика оказалась совершенно бессильна перед неожиданно сложившимися обстоятельствами, которые, казалось бы, независимо друг от друга выстроились в цепочку, образуя абсурдную для человеческого понимания ситуацию, которую и нарочно-то трудно придумать. Об отце Никифоре все просто забыли.
Ну, во-первых, забыл сам наместник, и его нетрудно понять. Вызванный в Епархиальное управление, он был срочно послан в Москву на рукоположение во епископа. Решением Священного синода определено быть ему архиереем в одной из вдовствующих епархий необъятной России. Все понимают, какое это волнительное событие, – тут уж ни до чего. А когда прибыл в означенную епархию, его так закружил круговорот высоких обязанностей, что… ну, словом, за владыкой большой вины нет. Там, в монастыре, мол, новый наместник во всем сам разберется. Но отец Никифор при отъезде из монастыря так был озадачен неожиданным послушанием, что никому из братии толком ничего не объяснил. Сказал только, что едет по благословению наместника. А те потом решили, что он уехал с архиереем в новую епархию. Вспоминать отца Никифора вспоминали, но только в молитвах, гадая, какое у него сейчас послушание. Новый наместник был назначен со стороны, а так как на скит никаких документов не успели составить, то он вовсе про него не знал. Мог бы что-то сказать ему шофер, ведь он отвозил отца Никифора в скит. Тем более парень молодой, память у него хорошая. Да вот беда, на следующий день его вызвали в райвоенкомат, а уже через неделю он маршировал в строю новобранцев на Дальнем Востоке. Так и оказался отец Никифор за двести с лишним километров в глухом лесном урочище совсем один, всеми позабытый. Но он этого тогда еще не знал и с энтузиазмом принялся осваивать местность.
Прочитав утреннее правило, отец Никифор решил прежде всего разыскать воду для умывания и питья. «Ведь раз здесь были когда-то люди, значит, поблизости есть вода, – рассуждал он, – если, конечно, ее не привозили для комбайнеров в бочке». Пройдя по лесу, он наткнулся на болотце. Для питья брать воду отсюда не хотелось, но для умывания она вполне годилась. Умывшись, он продолжил поиски, которые не принесли никаких результатов, только чуть было не заблудился в лесу. Набродившись вдоволь по лесу и изрядно проголодавшись, он наконец вышел к своему урочищу. Правда, вместо воды принес полное ведро грибов: подосиновиков, подберезовиков, и даже белые попадались. Это несколько утешило его. Попробовал разжечь печи, вначале ту, которая под навесом, а потом в доме, чтобы сварить обед, но обе печки страшно дымили, и огонь гас. По всему было видно, что забиты дымоходы. Бросив эту пустую затею, разжег посреди поляны костер, на его угли поставил жариться картошку с грибами. А сам, наскоро перекусив пирогом с капустой и морковкой, прихваченным из монастырской трапезной, принялся проводить ревизию своих вещей. Кроме богослужебных книг, церковной утвари и трех бутылок кагора для совершения литургии, он привез портфель с разными инструментами: ножовкой, топориком, гвоздями и прочей мелочью. Из продуктов оказалось: килограммов десять муки в мешочке, три килограмма крупы, ведро картошки, бутылка подсолнечного масла, авоська с луком, по пачке чая, сахара и соли, спички, четыре банки рыбных консервов. Вот и все его запасы. Прикинул, что всего этого хватит на неделю, а на Успение можно даже рыбными консервами разговеться. Поев, он запил обед прихваченным с собою монастырским квасом.
На следующий день, прочитав молитвы, пошел умываться на болото, решив захватить хотя бы этой воды для супа и чая. Даже прокипяченная вода была вонючей. Поморщившись, он все же выпил полкружки чая, так как очень мучила жажда, и подумал: «Вот бы наместника таким чаем напоить, знал бы тогда, как людей неизвестно куда посылать». Потом стал размышлять: «Как я завтра, на Успение, буду служить? Всенощную могу прочитать, и величание[147] пропою. А литургию как без псаломщика? Да и для кого я здесь буду ее служить? «Не хлебом единым, надо прежде всего наладить службу Божественной литургии», – передразнил он наместника, вспомнив его слова, – а между прочим, хлеба у меня полбулки осталось. Мука есть, но как из нее тут просфоры печь, духовки-то нет? Сказать легче всего». Решил утром просто отслужить обедницу[148] и причаститься запасными дарами[149].
Вечером у отца Никифора скрутило живот от болотной воды, и он всю ночь пробегал по нужде, так толком и не поспав. Под утро ему стало легче и сразу навалился сон, так что, когда он проснулся, солнце было уже высоко. Он встал хмурый и как-то нехотя пошел на молитву. Отслужив обедницу, причастился запасных Святых Даров и запил ковшичком кагора. Внутри от выпитого кагора сразу разлилось приятное тепло, и он снова уснул. Проснулся аж под вечер. Хотелось есть, но совсем не хотелось готовить. Он долго лежал с открытыми глазами. Когда уже стемнело, подумал: «Надо бы встать, затеплить свечу и почитать вечернее правило». Но ноги словно были налиты какой-то тяжестью. «Ладно, немного полежу еще, потом встану, почитаю». Он снова задремал, да так и проспал до полуночи, тяжело ворочаясь с боку на бок.
Во сне ему снился наместник, который на чем свет ругал его за то, что он не совершил Божественную литургию на Успение. Он оправдывался, ссылаясь на невыносимые условия. «Какие для монаха могут быть условия! – гремел наместник, и каждое слово его отдавалось невообразимым грохотом. – На то он и монах, что ему для служения никаких условий не надо!» После этих слов наместника так громыхнуло, что отец Никифор проснулся. Маленькое окошко озарилось ярким светом молнии: каждый уголок в бане осветился. Затем громыхнуло еще раз, да так, что отцу Никифору показалось, будто не только небо, но вся земля сейчас расколется пополам. Встав с ложа, он перекрестился, затеплив свечу, начал читать полунощницу[150]под шум проливного дождя. Сотворив молитву, он затушил свечу и снова лег, прислушиваясь, как крупные капли барабанят по крыше. Но долго пролежать так и не смог. С потолка на него стала течь вода. Пришлось срочно вскочить и сворачивать матрац. Но вода протекала в нескольких местах, так что не было возможности сохранить свою постель сухой. Отчаявшись найти такое место, где бы не текло, он снова бросил постель на мокрую лежанку. Сев в угол и обхватив голову руками, запричитал:
– Господи, да что же это творится, в чем же я виноват? Я ради Тебя оставил этот мир, шел к тихой и безмятежной жизни. А теперь что же получается – я никому не нужен. Ради чего я здесь? Кому нужны эти полусгнившие строения? Кому нужна эта земля, если в монастыре нет тракторов ее обрабатывать, да и людей для этого нет. Ну зачем все это? Лукавый эту мысль, что ли, наместнику внушил – здесь скит устраивать? Ну да, конечно, наш губернатор так и есть лукавый, а я от них страдаю!
Холодная струя воды потекла с потолка прямо за шиворот подрясника отца Никифора. В его душе закипел гнев на всех и вся. Захотелось что-то совершить назло. Кому назло, он так и не разобрался, но рука механически потянулась к бутылке с кагором. Открыв пробку, он прямо из горлышка осушил ее до дна и выкинул под дождь в окошко. После этого он долго сидел, тупо смотря перед собою. В душе наступило безграничное спокойствие. Но среди этого тупого безразличия пробилась мысль: «Что ты делаешь, отец Никифор, ты с таким трудом избавился от недуга пьянства и снова бросаешь себя в эту бездну?» Но он тут же отмахнулся от этой мысли: «А, теперь все равно» – и потянулся за второй бутылкой. Ее пил не торопясь, небольшими глотками, предаваясь невеселым воспоминаниям.
…Из армии отец Никифор, тогда в миру Степан Косырев, вернулся полный радужных надежд. Планы его были просты и ясны: жениться на Наташке и начать работать. Слава Богу, специальность у него хорошая – электрик-монтер. А там дети, семья, все как у всех. Но все как у всех не получалось. Едва успел повстречаться с матерью, толком даже за столом не посидел, засобирался к Наташке.
– Что же ты, сынок, с матерью столько не виделся, даже пообедать не хочешь, бежишь куда-то?
Готовила, ждала тебя, соседи сейчас придут, все повидать тебя хотят – вон какой герой стал!
– Да я, мама, не куда-то, а к Наташке. Так что к свадьбе, я думаю, надо готовиться.
– Сядь, сынок, – уже властно сказала мать, – мне с тобой поговорить надо. Как раз об этом.
Степан сел, и сердце его тревожно забилось в груди.
– К свадьбе она уже сама готовится, да только не с тобой. Есть у нее жених, ну из этих, как их, из новых русских. Так что нечего к ней ходить.
– А она мне про это не писала, – упавшим голосом проговорил Степан, – да и как же так? Этого не может быть. Мы же любим друг друга.
– Сейчас, сынок, деньги любовь заменяют. Да и все отношения другие между людьми, деньгами мерятся. В нашей молодости такого не было. Вот до чего демократы страну довели. – Мать поглядела на осунувшегося сына, и ей до того стало его жалко, что она заплакала. – А не писала она тебе потому, что боялась, как бы в армии что с собой не сотворил. У вас ведь там оружие. И со свадьбой она торопилась, чтобы до твоего приезда успеть. А ты вон раньше на месяц, чем в письмах обещал, вернулся.
– Это меня, мама, за отличную службу домой пораньше отпустили. Когда свадьба-то намечена?
– Да зачем тебе это, сынок? Ты туда уж, пожалуйста, не ходи. Найдешь ты себе еще лучше этой вертихвостки.
– Найду, мама, конечно найду. А сейчас пойду с друзьями повидаюсь.
Когда сидели с другом Володькой Головиным в гараже, выпивая за встречу, тот утешал Степана:
– Выкинь ты ее из головы, я тебе говорю, выкинь.
– Из головы я ее выкину, – соглашался захмелевший Степан, – а вот из сердца как выкинуть?
– А ты из сердца тоже выкинь.
– Эх, Вован, друг мой, хотя твоя фамилия Головин, но голова у тебя туго соображает. Сердцу ведь не прикажешь, так люди говорят или не так?
– Так говорят, – соглашался Володька, – но ты все равно выкинь.
– Выкину, конечно выкину, но на свадьбу пойду. Посмотрю прямо в глаза, может быть, ей стыдно станет.
– Нет, Степка, не станет. Нынче у баб совсем стыд пропал. Это ты можешь мне поверить на слово. У меня их столько перебывало, что со счету сбился, и ни у одной стыда не нашел.
…На свадьбу Степан пришел уже поддавший и сел с краю стола. Молча пил и смотрел на невесту в упор. Наташка на него глаз не поднимала, но он продолжал на нее смотреть, пока шафер жениха не подошел к нему и не сделал замечание за его назойливый взгляд. Тут-то Степана и прорвало. Досталось и шаферу, и другим, которые вмешались. С остервенением он отрабатывал приемы рукопашного боя, которые изучал в армии.
Но на свадьбе нашлось немало знающих ребят. Так что досталось и ему по первое число. Неделю потом отлеживался в больнице. Выйдя из больницы, так на работу и не устроился, а продолжал пить, пока отчаявшаяся мать не взяла его крепко за руку и не привела в храм к отцу Павлу.
Неизвестно, что бы из этого получилось, но оказалось, что отец Павел и Степан учились когда-то в одной школе. Эту встречу Степан принял как чудо Божие. И полностью отдался под духовное водительство батюшки. Тот обучил его церковному чтению, взял в алтарь прислуживать. Степан с радостью познавал азы церковности. А вскоре окончательно избрал для себя иноческий путь.
…Пробуждение отца Никифора было тяжелым. К головной боли присоединились мучительные упреки совести. Но при всем этом не было ни сил, ни желания сотворить монашеское молитвенное правило. Дождь то притихал, то начинал лить с новой силой. В избушке было сыро, неуютно, холодно. Отец Никифор накинул на себя куртку, но она тоже была мокрой. Мучила похмельная жажда. Он вышел под дождь и, задрав голову, широко раскрыл рот. Но, вымокнув, так и не утолил жажду. Тогда вынес кастрюлю и ведро и поставил их наполняться дождевой водой. Войдя в избушку, зябко поежился, с сожалением посмотрев на пустую бутылку из-под кагора. В голову пришла мысль – разогреться земными поклонами. Он стал энергично класть земные поклоны, при этом истово крестясь и произнося Иисусову молитву[151]. Когда рука в третий раз перебрала четки, он перевел дух и присел на лавочку у окна. Сердце учащенно стучало по вискам, и хотя дождь давно уже прекратился, на пол продолжали капать крупные капли пота, градом катившиеся с лица отца Никифора. Стало жарко и душно. Он вышел на свежий воздух.
День уже клонился к вечеру. Отец Никифор с трудом разжег костер из сырых поленьев, да и то когда добавил сухих щепок, найденных в сарае. Затем поставил на угли чайник с дождевой водой и замесил на воде тесто для оладьев. Попив чаю с оладьями, почувствовал себя и вовсе хорошо. Долго сидел у костра, окутанный приятным теплом, думал о том, что все не так уж плохо. «А если здесь обустроиться, то будет совсем хорошо. Тишина, свежий лесной воздух, и от молитвы ничего не отвлекает. В городских монастырях много суеты, и такие тихие скиты, наверное, необходимы, чтобы сюда приезжала братия по очереди и предавалась молитвенным подвигам. Хорошее дело задумал отец наместник», – подытожил свои мысли отец Никифор и тут же, у костра, стал читать вечернее правило. Но дочитывать ему пришлось в избушке, так как снова полил дождь. Долго не мог уснуть, зябко поеживаясь и ворочаясь от холода с боку на бок. Уже засыпая, решил, что завтра с утра обязательно полезет на крышу чинить трубу.
Утром отец Никифор почувствовал легкий озноб простуды. Но, несмотря на это, все же встал, прочитал правило, попил чаю с остатками оладьев и полез на крышу. В трубе оказалось старое птичье гнездо. Вынув его и пошурудив палкой, больше ничего не обнаружил и стал спускаться. На самом краю крыши поскользнулся и свалился вниз. Хотя высота была небольшая, он подвернул ногу, больно ударившись ею о пень. Отец Никифор, взвыв от боли, стал перекатываться по мокрой траве, причитая: «Господи, больно-то как!» Задрав штанину и сняв носок, увидел, что вся ступня опухла и лодыжка вздулась. Кое-как доковылял до двери, зашел в избушку и оторвал длинный лоскут от простыни. Затем наложил шину из куска древесной коры и туго обмотал ногу самодельным бинтом. Повалившись на лежанку, застонал от боли и отчаяния: «Господи, Господи, да что же мне так не везет в жизни? Кому же такая жизнь нужна? Да пропади все пропадом! – но тут же, опомнившись, испуганно произнес: – Господи, да что это я несу? Прости меня, окаянного грешника. Поделом мне, Господи, поделом. Господи, не оставь меня, дай выдержать все со смирением и любовью».
И тут же словно другой голос в нем заговорил: «Что это я вдруг вспомнил о любви? Это непонятная любовь, которая только приносит страдания. Да-да, Господи, страдания, и больше ничего, кроме страданий. Говорят, Ты кого любишь, того и наказуешь. Но кто спросил самого человека – способен ли он, готов ли он выдержать эти безжалостные удары любви? Может, такая любовь мне вовсе не нужна. Господи, да что это я опять несу какую-то несуразицу? Прости меня, Господи, нужна мне Твоя любовь, конечно нужна. Но я еще не научился понимать ее». В каком-то бредовом забытьи он продолжал шептать: «Кто так сильно натопил печь? Ужасно жарко, пить, дайте пить».
Очнувшись от забытья, отец Никифор сполз с лежанки и на коленях добрался кое-как до фляги с болотной водой, жадно отхлебнул несколько глотков из кружки. Он почувствовал, как пылает его тело и в то же время бьется в ознобе. Теряя последние силы, он дополз до лежанки и, взобравшись на нее, простонал:
– Ну вот и все, до кучи мне не хватало еще простуды.
Проваливаясь снова в забытье, он прошептал: «Господи, не дай умереть без покаяния».
Проснувшись утром, почувствовал, что температура немного спала, но во всем теле была слабость – еле доковылял до фляги с водой. Долго и жадно пил вонючую воду. Есть совсем не хотелось, и он снова лег. Стал читать все молитвы, которые помнил наизусть. Утомившись, опять уснул, а когда проснулся, уже стемнело. Спать не хотелось. Память унесла его в далекое детство.
…Бабушка рано утром будила его, а он капризничал:
– Ну зачем так рано, я еще спать хочу, ведь в школу только завтра.
– Вот именно, завтра ты пойдешь в третий класс. А сегодня надо в церковь сходить, причаститься перед началом учебного года, чтобы тебе ангел твой помогал в учебе.
– Ну зачем, бабушка, в церковь? – сопротивлялся Степан. – Ведь никто из учеников в церковь не ходит.
– Ну, это их дело. А ты уж подари бабушке радость. Ведь ты бабушку свою любишь или как?
– Конечно, люблю, – немного помолчав, говорил Степан, нехотя вставал и собирался.
Бабушку он действительно очень сильно любил, она была настоящим другом. С ней можно было поговорить о чем угодно. И в лес по грибы, по ягоды – с бабушкой. И в поездку к дядям и тетям – с бабушкой. Родителям-то некогда, работают, а бабушка всегда рядом.
В церкви Степа стоял с бабушкой у самого амвона и видел, как в алтаре рядом с батюшкой стоит мальчик примерно его возраста. Мальчик был в золотой одежде до самого пола. Он подавал священнику то кадило, то свечу. Это очень поразило Степана, он во все глаза смотрел на своего сверстника с нескрываемой завистью. Мальчик в алтаре тоже заметил его и, приосанившись, постарался придать своему выражению еще большую важность, с чувством превосходства поглядывая в сторону Степана. Второй раз этого мальчика Степан увидел в школе на торжественной линейке, когда их принимали в пионеры. Все третьеклассники были в радостном возбуждении. Напротив их третьего «А» класса построили третий «В», и прямо перед собой Степа увидел того мальчика. Но на этот раз вид у него был бледный и растерянный. Казалось, что он вот-вот заплачет.
– Ребята, сегодня самый торжественный день в вашей жизни. Вы вступаете в ряды юных ленинцев, – громким голосом вещала директор школы. – Наша школа и наша пионерская дружина носят имя Павлика Морозова, который своим подвигом стал примером для всех пионеров на века. Сегодня вам повяжут красные галстуки, которые своим цветом свидетельствуют о крови, пролитой в борьбе за ваше светлое будущее.
Нежный красный шелк уже обволакивал шею Степана, когда он заметил замешательство, происходившее напротив него. Старшая пионервожатая хотела повязать галстук тому мальчику, но он, выставив руки вперед, смущенно произнес:
– Спасибо, но не надо, я не буду.
– Что «не надо»? – растерялась пионервожатая.
– Я не хочу в пионеры, – более твердым голосом произнес мальчик.
Подошла завуч и сердито зашептала:
– Павлик, так надо, понимаешь? Сейчас надень, потом снимешь, не позорь школу.
– Нет, – повторил мальчик, – я не буду пионером.
– Ах, так ты заболел, ну так бы и сказал, – вдруг сменив тон и уже громко сказала завуч, – я отвезу тебя к врачу, – и, взяв Павлика за руку, увела.
С тех пор он больше Павлика в школе не видел. Его одноклассники говорили Степану, что тот перешел в другую школу. Уже повстречавшись после армии с отцом Павлом, он узнал от него подробности дальнейших событий.
Завуч привела Павлика в свой кабинет и стала расспрашивать, кто его подговорил не вступать в пионеры.
– Ну, Павлик, не упрямься, скажи, это родители тебя научили? Не бойся, мы им не скажем. Ведь ты же носишь имя Павлика Морозова, будь же достойным своего прославленного тезки. Он не побоялся сказать правду об отце. И если ты сделаешь так же, это будет честным и мужественным поступком, достойным советского школьника.
Павел упорно молчал, повторяя только одно: «Я сам так захотел, никто меня не учил».
Наконец завучу надоело уговаривать Павла, и она закричала:
– Ты наглым образом лжешь! Как тебе не стыдно! Но мы все равно узнаем правду, и тогда твоего отца посадят как антисоветчика. А теперь – вон из моего кабинета и завтра в школу без родителей не приходи!
Семья у Павла была верующая. Отец работал на чулочно-трикотажной фабрике слесарем-наладчиком, мать – там же в пошивочном цехе. В свободное время родители ходили в храм. Мать пела на клиросе, а отец помогал старосте храма в хозяйственных делах. В школе ничего этого не знали. На следующий день отец пришел в школу и, спокойно выслушав все нападки, сказал:
– Что же вы хотите, чтобы мы ребенка приучили с детских лет к двуличности? В школу пошел – надевай галстук, пошел с нами в церковь – снимай галстук, надевай крестик. Или вы прикажете надевать галстук поверх креста? Хватит ли у вас смелости сейчас заявить, что пионер может свободно ходить в церковь?
Заявить ему это, конечно, отказались, но намекнули, чтобы он перевел сына в другую школу, от греха подальше.
…Проснувшись на следующий день, отец Никифор почувствовал себя легче. Температура прошла, и опухоль на ноге немного спала. Зато открылся кашель, который прямо душил его. На ногу наступать было больно. Отец Никифор соорудил себе что-то наподобие костыля и решил отправиться на болото за водой, так как она почти закончилась. Ковыляя и долго обходя разные препятствия, старался не наступать на больную ногу. Но все же на одной кочке оступился и, взвыв от боли, присел на упавшее дерево:
– Господи, помоги же мне наконец, видишь, я немощен! Что же мне делать, Господи? Если Ты мне не поможешь, то никто мне не поможет. Сжалься надо мной, Господи!
Отец Никифор замолчал, прислушиваясь, словно ожидая услышать ответ. Но над ним продолжал монотонно шуметь лес. «Умри я сейчас, – подумал отец Никифор, – этот лес также равнодушно будет шуметь над моим прахом, словно меня вовсе здесь не было».
Эти безответная тишина и однотонный шум леса вселили в душу отца Никифора такую безысходную тоску и отчаяние, что захотелось вдруг закричать, чтобы своим криком прервать гнетущую тишину.
– Где Ты, Господи? – завопил отец Никифор и с размаху ударил костылем по рядом стоящей березе. Костыль разломился, оставшиеся в руках обломки он зашвырнул далеко в сторону болота. – Может, Тебя вовсе нет? А если Ты есть, то зачем меня оставил?
Он сел на упавшее дерево и расплакался, можно даже сказать, разрыдался, как малое дитя. Так сидел он и плакал, но постепенно его рыдания становились все тише, наконец перешли во всхлипы. Глаза отца Никифора, обсохнув от слез, застыли в молчаливой тоске. Так он сидел с полчаса, бессмысленно уставившись в одну точку, потом, как бы очнувшись, произнес:
– Господи, я не сойду с этого места, пока не явишь мне чудо. А не явишь, так и умру здесь, потому как жизнь моя без чуда Твоего не имеет уже никакого смысла.
Со стороны болота послышался треск сучьев. Отец Никифор, привстав, увидел идущего по лесу мужчину в сапогах с корзиной в руках.
– Эй! – обрадованно крикнул отец Никифор.
Человек, вздрогнув, остановился, прислушиваясь.
– Я здесь! – закричал отец Никифор.
Но человек, вместо того чтобы идти на голос, резко повернулся и быстро пошел в противоположную сторону. Отец Никифор забыл о больной ноге, кинулся следом:
– Постойте, ради Бога не уходите, я болен и нуждаюсь в помощи!
Человек в нерешительности остановился, как бы над чем-то раздумывая. Затем нехотя повернулся и пошел в сторону отца Никифора. Тот поджидал его, прислонясь к дереву и морщась от боли в ноге.
– Священник… – удивленно произнес подошедший мужчина. – Откуда вы, святой отец, здесь и что с вами случилось?
– Это у католиков святые отцы, – буркнул отец Никифор, которого всегда коробило такое обращение, употребляемое обычно нецерковными людьми, – а я просто недостойный иеромонах Никифор.
– Ну хорошо, недостойный так недостойный, что же у вас произошло?
– Да вот, ногу подвернул.
– Присядьте, посмотрю, как уж вас называть, не знаю.
– Зовите просто отец Никифор.
– Повезло вам, отец Никифор, я по образованию врач, медицинский окончил, к тому же хирург.
Мужчина присел возле отца Никифора на корточки, ловко развернул повязку и стал осторожно ощупывать ногу.
– Конечно, не мешало бы рентгеновский снимок сделать, но по всему видно – вывих сустава. Потерпите немного, постараюсь что-нибудь сделать.
Он дернул резко ногу, что-то щелкнуло, и после кратковременной боли наступило блаженное облегчение.
– Спасибо вам, вы мне посланы Богом.
– Ну не знаю, кем я вам послан, в Бога я не верую. Но вот шинку вам опять нужно наложить. Потому что у вас может быть растяжение, а скорее, разрыв связок. У футболистов такая травма часто бывает. Ничего, недельки через три все пройдет. Где вы живете?
– Да здесь, рядом.
– Где ж тут рядом можно жить? Я второй год здесь грибы собираю, никакого жилья не видел. А, так вы, наверное, в тех развалинах поселились, где раньше полеводческая бригада размещалась? Кстати, кто-нибудь с вами еще живет?
– Никого, я один.
– Тогда я вам помогу туда добраться, обопритесь на мое плечо.
– Спаси вас Христос, только вначале надо воды в болоте набрать.
– Помилуйте, зачем вам вода из болота?
– Для питья и приготовления пищи.
– А чистая вода разве для этого не подойдет? – изумился грибник.
– Очень даже подойдет, да где же ее взять прикажете? – раздраженно ответил отец Никифор.
– Ничего я вам приказывать не буду. Хотите – пейте из болота, только у вас в ста метрах, за дорогой, в овражке, чудный источник ключевой воды.
– Правда? – обрадовался отец Никифор. – Да вы действительно мне Богом посланы.
– Ну, Богом так Богом, обопритесь на меня – и пойдем потихоньку.
Приведя отца Никифора в его так называемую келью и осмотрев всю обстановку, он удивленно спросил:
– И чего ради вы здесь живете, отец Никифор, тоже от кого-нибудь прячетесь?
– Почему «тоже»? – в свою очередь, удивился монах. – Ни от кого не прячусь. Меня сюда отец наместник монастыря прислал организовать скит.
– Это за какие грехи вас сюда сослали?
– Какие грехи, все мы грешники. Кому-то же надо и скит организовывать.
– Понятно, – не совсем уверенно произнес мужчина и представился: – Меня зовут Анатолий. Ну, я пошел к источнику за водой, а вы лежите. Кашель мне ваш не нравится, вы еще и простыли, вам в больницу надо.
– Не надо мне ни в какую больницу, так вылечусь.
– Ну смотрите, дело ваше, – и Анатолий, взяв ведро, ушел.
Отец Никифор, оставшись один, глубоко задумался. Он еще не успел оценить всего происшедшего. Теперь до его сознания стало доходить, что там, в лесу, совсем недавно Бог сидел с ним рядом на поваленной березе и гладил его по голове, успокаивая, как неразумного ребенка, а он даже этого не заметил. Сейчас, когда это стало для него явным, ему захотелось бежать к той березе и целовать ту землю и ту березу: наверное, они еще дышат Его незримым присутствием.
Анатолий принес свежую родниковую воду и рассказал, что он живет в пяти километрах отсюда на хуторке – все, что осталось от былой деревеньки Пеньковки. Там доживают свой век трое пенсионеров: две старушки и один старик.
– А вы что там делаете? – не удержался от вопроса отец Никифор.
– Потом как-нибудь расскажу, – помрачнел Анатолий. – Утром приду пораньше и принесу вам лекарства.
Распрощавшись, он ушел, чему отец Никифор был несказанно рад, так как ему не терпелось остаться одному, чтобы излить свою душу в благодарственной молитве Богу.
После ухода Анатолия отец Никифор хотел было встать на молитву, но взгляд его задержался на стопке книг, взятых им с собой из монастырской библиотеки. За все время своего невольного отшельничества он так ни одной и не прочел, хотя, когда ехал сюда, утешал себя мыслью, что теперь в скиту будет много времени для чтения духовной литературы.
Присев на лавочку, монах взял одну из книг и, раскрыв наугад, стал читать при свете свечи: «…Необходимо прежде всего искать благодати Божией, которая одна только может победить грех. Человеку, который предоставлен собственным силам, грех победить невозможно. Истинно духовная жизнь может быть построена лишь на основании смирения. И основание это должно все время углубляться и укореняться: только в смиренном сердце действует Бог, только смиренному Он являет Свою силу. У отцов есть афоризм: «Бог слушает послушного». Критика монастырской жизни, хотя бы она была формально правильной, основана на самомнении человека, считающего, что он понимает духовную жизнь лучше игумена. Выше монастырской жизни может быть лишь жизнь отшельническая, но и для нее требуется приготовление в монастыре. Смиренному послушнику дается в дар сердечная молитва, а непослушный «аскет» никогда не приобретет ее. Не слушая игумена, он не слушает Христа, поэтому слова молитвы остаются без ответа. А как часто непослушание происходит от уязвленного самолюбия! Выходя из послушания, монах повторяет тем самым грех сатаны».
Отец Никифор сидел как громом пораженный: каждое прочитанное им слово, несомненно, было обращено прямо к нему и все сказанное было сказано именно о нем. Он сидел в глубокой задумчивости, пока не догорела свеча. Но и после, в полной темноте, размышлял обо всем происшедшем с ним: «Разочаровавшись в несовершенной земной любви, я устремился к совершенной – небесной. Но так и не постиг ее сокровенной сущности, потому как продолжал измерять ее земными мерками. Монашество я воспринял только как красивую форму иной жизни, думая, что она отличается от пошлой действительности лишь этой внешней формой. И что же в результате? Столкнувшись с первыми трудностями, сразу раскис, впав в смертный грех уныния. Но самое главное – не исполнил послушание наместника, не стал служить Божественную литургию. Вот теперь, когда я вижу свое полное несоответствие монашеской жизни, свою немощь души и тела, что делать мне теперь? Как быть дальше? Бежать отсюда в сознании того, что недостоин, «не по Сеньке шапка», потому что не готов к такому высокому подвигу? Нет, бежать – значит, потешить врага рода человеческого. От себя не убежишь. Остаться? Но ведь не справлюсь. Действительно, не готов к такому подвигу. Сейчас ведь только в книге об этом прочел, что отшельническая жизнь выше монастырской, для нее требуется приготовление в монастыре. Может быть, действительно, вот оно, соломоново решение – возвратиться в монастырь и там готовиться к подвигу отшельничества? Нет, что-то здесь не то. Хотя вроде бы все логично, но чувствую – это от лукавого. Что же предпринять? Господи, помоги! А что если я сейчас раскрою книгу на любой странице, и пусть это будет мне ответом от Бога».
Отец Никифор затеплил свечу и, раскрыв книгу, прочел: «Не надо воспринимать свое дело как ярмо, надетое на шею животного. На свою работу надо смотреть как на послушание, данное от Бога, делать ее как перед лицом Божиим, со всем усердием и добросовестностью, имея при том всегда мысль, что мы служим не людям, а Самому Богу». Да, это ответ.
– Выходит, не наместник послал меня сюда, а Сам Господь привел в это глухое место. И если я буду нести свой крест со смирением и радостью, Господь поможет, Он не оставит меня. Ведь на самом деле: иго Его – благо, а бремя Его легко есть[152]. Хватит сомневаться и колебаться, надо начинать что-то делать, – рассудил отец Никифор.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.