Тяжелый характер

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Тяжелый характер

— Если бы люди на большой земле знали, как труден и скорбен путь афонского монаха, никто бы тогда не шел подвизаться, но если бы все, хотя бы на минуту, ощутили блаженство, ожидающее воинов Христовых после смерти, наверное, не осталось бы на земле людей, которые не захотели бы стать монахами, — Григорий всегда повторял про себя это изречение одного великого старца, когда наступала пора искушений. А искушения приходили довольно-таки часто. Он принял монашество сравнительно недавно — два года назад, был еще молод и обладал достаточно жестким и весьма неприятным для окружающих характером. Григорий родился в Афинах и был единственным ребенком своих богатых родителей, которые в свое время избаловали его донельзя. Сейчас это все выходило ему боком.

Отцы чувствовали железное сердце Григория и старались смягчить его всевозможными колкостями, причиняя молодому монаху при этом огромные душевные мучения. Почти с завистью глядел он на тех послушников, которые были кроткими в общении и смирялись под игом послушания. Для Григория же любое слово, сказанное повелительным тоном, превращалось в бич, которым его загоняли, как какого-то паршивого мула в стойло.

— Отец! Живо пойди и отнеси эту муку на склад! — пожилой монах Гервасий был в монастыре келарем уже пятнадцать лет, и Григорий, по постановлению собора старцев, находился этот год у него в послушании. Раз в две недели они вместе ездили в Салоники за продуктами, при этом часто ссорясь, как и сейчас.

— Отец Гервасий, можно говорить со мной немного повежливей, я уже знаю, что эту муку нужно на склад. Необязательно говорить со мною в таком тоне.

Когда Григорий начинал выстраивать свою психологическую оборону, старый монах обычно замолкал — такова была его стратегия. Но уже через пять минут, когда конфликт казался исчерпанным, Гервасий снова принимал привычный стиль общения, и Григорию оставалось только смиряться.

— Ты что, не видишь, как ты просыпал крупу?! Возьми веник и аккуратно замети ее — бережливость одна из главных добродетелей монаха, — старый монах указал на горстку гречки, лежащей на дне салона микроавтобуса, новенького «мерседеса», на котором они справляли свое послушание. — Вон там, рядом с ящиком помидоров, — он театрально покачал головой. — Эх ты! Сколько тебя можно учить?

— Да где там что просыпалось, отец?! Это всего лишь шелуха из мешка — буду мыть машину, тогда и вымету отсюда всю грязь.

— Я тебе сказал, выполняй послушание — выметай ее сейчас же и не вздумай выбрасывать эту гречку в мусорный бак, а засыпь ее обратно в мешок. Когда ты научишься жить по-монашески?! Монах должен быть бережливым.

— Да хватит меня уже смирять, отец! — Григорию казалось крайне унизительным выполнять, как ему казалось, нелепые приказания старого монаха. — Тебе ведь не столько важна эта гречка, сколько ты хочешь поддеть меня. Но если, как вы говорите, я такой гордый, зачем вы, зная все это, продолжаете мучить меня своими нападками!

— Ой-ой, сколько пререканий на одно маленькое замечание. Иди отдыхай, Григорий! Я сам все сделаю. Иди с Богом, — Гервасий попытался улыбнуться и пошел на кухню за веником.

«Опять я оказываюсь в дураках, а Гервасий чуть ли не святой! Если бы он ничего не говорил мне, было бы все нормально. А сейчас у меня нет душевного мира, теперь весь день стану об этой стычке думать и переживать. Уж лучше уйду в пустыню, буду жить один», — Григорий пошел в свою келью и, присев на кровать, достал свои четки и начал усердно молиться. Но молитва почему-то не шла. — «А как же другие все переносят?» — Григорий даже не представлял себе, как эти святые мужи из патериков выносили сильнейшие оскорбления и унижения с улыбкой на лице, да еще и молились со слезами за своих обидчиков. Возможно ли это? Объемистые книги патериков и житий святых значили для него одну из двух вещей: либо он сам настолько слаб, что не может повторить и сотой доли того, что переживали эти великие отцы, либо их жизнеописатели несколько преувеличивали.

Молодой неопытный монах решил обратиться по этому вопросу к духовнику обители — почтенному старцу Евфимию, поделиться своими сомнениями и получить взамен вразумление и добрый совет.

После окончания вечерни он договорился с ним о беседе и, выстраивая в уме предстоящий диалог, пошел на трапезу…

— Что ты хотел спросить у меня? — отец Евфимий был очень добрым, благообразным и рассудительным монахом. Его любили все, и слово его редко кто осмеливался нарушить. Сейчас они, после повечерия, стояли на левом клиросе в соседних стасидиях и беседовали.

— Я не могу понять, почему Господь призвал меня в монахи? Как ни стараюсь я смирить себя, ничего у меня не выходит. Даже на маленькие замечания я реагирую нетерпеливо, а иногда даже и злобно. С таким характером, как у меня, можно жить только в пустыне, подобно дикому зверю. Пусть я никого не трогаю, и меня пусть никто не трогает. А иначе, отче, я больше не могу — сердце мое изнемогает от постоянных обид. Я понимаю, что это неправильно, но ничего не могу с этим поделать.

Отец Евфимий подумал немного и размеренно, как бы вкрадчиво, начал свое вразумление:

— Ты понимаешь, какое дело, Григорий, смирение и кротость — добродетели разного порядка. Кротким может быть не каждый. И даже, я тебе скажу, далеко не каждый. А вот смириться под силу всякому человеку.

— Да, но ведь смирение — это именно кроткое перенесение обид без какой-нибудь потери душевного мира. А я и обид не переношу, и душевный мир теряю. Какое же тут смирение!

Отец Евфимий продолжил:

— То смирение, о котором ты говоришь, это дар Божий и признак святости. Человеческими силами такое смирение не стяжать. Мы можем только своими делами показать Богу свое произволение и желание придти в такое состояние, а уж только от Него зависит, кому раздавать Свои благодатные дары. Но, помимо смирения-дара, есть еще и смирение-делание, когда мы принижаем себя как в собственных глазах, так и в глазах других людей. И даже если ты, Григорий, не можешь смириться с нудными поучениями отца Гервасия, ты можешь, по крайней мере, смириться с тем, что ты никак не можешь с ними смириться.

— Я не силен в таких вещах, отче, — Григорий стал жалобно просить духовника благословить его на пустынножительство. — Там мне будет спокойней — исихия[1]. Буду плести четки и есть свой скудный хлеб, молясь Христу в глубокой тишине.

— Понимаешь, какое дело, — отец Евфимий всегда пребывал в каком-то покое, в другом состоянии духа Григорий пока его не видел, — то, что ты осознал свою неспособность к послушанию, — это признак смирения. Но твое стремление в пустыню есть признак уже демонической гордости. Ты хочешь убежать сам от себя, от своей неспособности смиряться.

— От боли!

— Да, и от боли тоже, — духовник вдруг стал говорить еще более вкрадчиво: — Григорий, я хочу открыть тебе одну тайну, но ты должен пообещать, что никто об этом не узнает.

Заинтригованный монах сразу согласился:

— Конечно, отче, я буду нем, как могила.

— Так вот, слушай. Недавно мне было от Господа откровение о самых смиренных людях Афонской горы. Увиденное так поразило меня, что я вначале даже усомнился в божественном источнике этого откровения. Но затем все стало на свои места, — отец Евфимий вдруг задумался, словно что-то вспоминая. — Так вот, на вершине этой святой пирамиды стоит отец Богдан — македонец, который живет в Кавсокаливии, в келье великомученика Димитрия Солунского. Я давно его знаю, Григорий, он плетет четки, зарабатывая этим на жизнь. Мне бы хотелось, чтобы ты немного поучился у него настоящему смирению, поэтому я отправлю тебя к нему с одним личным поручением.

— Здорово! — Григорий полностью отошел от своих скорбей и уже представлял себе встречу с самым смиренным афонским подвижником, а может быть, одним из самых смиренных людей мира. Великая благодать!

Духовник вытащил из кармана рясы сто евро и медленно передал деньги Григорию:

— Завтра бери благословение у игумена и поезжай в Кавсокаливию. Скажи отцу Богдану, что я хочу купить у него четверо четок. Теперь иди в келью, уже поздно, — он опять задержал его на мгновенье, взяв за рукав. — Правило-то выполняешь?

— Конечно, все так, как вы мне и назначили: семь четок с поклонами.

— Ну, хорошо, иди, дорогой.

— Благословите, отец! — и Григорий радостно пошел в свою келью, думая о завтрашнем дне.

На следующее утро молодой греческий монах — обладатель скверного характера, получив благословение игумена, сел на паром и отправился в скит Кавсокаливию учиться смирению. Паром плыл вдоль святого полуострова, и монах наслаждался прекрасным видом афонских монастырей и скитов, окруженных зеленой растительностью. Кавсокаливия была последней остановкой, и плыть нужно было еще долго. Григорий заметил одного знакомого сиромаху[2] — русского монаха, уже целый год ходящего по горе от монастыря к монастырю:

— О! Здравствуй, Николай, как твои дела?

— Очень хорошо, как у тебя? — Николай плохо говорил по-гречески и знал только самые простые фразы.

— Да нормально. Ты сейчас куда?

— В Григориат. А ты куда? — они говорили громко, перекрывая шум ревущего мотора.

— Я в Кавсокаливию к отцу Богдану, знаешь такого?

Николай, похоже, удивился:

— Да кто ж не знает этого злого монаха?

— Злого?! — Григорий подумал о том, как велика зависть диавола. Самого смиренного человека Афона какой-то русский проходимец зовет злодеем. — Молчи уж лучше, Николай, ты уже и сам, как я гляжу, обозлился. Езжай-ка лучше обратно в свою Россию. Что вы все рветесь сюда, как будто у вас там Бога нет?!

Николай, обидевшись, наспех попрощался с ним и отошел в другую сторону парома, а Григорий, уже укорявший себя за вспыльчивость, погрузился в молитву…

Наконец, паром подошел к последней пристани. Седовласые старцы с мулами, нагруженными всевозможными тюками, молодые послушники с торбами, рабочие и восторженные паломники — все смешались на выходе с катера в одну разнородную толпу. Григорий спросил у одного вежливого схимника, у которого был на удивление спокойный навьюченный мул, где тут в скиту находится келья великомученика Димитрия. Получив исчерпывающий детальный ответ, он улыбнулся, поняв, что отец Богдан достаточно известный монах, а может быть, и почитаемый старец, — странно, что раньше он ничего о нем не слышал. Поблагодарив схимника и сжав покрепче посох, Григорий стал подниматься по древним каменным ступенькам.

Без труда найдя эту келью, Григорий постоял немного, собираясь с духом, и постучал в дверь с непременной молитвой: «Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас!» Никто к двери не подходил, и Григорий повторил свою попытку:

— Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас, — он, наконец, услышал шаркающие шаги.

— Кого там лукавый опять принес?! Чего надо?!

Григорий подумал, что таким образом старец скрывает свои добродетели от мира, от таких праздношатающихся верхоглядов, как Николай. Конечно, мир отвечает ему завистью, ненавистью и презрением.

— Я из Ксенофонта, монах Григорий. Приехал по поручению отца Евфимия.

— Евфимия? Что этому старику от меня надо? — отец Богдан слегка переждал изумленное молчание, словно молния, разорвав стереотип собеседника новым выпадом: — Чего ты теперь заткнулся?! Я тебя спрашиваю, сынок, что этому старику от меня надо?!

Григорий понял, что так отец Богдан его проверяет на смирение, и решил терпеть все до конца.

— Он хотел бы приобрести у вас несколько четок, отче!

В ответ наступила короткая пауза. «Перед бурей», — подумал Григорий.

— Четок? Ну ладно, сейчас, подожди, — старец, то и дело разражаясь проклятьями в адрес замка, открыл скрипучие двери. — Заходи быстрей, у меня мало времени.

Григорий посмотрел в лицо отца Богдана: оно было красным, с маленькими злыми глазками, большая нечесаная седая борода окаймляла подбородок, грязные грубые кисти рук теребили сальный подрясник.

— Чего уставился, олух?! — старец резким взмахом связки ключей указал на стол с низенькой скамейкой. — Сядь туда! Лукума у меня нет, если хочешь жрать, вынесу тебе пряники. Ты хочешь жрать?

— Нет-нет, отче, я не голоден.

— Отлично! Воду-можешь набрать вон в том кранике, стакан рядом, сиди тихо, молись, а я пока вынесу товар, — старец зашел в келью и долго шумел, недовольно ругая дьявола, отца Евфимия и его самого весьма сочными выражениями, которые Григорий слышал в Афинах от уличной шпаны уже так давно, что и позабыл, как они звучат. Через десять минут старец, ежесекундно чертыхаясь, вышел, держа в руках связку четок разных цветов и длины. Он бросил эту горсть на стол и грубо спросил:

— Сколько хотел заказать старик Евфимий?

— Четверо четок.

— Так мало? Стоило ли посылать тебя из-за ерунды в такую даль? Мой тебе совет, малец, держись подальше от этих духовников — от них одна беда. Когда я был молодым послушником, гораздо моложе, чем ты теперь, то есть четырнадцати лет от роду, один известный святогорский духовник прилюдно возмутился, что такие молодые безусые юноши, как я, спокойно разгуливают по горе, соблазняя монахов. Не выдержав оскорбления, я вцепился ему в бороду и вырвал густой клок волос, — старец при воспоминании об этом инциденте воспламенился гневом; казалось, что краснота его лица перейдет сейчас на бороду и она загорится. — За это меня чуть не упрятали за решетку и удалили с горы, но я вновь пробрался сюда тайно и жил в ущельях и пещерах шесть лет. Как дикий зверь, я выходил ночью на промысел, воруя еду и одежду… Никто не хотел меня принимать в монастырь, потому как на третий день, максимум через неделю, я устраивал в обители жестокую драку. Полицейские так зауважали меня, брат, что при встрече до сих пор отдают честь. Но, как ты уже успел понять, меня, старика, никто не любит. Послушники у меня держатся, самое большее, два часа, — отец Богдан немножко расстроился. — Но мне они и не нужны, эти послушники-лентяи, все бы им есть и спать. Смирения у них — ноль, потом только ходят и порочат меня по всему Афону, — отшельник махнул рукой и смачно выругался. — Сколько раз лаврские старцы хотели выгнать меня отсюда, с горы, с этой кельи, если бы ты знал! А какие подлости вытворял прежний дикей[3]! О! Тем не менее, я на Афоне вот уже шестьдесят лет, малец, — старец казался гордым, оттого что он все еще живет здесь и, несмотря на преклонный возраст, сам ухаживает за собой. — Ну, ладно, заболтался я с тобой, давай деньги, получай товар и уматывай отсюда, мне пора молиться Богу.

Григорий вытащил сто евро и принялся выбирать из предложенной ему разноцветной кучи четверо четок для отца Евфимия; он уже почти выбрал самые красивые, когда услышал дикий вопль разгневанного старца:

— А! Подонок! Ты думаешь, что я стар и меня можно так легко обмануть?!

— В чем дело, отец Богдан? У меня и в мыслях не было вас обманывать, — молодой монах уже спрятал свой скверный характер в самую глубину своего сердца, испугавшись дикого гнева старца, способного, по всей видимости, даже дать волю рукам.

— Евфимий хорошо знает, что мои четки стоят сорок евро! Где еще шестьдесят? Решил, видно, припрятать себе! Ну, смотри, я тебя проучу, — старец занес над монахом свой буковый посох так решительно, что Григорий подумал, что он расколет его голову, как орех.

Вспомнив, что у него как раз была заначка в шестьдесят евро, на которую он хотел купить компакт-диски с песнопениями в исполнении хора Ватопедского монастыря, Григорий взмолился:

— Отче, наверное, я все перепутал, деньги здесь, в кармане… — он вытащил несколько мятых купюр, которые старец вырвал из его рук и, смяв, бросил на землю.

— Поздно, брат! Не выкручивайся теперь, как змей, надеясь уйти от справедливой расплаты. Возмездие ворам — мой посох! — старец замахнулся своей дубиной, и Григорий почти распрощался с жизнью.

— Не бейте меня, отче! Я больше не буду воровать.

— Я тебе не верю!

— Обещаю, Богом клянусь!

— Ах! Ты еще, как я погляжу, любитель произносить имя Божие всуе. Так получай же, подлец, — и старец обрушил на привыкшую к поклонам монашескую спину свой тяжелый посох…

После экзекуции Григорий, охая, забрал четки и быстро направился к выходу:

— Спасибо вам, отче, за науку.

— Не язви, а то опять схлопочешь. А Евфимию передай, чтобы никого больше ко мне не присылал, я уже, кажется, говорил ему об этом. А то мне придется лично придти к нему и все объяснить, — старец стал руками подталкивать Григория к дверям. — Давай-давай! Не пытайся меня разжалобить, не на того напал.

— А что, я уже не первый, кого посылает отец Евфимий? — задал тот свой последний вопрос.

— За последние десять лет ты уже, кажется, шестой, — отец Богдан уже закрывал дверь. — Да, и еще! Если ты когда-нибудь увидишь меня на пароме, в Карьесе или Дафни, не вздумай ко мне подходить, здороваться или брать благословение — проучу так, что будешь вечным посмешищем. Все, проваливай!

Григорий, кряхтя от боли, пошел в скитскую гостеприимницу. Архондаричный[4] ласково принял его, угостил обедом и спросил:

— Что, был у старика Богдана?

— Да, а как вы узнали? — проученный монах с удивлением посмотрел на архондаричного.

— Это достаточно легко, отец. Не переживай, я все прекрасно понимаю. Сколько лет мы хотим приструнить этого бесчинника. Прежний дикей чуть не добился своей цели, но игумен лавры сказал, пусть уже этот злобный старик доживает век в своей келье, и благословил его причащаться в нашем Кафоликоне. Так что мы терпим его каждое воскресенье, можешь себе представить?

На следующий день Григорий сел на паром и поехал в монастырь. Прибыв в родные стены, он сразу пошел к духовнику за объяснениями.

Отец Евфимий отдыхал в своей келье, когда он пришел к нему. Услышав молитву, духовник открыл свою дверь и неожиданно сделал перед Григорием земной поклон. Монаху стало неловко, и он подивился как мудрости, так и смирению монастырского духовника. Затем старец пригласил его войти:

— Григорий, прости меня…

— Нет-нет, отче, это был для меня хороший урок. Я только хочу вашего разъяснения, — взяв иерейское благословение и передав ему купленные четки, он замер в ожидании ответа.

Духовник протянул Григорию синюю бумажку в двадцать евро и отдал одни из четок отца Богдана:

— Возьми эти чудесные четки, отец. И когда будешь по ним молиться, помни, что отец Богдан уже шестьдесят лет живет и мирится со своим жутким характером. Несмотря ни на что, он живет на Афоне и молится Богу. А ты, имея уж куда более покладистый характер, через два года приходишь в уныние. Имей ты хоть сотую часть смирения отца Богдана, ты бы терпел собственные недостатки так же легко, словно бы они были чужими. Так что, дерзай.

Григорий опустил голову, теперь ему стал ясен смысл урока.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.