Игумен Нектарий (Морозов)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Игумен Нектарий (Морозов)

Игумен Нектарий (Морозов), настоятель храма во имя святых первоверховных апостолов Петра и Павла, г. Саратов

«В принципе, если нужно, я готов беседовать с вами до поезда», – говорит отец Нектарий. «До поезда» – это значит добрую половину светового дня: настоятель – на тот момент – двух храмов, благочинный и еще имеющий множество послушаний отец игумен перенес свои дела ради серьезного разговора о том, что на протяжении всей жизни являлось и является для него самым важным.

О бесчисленным дарах Божиих, о зеркале утраченных иллюзий и о том, ради чего и ради Кого можно жить и умирать – разговор с игуменом Нектарием (Морозовым).

***

Ибо по мере, как умножаются в нас

страдания Христовы,

умножается Христом и утешение наше.

2 Кор.1:5

– Когда-то, еще будучи совсем молодым человеком, я записал в дневнике мысль, которая показалась мне на тот момент верной, но которой я тогда до конца, наверное, все же не понимал. О том, что вся жизнь представляет из себя либо одно сплошное чудо, либо непрестанное сцепление чудес, и поэтому нет смысла выделять в ней какие-то отдельные исключительные события и именовать собственно чудом лишь их.

Мне тогда это, видимо, казалось очень оригинальным. Но сегодня я убежден, что – так оно и есть. Впрочем, исключительные события все же порой выделяю: иногда без этого никак не обойтись.

Чудо о собаке

– Я очень хорошо помню, что был совсем неверующим ребенком, рос в нерелигиозной среде.

Единственным верующим человеком была в то время в семье моя бабушка. Она была старообрядкой, которая впрочем уже присоединилась к Православной Церкви, но какие-то особенности старообрядческого уклада сохраняла. Это был такой своеобразный тип религиозности. Нет, это не отталкивало, не привлекало, просто для меня тогда многое из этого своеобразия было непонятно.

Трудно сказать откуда – точно не от мамы – в самом раннем детстве я успел нахвататься самых разных тезисов, опровергавших, как мне казалось, существование Бога, и в своих религиозных спорах с бабушкой я активно эти тезисы использовал, вплоть до полета в космос и отсутствия встречи с Богом космонавтов. Откуда я это взял? Непонятно… И тем удивительнее то, что случилось потом.

Мне было лет 10–11, у нас в то время была собака, которую я очень любил. Ее отравили соседи, и она умирала. Не было никакого шанса, что она выживет, потому что вся слизистая ее была сожжена. От нас настойчиво требовали, чтобы мы пса усыпили, не давали ему мучиться. Но мы на это не решались.

И я, по необъяснимой для меня до сих пор причине, первый раз в жизни обратился к Богу с молитвой, которая звучала примерно так: «Господи, путь он выздоровеет, а я за это в Тебя поверю!» Вряд ли эта молитва у меня сама родилась в сердце, скорее, это был отклик на какое-то прикосновение Божие к душе, которое мое прошение предварило.

И самое поразительное заключалось не в том, что буквально в этот же день пес из состояния абсолютно безнадежного пошел на поправку, выздоровел и впоследствии прожил еще десять лет… Самое поразительное было другое: когда я произнес эти слова, я пережил то, что можно назвать некой первой встречей с Богом, по крайней мере первой осознанной встречей. С одной стороны, я почувствовал что-то родное и знакомое, с другой – то, чего никогда не ощущал, почувствовал ответ на свою детскую просьбу.

Потом, лет в 11–12, наверное, я в первый раз прочитал Евангелие. Не могу сказать, что прочитанное по-настоящему глубоко в мое сердце вошло – нет. Как раз не очень глубоко. Тем не менее у меня осталось очень сильное какое-то чувство, очень сильная, в слова не укладывающаяся память о прочтении Евангелия. Я помню, именно история земной жизни Спасителя меня глубоко ранила.

Когда мне было лет 16–17, при тяжелых очень обстоятельствах ушел из жизни мой товарищ, с которым мы вместе занимались спортом: из-за какой-то несуразности он покончил жизнь самоубийством. На меня и на ряд близких моих друзей, с которыми мы вместе спортивной жизнью жили, это трагическое событие произвело сильнейшее впечатление.

Вскоре после этого я крестился, и потихоньку началась моя церковная жизнь.

Воцерковление и неожиданный журфак

– Первым храмом, куда я пришел, был храм Воскресения Словущего в Брюсовом переулке. В это время там служило несколько ярких, впоследствии известных московских священников: покойный протоиерей Геннадий Огрызков, протоиерей Артемий Владимиров, протоиерей Владимир Ригин.

Священник тогда существовал в совершенно других условиях, нежели сейчас. Если вспомнить, сколько народа приходило в храм, чтобы исповедоваться и причаститься в дни Великого или Рождественского поста – там люди просто падали в обморок, потому что некоторым не хватало воздуха и не было сил столько времени выстоять. Впрочем «падали» – это еще сильно преувеличенно сказано, потому что упасть было просто некуда, так много было народу. Поэтому я особенно благодарен, что священники – отец Геннадий, отец Владимир, – с которыми у меня с самого начала сложились добрые отношения, для меня находили время. Оно было для меня, безусловно, очень важно.

Потом уже, когда я только-только радость церковной жизни почувствовал, когда начал ее более или менее понимать, к Евангелию я совершенно иначе, сызнова возвратился.

К тому времени уже началась – фактически в 18 лет – моя журналистская работа со всеми сложностями, с которыми она сопряжена. И, вне всякого сомнения, это меня с какой-то стороны из церковной среды, церковной жизни уводило, выдергивало, потому что – уж очень это два разных мира были.

– Как случилось, что вы пошли именно в журналистику?

– Скажем так, это было такое чудное достаточно стечение обстоятельств.

Я, будучи от природы достаточно болезненным и нежизнеспособным ребенком, пытаясь как-то с Божией помощью из своих болезней выкарабкаться, начал заниматься спортом. И занимался так, что это по окончании школы привело меня к порогу физкультурного института. Но первый раз перед экзаменом я сломал руку – у меня был очень тяжелый перелом, и я не смог поступать, а на следующий год, непосредственно перед экзаменами, я пришел к выводу, что поступать в физкультурный институт не буду, а почему – не знаю…

И надо было идти в армию, собственно говоря, что я и собирался делать. В этот самый момент у меня нашли порок сердца и в армию не взяли. А потом порок сердца прошел, спустя лет пять.

Забегая вперед: я уже жил несколько месяцев на подворье Троице-Сергиевой Лавры в Москве и забыл, что отсрочка от армии у меня заканчивается. Вспомнил об этом, когда получил повестку. А это две такие разные вещи: идти в армию в спортроту и идти в армию, когда ты уже пришел в монастырь. Совершенно два разных состояния. Естественно, можно было к кому-то обратиться, кому-то позвонить – у меня такая мысль даже мелькнула по малодушию, потом думаю: нет, как Богу угодно, пусть так и будет.

Меня положили в больницу от военкомата, на обследование, и никакого порока сердца не нашли. Даже уверяли меня, что я симулянт и неизвестно, как это придумал (хотя я несколько лет наблюдался в Бакулевском институте, и речь шла даже об операции). Зато по результатам обследования оказалось, что у меня язва. Причем в достаточно запущенном состоянии. А дальше еще чуднее: ну что такое язва? Ее можно пролечить за два-три месяца и отправить человека служить. Вместо этого врач в военкомате дает мне отсрочку на три года. А мне 24. То есть отсрочка до окончания призывного возраста.

Причем врач сознательно говорит: да, тебя можно пролечить и отправить в армию, но я тебе даю отсрочку на три года. Почему она так сделала? Не знаю. Скорее всего, мой вид на тот момент позволял понять, откуда я туда явился и куда хотел бы отправиться.

Моя большая ошибка, что я не узнал имени этого врача. А я должен за нее всю жизнь молиться. Теперь молюсь, только – безымянно.

А тогда, когда я отказался от мысли поступать в физкультурный, нужно было решать, что мне делать дальше, и я задался вопросом, куда я могу идти учиться. Я вспомнил, что единственное, что я в жизни умею – помимо того, чем я собственно планировал заниматься, поступив в физкультурный институт, – это писать.

– Какой-то был опыт писательский?

– Да, я писал с детства. Писал стихи, рассказы, вел дневник, который был, пожалуй, главным «продуктом» моего литературного творчества. И для меня это было естественной стихией. Больше всего я любил, наверное, книги. И поэтому, когда встал вопрос, куда поступать, я решил выбрать журфак.

И так получилось, что в это самое время благодаря одному моему хорошему знакомому я совершенно неожиданно попал в «Аргументы и Факты». И – как-то остался, прижился, буквально через месяц я уже работал в штате. Хотя издание было более чем своеобразным.

Зеркало утраченных иллюзий

– Как вы оказались по сути военным корреспондентом, с командировками в Чечню и Ингушетию?

– Видимо, к этому был интерес определенный.

Первоначально журналистика меня привлекла двумя замечательными возможностями: познакомиться, как мне казалось, с жизнью и лучше узнать людей. С детства я понимал, что самое интересное, самое замечательное, что есть на земле, – это человек. А журналистика – это в общем-то работа, которая не только изучает какие-то общественные процессы, но и дает возможность общаться с очень многими людьми, их узнавать. Это, безусловно, было самым ценным, самым дорогим в профессии.

Но была и оборотная сторона, причем в полном смысле этого слова. Достаточно быстро я понял, что, узнавая жизнь, я узнаю не столько ее, сколько то, что можно назвать изнанкой или кулисами жизни. Причем в девяти случаев из десяти приходило осознание того, что реальность совсем не такова, какой ты ее себе представлял до столкновения с ней. Наверное, сегодня я бы смотрел на эти открытия иначе, тогда же для меня это все было болезненно: очень быстро пришлось столкнуться и с цинизмом, и с бесчеловечностью, и с жестокостью, и с полным равнодушием к человеческим жизням, к человеческим скорбям – вообще ко всему тому, к чему человек должен быть неравнодушен.

У меня был один коллега, достаточно одаренный человек, но рано ушедший из жизни: его убили при невыясненных обстоятельствах. После его смерти друзья собрали какое-то небольшое количество написанных и законченных им вещей и издали небольшой книжечкой.

Называлась она так: «Зеркало утраченных иллюзий». И, наверное, более точной характеристики нашей работе, тому, с чем мы в ней встречались, к чему она нас подводила, было бы невозможно дать. И поразительная скорость утраты иллюзий у нас была! Поэтому-то немало моих коллег уходило из профессии, а кто-то и из жизни уходил, кто-то пил, все почти так или иначе деформировались.

А как я перешел к тому направлению деятельности в журналистике, о котором мы говорим? Мне даже трудно сказать, как это случилось. Наверное, опять-таки, определенное стечение обстоятельств и определенная «подвижность».

Царство безумия

– Первым пунктом на этом пути был момент депортации в 1992 году ингушей из Пригородного района Северной Осетии, который исторически принадлежал Ингушетии, потом был при выселении передан Северной Осетии и до сих пор является спорным.

События там происходили очень страшные, очень кровавые. И это был первый случай, когда помимо режима чрезвычайного положения был введен режим информационной блокады: оттуда ничего нельзя было писать, ничего нельзя было передавать, снимать и прочее. И поэтому почти никто не знал, что там происходит на самом деле. Вышел один-единственный репортаж на Останкино, который стоил кресла тогдашнему его председателю Егору Владимировичу Яковлеву. И второй ласточкой, прорвавшейся каким-то образом в информационное пространство, было мое интервью с Русланом Аушевым [31] , который впоследствии стал президентом Ингушетии.

Потом, скажем так, война – это не настоящая жизнь, это, наоборот, некая изнанка жизни, в которой человек оказывается. Первое ощущение – оно у всех одно и то же, – помимо того, что это очень страшно, что ты попал в область, где царит безумие. Ты видишь, что люди друг друга убивают, а за что они друг друга убивают – понять невозможно. Это самое страшное безумие, которое только может быть на земле.

Поэтому эта жизнь, безусловно, ненастоящая, но в ней в человеке раскрывается очень многое из того, что скрыто в повседневной жизни. Там совершенно другие отношения между людьми складываются, совершенно иначе человек сам для себя раскрывается. Человек, оказавшийся на войне, совершенно неожиданно для себя обретает ту свободу, которой он лишен в своей обычной жизни. На самом деле это нечто сродни тому, что должно быть у верующего человека, но что на самом деле редко встречается в такой силе, в таком проявлении: человек не думает, не беспокоится о завтрашнем дне. Вот этим, одним днем все ограничено, поскольку никто не знает, будет ли завтрашний день, будет ли второй, третий.

Есть немало людей, которые на войну стремились и стремятся вернуться, потому что там все было очень просто, не взирая на то, что очень страшно.

– А не было у вас такого желания?

– Было. Но оно меня как-то до конца не захватило…

Пастырь и овцы города Грозный

– Одна из поездок запомнилась мне особенно хорошо – до каких-то малозначащих, но намертво въедающихся в память мелочей. Возможно, потому что именно во время нее произошла одна из тех встреч, которые просто невозможно забыть.

Шла поздняя весна или раннее лето 1995 года. Те, кто следил по телерепортажам за боями в Грозном, может быть, и сегодня помнят сюжет о Михаило-Архангельском храме. Звучит канонада, слышны разрывы, и посреди всего этого кошмара – несколько русских женщин на фоне церкви. Они говорят: «Когда все началось, мы собрались здесь, и Господь по молитвам Архистратига нас сохранит!»

Я оказался тогда в Грозном и, конечно, очень хотел добраться до храма и увидеть, что сталось с ним и этими женщинами. И еще хотел побеседовать с настоятелем, отцом Анатолием Чистоусовым. Причем гораздо больше, чем с Масхадовым, которого тогда нам предстояло отыскать.

…Достаточно было беглого взгляда, чтобы понять, что война храма не пощадила. Впрочем пощадила она (а точнее – Господь сохранил) тех, кто прибегал с надеждой на милость Божию под его кров. Сам храм сгорел, но настоятель, отец Анатолий, вынес из пожара антиминс [32] и продолжал служить в пристроенном рядом баптистерии. А может, сторожке – этого уже точно не скажу.

Вокруг были руины. Пыль, которая, кажется, не опускалась на землю, но висела в воздухе, пыль, в которой были перемешаны порох, кирпич, известка, человеческий ужас, человеческая боль и нечеловеческие страдания. Этим составом тут было пронизано и пропитано все.

И в самой сердцевине этого – русский священник с кротким, удивительно спокойным, мирным лицом и собравшаяся вокруг него община. Я не думаю, что это были только лишь постоянные прихожане, к нему прибились и просто те, кому было страшно и некуда больше идти. Мы говорили с отцом Анатолием, и он рассказывал, как загорелся храм, как он вынес из него антиминс, как отпраздновали они Пасху. А народ потихоньку собирался вокруг, обступая нас, а в большей степени – отца Анатолия. Я смотрел на это, и на глаза наворачивались слезы. Мне кажется, я тогда впервые понял, что это такое – пастырь и его паства, потому что они и правда были рядом с ним, как овцы со своим пастухом, у них, кроме Бога и него, никого не осталось, кто мог бы их защитить и кому они были бы нужны. Пастырь, готовый положить свою душу за овец, и паства.

Когда он вел нас, чтобы показать условия, в которых жили рядом с храмом люди, к нему подошел какой-то молодой человек, державший в руках книгу, и спросил: «Батюшка, а это можно читать? Благословите?»

Вопрос казался настолько странным и неуместным в этом месте и в этот момент. Но только не отцу Анатолию. Он остановился, взял у молодого человека книгу, внимательно пролистал ее и ответил: «Можно, читай, Бог благословит».

У нас было очень мало времени, мы торопились, и пообщаться удалось крайне недолго.

И когда я подошел к отцу Анатолию под благословение и посмотрел в его глаза – такие же мирные, спокойные, бесконечно глубокие, как он сам, – меня вдруг всего пронзило: «Это же мученик. Мученик!» Это чувство было настолько сильным, что я был им наполнен до предела. А потом отпустило.

Уже живя в монастыре, я узнал, что в феврале 1996 года священник Анатолий Чистоусов был захвачен боевиками и помещен в специальный концлагерь, где подвергался избиениям и пыткам, а затем убит. Незадолго перед расстрелом он сказал своему чудом выжившему соузнику игумену Филиппу (Жигулину): «Ты представляешь? Ведь если нас убьют, мы будем мучениками. Мучениками!..»

«Да кому же все это нужно?!»

– Эта встреча осталась главным впечатлением от чеченских командировок?

– Самым сильным религиозным впечатлением – пожалуй, так. А переживания были очень различными.

Например, в одну из поездок, когда мы приехали к Дудаеву (это было в самом начале кампании), ждали разговора с ним, ко мне подсел один из людей, охранявших его резиденцию. Лет на пять – на семь старше меня. Очень приятный, с такими мягкими чертами лица чеченец.

И у него в глазах – боль, слезы стоят, он говорит: «Я служил в СОБРе в Питере, и потом все это здесь началось. И хотя я уже оторвался от здешней жизни, я вернулся домой, уволившись с работы, вывез из Грозного всех своих родных, понимая прекрасно, что тут в ближайшее время будет. А теперь я сижу здесь, потому что – куда мне еще отсюда деваться? Я сижу и жду, когда сюда, рано или поздно, придут те ребята, с которыми я служил, ближе которых у меня никого не было. Неужели мы с ними будем друг в друга стрелять?» Молчит, потом произносит: «Конечно, будем». И опять молчит, и потом с невыразимой болью спрашивает: «Да кому же все это надо?!»

Такой вопрос кажется маловыразительным, риторическим, но когда через человека проходит война, этот вопрос очень остро звучит и большую боль вызывает в сердце.

– Задавали ли вы себе этот вопрос?

– Я понимал, кому и зачем это нужно – в отличие от них.

Боль о монашестве

– Когда вы стали задумываться впервые о выборе монашеского пути?

– Первый раз я соприкоснулся с темой монашества в 1991 году. Один мой товарищ, с которым мы работали в «Аргументах и Фактах», привез как-то из поездки в Оптину пустынь книгу, совершенно невиданную тогда, – «Отечник» святителя Игнатия (Брянчанинова).

Я в тот момент – как часто у меня бывало – заболел, у меня появилось свободное время. И я взялся за эту книгу. Помню, что сел читать ее днем, и уже глубокой ночью или даже под утро, пытаясь от нее оторваться, я вдруг понял, что лучше той жизни, о которой я в этой книге прочитал, и лучше тех людей, которых я в этой книге встретил, нет ничего и быть ничего не может.

И тогда это мое сердце раз и навсегда ранило каким-то ощущением боли. Боль была оттого, что я понимал: есть эти люди, о которых я прочитал – неважно, что они жили столетиями раньше, они все равно есть, есть эта жизнь… А меня там нету. И мне казалось, что никогда не будет, что я никогда этот выбор сделать не смогу. С одной стороны, я увидел красоту Божественной жизни, красоту христианской, монашеской жизни, которая для меня была вожделенна, а с другой – я не понимал, как мне пересечь границу между этими двумя мирами?

И от этого мне было страшно: страшно, что я знаю, куда мне идти, а идти – не могу…

Так с этого момента тоска по этой особой, монашеской жизни появилась.

Спустя некоторое время я приехал сам в первый раз в Оптину пустынь – это был первый монастырь, где я оказался. И то же чувство моим сердцем овладело: какой-то боли и тоски по этой жизни, которое потом все остальное преодолело.

– Почему же тогда вы были уверены, что не сможете сделать этот выбор?

– Я любил ту жизнь, которой я живу. Любил тех людей, с которыми работал, был связан, любил по-настоящему. К моей работе, невзирая на то что она была очень тяжелой и часто травмировала душу, я был очень привязан – она была по-настоящему интересной и давала возможность быть причастным к самым различным событиям и свершениям нашей новейшей истории.

Когда я для себя это решение принимал – сейчас может это показаться смешным, тогда это смешным не было! – я был человеком, далеко не равнодушным к тому, что происходит в стране. Безусловно, было понятно, что страна летит в какую-то страшную пропасть. А что такое – страна? Это же не абстракция, это люди. Я это видел в разных местах, не только в Ингушетии, Чечне, Дагестане, Приднестровье. Мне приходилось бывать и в таких местах, как Воркута, Инта, видеть умирающий Север, умирающие деревни, порой – целые городки. И одновременно с этим наблюдать то, что делали политические авантюристы, при полном безразличии которых все это в стране происходило.

И вот, когда душа требовала еще «участия в судьбе страны», когда еще можно было на что-то надеяться в этом смысле, что-то делать, я вместо этого со всеми прощался. И ушел.

Когда этот переход все-таки случился, это произошло примерно так, как если бы меня взяли словно кролика за уши из цилиндра и поставили на какую-то движущуюся поверхность вроде ленты для багажа в аэропорту. И от меня зависело одно – не спрыгнуть. Все само собой двинулось. Но двинулось – в ответ на мои молитвы, на мои просьбы, чтобы Господь дал мне эту решимость, это решение.

Отец Кирилл

– Как в вашей жизни появился архимандрит Кирилл (Павлов)[33]? Решение в пользу монашеского пути было уже принято?

– Поскольку у настоятеля Московского подворья Троице-Сергиевой Лавры игумена Лонгина (Корчагина), ныне митрополита Саратовского и Вольского, были тогда сомнения в том, что молодой человек, который к нему приходил в паузах между командировками в горячие точки, готов бросить свою работу и прийти на какую-то не совсем понятную должность с дальнейшей перспективой остаться в числе братии, то он меня и отправил к отцу Кириллу, для того чтобы взять у него благословение на эту серьезнейшую перемену в своей жизни. Так произошла моя первая встреча с ним.

Впоследствии, когда я уже находился на подворье в числе братии на протяжении, к сожалению, недолгого времени – всего семи лет, я старался по возможности регулярно у него исповедоваться, задавать ему вопросы, касающиеся моей внутренней монашеской жизни, а потом и вопросы, связанные с только начавшимся на тот момент пастырским служением.

– Ваша мама приняла монашеский постриг, как и вы. Как она пришла к этому решению – одновременно с вами или как-то по-своему?

– К вере мы пришли совершенно разными путями, но – одновременно, синхронно.

Как мама пришла к монашеству? Когда мы только-только пришли в Церковь и начали что-то читать, в том числе жития каких-то древних святых, мама говорила: «Я принимаю в христианстве все, кроме монашества. Это какая-то ошибка».

Когда стало понятно, что я для себя решение о монашестве фактически принял, когда как раз я первый раз поехал к отцу Кириллу, мама поехала со мной. Нельзя сказать, что она как-то ограничивала мою свободу, но я не мог не видеть, что мое решение она приняла совсем не безболезненно.

Я очень хорошо помню: отец Кирилл благословил меня на эту перемену в жизни, потом к нему подошла мама. О чем они говорили, я не слышал, но отец Кирилл, который сидел наклонившись к ней, слушая, вдруг распрямился, и – не улыбнулся, не засмеялся, а – расхохотался. И что-то ей сказал. Естественно, я потом спрашивал ее, что ей батюшка сказал, отчего он рассмеялся. Она ответила: «Ну что я могла сказать? Я самое главное стала говорить, что меня твой выбор жизненный беспокоит, что я с этим до конца примириться не могу». – «И что он?» – «А он как захохочет! И говорит: „А что ты переживаешь? Ты тоже иди“».

Монастырь в России: задача – выжить

– К вопросу о созидании внутренней жизни: как совмещать это созидание с наличием множества дел и обязанностей, которые непременно обрушиваются на человека в качестве монашеских послушаний?

– Если мы посмотрим на то, как устроена монашеская жизнь в Греции, и прежде всего на Афоне, мы увидим некий отлаженный механизм, похожий на часы. Там люди выполняют послушания как аскетическое упражнение, а не просто как ту деятельность, которая позволяет элементарно выжить. У нас ситуация совершенно иная. У нас область того, что необходимо, – это бездна. Любой человек, который начинает что-то делать в Церкви, варит «кашу из топора». У тебя есть какой-то круг обязанностей, и, как их исполнить, непонятно. Ты должен сам найти средства, придумать способы – с нуля. Бывали в российских обителях такие случаи, когда назначают в монастыре келаря [34] , а средств на трапезу для братии нет, и он должен сам их найти. И накормить изрядное число братии.

Темница, сросшаяся с сердцем

– Возвращаясь к выбору пути: задавались ли вы вопросом, чего от вас хочет Бог?

– Скажу честно – нет, в этой ситуации не задавался. Не потому, что я обычно себе этот вопрос не задаю. Но тогда мне было не до него – вот эта боль, которая постоянно в моем сердце присутствовала, она лишала этот вопрос для меня смысла. Все во мне этой болью и тоской было проникнуто.

Просто первое время работа меня отвлекала от этого желания, но во время затишья какого-то все возвращалось и тоска воскресала. Что за тоска? Тоска по Богу. Ощущение того, что я в какой-то темнице нахожусь. Темница, она ведь может быть красивая и сросшаяся с сердцем человека.

…Однажды мама принесла мне где-то купленную ею книжку про святителя Николая. Оттуда я узнал, что есть в Италии такой город – Бари, где покоятся мощи святителя Николая. Сейчас об этом все, наверное, знают, а тогда – шел 1995 года – знали далеко не все. И так получилось, опять же по стечению обстоятельств, что я через какое-то время поехал в Италию.

В Бари тогда служил архимандрит Марк (Давитти) [35] , итальянец и при этом – священник Русской Православной Церкви. Отец Марк принял меня сначала довольно настороженно, но потом неожиданно – с распростертыми объятиями. Я прожил у него в домике при храме несколько дней.

Еще в самый первый день, когда он уже успел сменить свою подозрительность на полную доброжелательность и стал поить меня чаем, он спросил: «А ты что, монахом хочешь быть?» – «А как вы это поняли?» – «Я сам не знаю…».

И вот он по этой причине сам стал ежедневно меня водить в базилику к мощам святителя Николая: «Тебе же надо ему помолиться?» И я приходил и каждый день молился только об одном: чтобы по его молитвам Господь дал мне возможность начать монашескую жизнь, преодолев все препятствия – и внутренние, и внешние, которые к этому были.

Потом мы с ним расстались, я приехал в то место, в небольшой городок, где у меня был изначально забронирован номер в гостинице, и провел оставшееся время, практически не выходя из этого номера, читая монашеское правило и прося Бога только о том, чтобы, когда я вернусь, Он для меня вход в эту жизнь открыл. Причем у меня было чувство, как у ребенка, которого все бросили, который всего лишился и который просит о самом для него насущном и необходимом.

А когда я вернулся, оказалось, что все, что было когда-то интересно, что захватывало, потеряло для меня свою привлекательность, перестало захватывать. Была масса дел, в которые я уже «влез», мне приходилось делать их по инерции, без всякого к ним сочувствия.

Надо сказать, что все люди, которые знали о моем желании монашества – а их было немного – все меня отговаривали. Никто не верил, что это было не сиюминутное желание. Даже отец Мелхиседек (Артюхин), очень близкий мне человек, большую роль в моей жизни сыгравший, с которым мы по приезде моем из Бари поехали и на остров Залит, и в Печоры, и тот меня отговаривал.

– Монах и – отговаривал от монашества?

– Человека нельзя никогда к выбору монашества влечь. Более того, я считаю, что его надо даже как бы отталкивать от этого. Потому, что если это действительно любовь сердца, человека ничто от нее не отлучит, ничто не оттолкнет.

Если рассуждать о выборе монашеского пути, мне очень близко то, что говорил на этот счет старец Паисий Святогорец [36]. Что, если в человеке, который хочет принять монашество, девяносто процентов за этот выбор, а десять – против, ни в коем случае нельзя становиться монахом. Потому что эти десять превратятся в девяносто, а девяносто – в десять.

Если, например, приходит молодой человек и говорит: «Я хочу жениться», и ты ему задаешь один единственный вопрос: «Ты любишь эту девушку?», а он говорит: «Не знаю», то такому человеку ни в коем случае нельзя жениться, потому что он не знает, что такое любовь. Пусть он уйдет, подождет, пока это чувство в нем вызреет, постепенно придет к осознанному ответу на этот вопрос. Но жениться ему нельзя. Потому что он сломает жизнь и себе, и этой девушке.

То же самое с монашеской жизнью.

Я знаю, к Кому пришел

– Когда я пришел в монастырь, у меня был такой настрой: даже если меня отсюда будут гнать палками, уничтожать, унижать – я никуда отсюда не уйду. Потому что я знаю, к Кому я пришел. Несмотря на все несовершенство внешней формы нашего монашества, оно остается самым прямым, после мученичества, путем к Богу. Но если к мученичеству нельзя прийти своей волей, самостоятельно, то к монашеству – можно.

Есть замечательная книга, которая для меня является неким выражением моего собственного понимания монашества и жизни человека с Богом: книга святителя Григория Нисского «О жизни Моисея-законодателя». Посредством ее я решил для себя самый главный вопрос, укрепился в том понимании жизни человека с Богом, которое уже начало складываться у меня.

Вся жизнь человека должна быть непрестанным следованием за Богом. Самое главное – не по необходимости, а сердцем подчиниться тем путям, которыми тебя ведет Господь. Преподобный Макарий Оптинский говорил об этом по-другому: христианин должен быть как вол, которого ведет его хозяин. Вол не спрашивает о том, почему, зачем, куда его ведут – он просто идет. С одной лишь разницей: скотина очень приблизительно может понять, куда ее ведут, а человек понимает, что его влечет любовь Божия.

Вместо просимого – Сам Господь

– Но вот вопрос: как понять, чего ожидает от тебя Господь?

– Преподобный Варсонофий Великий говорит, что в большей степени человек должен познавать волю Божию из обстоятельств своей жизни.

Для меня главная тайна монашества заключается в следующем. Что происходит, когда человек произносит монашеские обеты? Что он делает особенного, чего не сделал бы в миру? Если человек принимает постриг действительно сознательно, разумно, то он заключает некий завет с Богом: он отдает себя полностью в Его руки. Господь ведет его по жизни, потому что он дал Ему на это полное право. Ведь если человек не дает Богу права на свою жизнь, Господь в нее не вторгается. Он всегда оставляет за человеком свободу, какой бы страшной она ни была. И Господь только тогда начинает делать то, что Он сделать хочет, когда человек не противится этому.

Человек, принимая монашество, самого себя приносит в жертву, в жертву своей любви к Богу. И если он этого не понимает, он совершает ошибку, становясь монахом. С того момента, как он принял постриг, с ним может случиться все, что угодно. Обстоятельства его жизни могут обернуться так, как он никогда не ожидал, но самое главное – что с этого момента Господь Сам его будет вести своим особым, единственным путем, помогая человеку всеми средствами исполнить возможную для него меру близости к Нему на пути монашества. Как это будет происходить – никому не ведомо.

Авва Дорофей [37] говорит о том, что если человек что-то просит у Бога – еду, одежду, жилище, вещи – и, не получив, смиряется, то это означает, что Господь Сам будет ему вместо просимого. Да, если человек от чего-то отказался ради Бога, то вместо этого будет Сам Господь.

– Вам приходилось в своей жизни опытно переживать правоту вот этих слов аввы Дорофея?

– На самом деле это настолько часто происходило и происходит, что я сейчас не смогу даже отдельный пример привести. Эти «возвраты» происходят постоянно. Я даже не знаю, как я за них буду отвечать.

Бари – остров Залит – Печоры

– Вернувшись из своей поездки в Бари, я, как уже говорил, вместе с отцом Мелхиседеком отправился сначала к отцу Николаю Гурьянову [38] , чтобы рассказать ему о своих сомнениях, о том, что я не знаю, есть ли воля Божия на этот мой выбор или нет. Он сказал: «Что ты переживаешь? Это дело хорошее. Иди». И добавил слова, которые я понял так: в свое время, уже в монашестве, мне придется вернуться к своей «писательской», журналистской деятельности. Поэтому когда так оно и произошло, я воспринял это как должное.

А буквально через несколько дней мы побывали у архимандрита Иоанна (Крестьянкина) [39]. У него я уже не собирался ничего спрашивать – зачем спрашивать дважды? – просто была возможность с ним встретиться, и мы ею воспользовались. Отец Мелхиседек ничего про меня не говорил, но первое, что сказал мне отец Иоанн, когда мы зашли: «Ну что, монах или еще не монах?»

И на меня напал какой-то такой ступор, я не мог ничего толком сказать, и прежде моего ответа отец Иоанн добавил: «Только не возлагай на себя креста более тяжкого – креста жизни супружеской!» Для меня это было еще одним подтверждением правильности моего решения и в этом смысле большой поддержкой и утешением.

И когда я уже вернулся в Москву, то перешел на работу на подворье Троице-Сергиевой Лавры. На работу, на которой в общем-то мне делать было абсолютно нечего. Год спустя я бы мог этой работой вполне заниматься, но на тот момент она была абсолютно ненужной. Это был для меня очень хороший период для смирения: я оставил профессию, в которой уже начал достигать определенных результатов, и сейчас чувствовал себя совершенно никчемным.

Невместимое в слова

– Было еще одно очень важное для меня переживание. Я возвращался в Москву из Италии – это был сентябрь, день Владимирской иконы Божией Матери, как раз накануне эту икону впервые из Третьяковской галереи отдали для крестного хода в Сретенский монастырь. Самолет наш долго не мог приземлиться из-за погодных условий, я пережил совершенно безумную ночь и был дома в полседьмого утра где-то. Несмотря на то что мне ужасно хотелось спать, мы с мамой пошли на подворье Свято-Троице-Сергиевой Лавры, на службу: у них тоже был престольный праздник, потому что один из престолов освящен в честь Владимирской иконы Божией Матери.

На Литургии моей единственной задачей было – не упасть, потому что я засыпал. Никакого приподнятого настроения, особого молитвенного состояния у меня, естественно, не было. Я несколько раз стоя проваливался в сон. И вдруг меня из этого сонного состояния вывело то, что я ни до, ни после не то что в такой же мере, ни в какой мере больше не переживал. Это достаточно трудно передаваемо словами… Я вдруг почувствовал, как всего меня наполнило что-то, что можно, с одной стороны, сравнить с каким-то нестерпимо горячим, жгучим, но не сжигающим лучом солнца или какой-то удивительно чистой, буквально ледяной водой. А если это пытаться передать каким-то чувством, то это была какая-то совершенно непередаваемая радость и какое-то поразительное чувство удивления: нарастала радость и нарастало удивление. В этот момент я не помнил ни о чем: ни о своей жизни, ни о себе самом, то есть полностью меня это наполнило. Я не знаю, как это объяснить на самом деле, стоит ли это объяснить. Я почувствовал, что я не просто наполнен до краев, а я абсолютно не могу это вместить, и потом потихоньку-потихоньку это чувство стало уходить, осталось только чувство радости удивительной, легкости, чистоты, как будто меня под каким-то дождем или водопадом вымыли. Одно только тогда на душе прозвучало: «Как же хорошо!» И тут же другое прозвучало: «Но как же это ненадолго.»

Я ни эти слова, ни эти переживания никак не трактую – просто они заняли какое-то свое место в моем сердце, в моей памяти. И я прекрасно знаю, что все, что человеку дается, обязательно потом требует некоего ответа, для того чтобы это могло стать действительно принадлежащим ему. А каким образом я могу это усвоить… моя нынешняя жизнь пока мне ответа на это не дает.

Имя, которого не было в святцах

– Все эти встречи для меня были очень важны: я принял решение, и Господь меня в этом решении укрепил.

Совершенно очевидным для меня образом были те святые, по молитвам которых Господь сделал этот путь легче и проще. Это человек, наверное, всегда чувствует. То были преподобные Варсонофий и Никон Оптинские и, безусловно, Серафим Саровский. Преподобный Серафим был первым святым, с которым я как-то по-настоящему познакомился.

И когда потом пришло время пострига, я очень хотел, чтобы меня назвали в честь преподобного Серафима, потому что у меня была и остается какая-то необыкновенно сильная любовь к этому святому. Но у нас в братии уже был иеромонах Серафим, и я понимал, что не может владыка называть меня этим именем.

Когда-то еще до подворья я купил в свечной лавке жизнеописание святителя Нектария, митрополита Пентапольского, Эгинского чудотворца. Единственное, что мне из этой книги запомнилось – то, что этот святой по его почитанию в Греции сравним по почитанию с нашим Серафимом Саровским в России.

И вот перед постригом я подошел приложиться к иконе преподобного Серафима у нас на подворье с неожиданной и почти детской просьбой: чтобы по его молитвам и с его «ведома» моим святым покровителем при постриге стал святитель Нектарий Эгинский. Просто по причине той фразы о его схожести с преподобным Серафимом, которую я когда-то выхватил из его жития. И при постриге меня владыка назвал именно так. Хотя собирался назвать другим именем – святителя Нектария тогда даже не было в нашем месяцеслове.

Это из совпадений нашей монашеской жизни. Такого рода вещи сопутствуют ей каким-то совершенно естественным образом. И когда человек начинает это замечать, этот опыт для него очень многое значит, и очень многое дает. Потому что на самом деле вся наша жизнь – это непрестанный поток заботы и любви Божией о нас, но моментов, когда Господь к нашей жизни каким-то очень непосредственным образом прикасается, так что для нас становится это заметно – их бывает сравнительно немного. В эти моменты жизнь человека совершенно иначе открывается его взору.

По большому счету, лишь Господь знает человека по-настоящему, лишь Господь может по-настоящему утешить человека, дать ему полноту радости. Все остальные радости, которые человек испытывает в течение жизни, по сравнению с этой ущербны, неполны, временны, крайне зыбки. Поэтому любой человек неоднократно ощущает свое одиночество. Только для монаха ощущение того, что, кроме Бога, у него никого нет – оно, конечно, более сильное, более глубокое. Господь это дает монаху почувствовать в большей мере. Потому что лишь почувствовав это, человек может по-настоящему приблизиться к Богу.

– У монаха действительно не может быть близких друзей?

– Не думаю. Просто человек (в том числе и не принявший монашеский постриг) не должен и не может любить кого-либо больше, чем Бога. Хотя это вовсе не означает, что нужно быть равнодушным к людям.

Легче умереть было бы, чем уехать

– Отец Нектарий, десять лет назад вы, вместе с настоятелем, игуменом Лонгином (Корчагиным), и несколькими братиями монастыря, покинули Московское подворье Троице-Сергиевой Лавры, чтобы отправиться на новое место служения – в Саратов. Расскажите, пожалуйста, об этом периоде вашей жизни.

– Очень болезненным был переход от жизни в условиях нашего небольшого монастыря в условия жизни, которые нас встретили здесь, в Саратове.

Я страшно не хотел уезжать. Потому что за какое-то короткое время до отъезда я вдруг очень отчетливо, предельно ясно ощутил, что вся та жизнь, которая у меня была – по-настоящему счастливая, по-настоящему радостная – она заканчивается. И я понял, что мне, наверное, умереть легче было бы, чем уехать отсюда.

Страшно мне было тяжело. Я молился, зная, что если есть на это воля Божия, то Господь может меня оставить, но если нет – я знаю, что я должен ехать. Главное ведь всегда – быть уверенным, что на то, что ты делаешь, есть воля Божия. Поэтому когда мне здесь было особенно трудно, меня утешало именно это: я знал, что такова была Его воля.

Отец Кирилл не раз говорил: «Ты знаешь – сначала будет буря. Сильная буря. А покой только потом». И еще неоднократно повторял: «Никогда и ни о чем не унывай, когда делаешь что-то ради Бога, потому что Господь даже самого маленького дела, ради Него сделанного, не забудет, не оставит. Утешайся этим».

Как раз в то время, когда мы приехали в Саратов, у отца Кирилла случился инсульт, после которого он так и не смог вернуться к своей обычной жизни, оказался прикованным к постели. Когда я к нему приезжал – он еще мог немного говорить, – он все время говорил об одном и том же: «Только не унывай, только держись, пожалуйста!»

В деревню, к тетке, в глушь, в Саратов!

– За девять-десять месяцев до нашего фактического переезда я где-то прочитал, что скончался правящий архиерей Саратовской епархии, владыка Александр. Мы служили тогда вместе с нынешним епископом Покровским и Николаевским Пахомием (Брусковым) – он как иеродиакон, я как иеромонах – и он, когда мы перед службой встретились, сказал: «А ты знаешь, что умер владыка Александр?» Я сказал: «Знаю». И одновременно мы друг у друга спросили: «Ну и что?» И в этот момент почему-то поняли, что мы поедем в Саратов.

Никаких оснований полагать тогда, что архимандрита Лонгина, нашего настоятеля, по возведении в сан епископа назначат именно в Саратов, не было. Но нам это уже было как бы достоверно известно: мы пришли в келью, открыли какой-то незадолго перед тем вышедший справочник и начали изучать, что вообще в Саратове есть – какая церковная жизнь, какие монастыри? И дальше мы жили с совершенно четкой уверенностью, что мы туда поедем.

О Саратове на тот момент я знал очень немного, например, то что здесь короткое время правящим архиереем, всем, однако, запомнившимся и до сей поры почитаемым, был епископ Вениамин (Милов) [40]. Его «Дневник инока» произвел на меня в свое время очень сильное впечатление. А после него Саратовскую кафедру – тоже недолго – занимал еще один замечательный архипастырь и церковный писатель митрополит Вениамин (Федченков) [41]. Ну и еще я знал, естественно, известную цитату из «Горя от ума» Грибоедова, про «деревню, тетку, глушь, Саратов». Вот, пожалуй, и все… Нет, еще одно знал. Во время войны завод, на котором работала моя бабушка, был эвакуирован в город Энгельс Саратовской области и некоторое время она прожила там. Так что, получается, у меня какие-то корни саратовские были.

Когда мы приехали, мы застали здесь совсем другую церковную жизнь, нежели в Москве, а тем паче нежели та, которая была привычна для нас в том мире, в котором мы жили, то есть в монастыре.

– В чем она была иной?

– Да во всем абсолютно. В практике церковной жизни, в отношении к богослужению, в отношении к вере, к церковному благолепию, к чтению книг, к святым отцам – вообще ко всему.

Когда мы приехали сюда, по большому счету, не было ни одного храма, на котором глаз и сердце бы отдохнули. Все храмы находились в таком состоянии, что боль сердце переполняла.

Я помню, как первый раз пришел в храм в честь иконы Божией Матери «Утоли моя печали», в который был назначен настоятелем, посмотрел на иконы. С одной стороны на клиросе в качестве великомученика Пантелеимона был изображен какой-то эфиоп страхообразный, а весь храм был выкрашен голубой блестящей масляной краской в четырнадцать слоев. В алтаре были какие-то росписи по мотивам Васнецова, такие, что в ближайшее время мы эти росписи со стен алтаря полностью сбили, отштукатурили, а все, что осталось от них, утопили в Волге.

Икона «Утоли моя печали», тоже клиросная, была в том же стиле, что и икона великомученика Пантелеимона, при этом Божия Матерь не просто держала руку у головы, а такое было впечатление, что Она за голову взялась и плачет горько обо всем том, что тут находится. Я, помню, стоял, исповедовал, свыкался-свыкался с этой реальность. и вдруг откуда-то выскочила мышь и помчалась в сторону алтаря. Для меня это было таким апофеозом внешних впечатлений.

Надо сказать, церковная жизнь здесь изменилась очень сильно, в первую очередь усилиями владыки и в какой-то мере усилиями тех, кто трудился и трудится с ним, отчасти и нашими.

К сожалению, не до неузнаваемости, но изменилась сильно.

Плыть по течению воли Божией

– В Саратове мне пришлось погрузиться в сферу деятельности, которая была мне частично знакома, частично незнакома: так, я первый раз в жизни стал настоятелем храма, хотя и небольшого, на тот момент нуждающегося в серьезных достаточно работах – от смены кровли до устройства гидроизоляции. Параллельно с этим буквально из ничего возник наш информационно-издательский отдел, в котором на тот момент я был единственным сотрудником – постепенно он разросся. Сейчас идет строительство второго храма, на окраине Саратова, где я назначен настоятелем.

И естественно, вы понимаете, что во всех этих делах, особенно связанных со строительством, нужны деньги, и их постоянно приходится искать. Это процесс творческий, очень сложный и в общем-то душеразоряющий. Хотя, безусловно, и он может, наоборот, способствовать в какой-то мере созиданию дома добродетелей душевных, потому что когда что-то удается делать, то происходит это чудом. И слава Богу, если ты в этом чудо успеваешь увидеть, успеваешь понять, что это произошло тогда, когда ты, вместо того чтобы в какую-то стену непробиваемую головой биться, просто пошел и помолился. Правда, необъяснимая такая вещь: происходит что-то, когда ты помолился, а в следующий раз ты все равно снова долго бьешься головой об очередную стену и только потом об этом как следует молишься. До тех пор пока не научишься правильно молиться, а уже потом начинать куда-то биться – до тех пор будешь попадать в такие ситуации затруднительные.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.