Воспоминания об отце Варсонофии его духовных чад

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Воспоминания об отце Варсонофии его духовных чад

В мае 1909 года одна наша знакомая предложила съездить в Киев, обещая свозить нас даром, так как муж ее служит на Киево-Воронежской железной дороге. С радостью согласились мы с мамой на это предложение. Отъезд был назначен на 21 мая — день праздника Владимирской иконы Божией Матери и святых равноапостольных Константина и Елены.

Перед отъездом ходила я к знакомым прощаться. Пришла к Елене Сергеевне Петровской, рясофорной послушнице Серафимо-Дивеевского монастыря. Мы когда-то учились с ней в одной гимназии, но она была много старше меня, я очень ее любила. В описываемое мной время она была проездом в Москве. Врач, найдя ее крайне истощенной, отсылал ее на кумыс. "Ах, Маруся, — сказала она, узнав о моем скором отъезде, — заезжайте вы из Киева в Оптину пустынь. Говорят, какие там старцы дивные, особенно один, зовут его отец Варсонофий. Одна наша монахиня ездила, так на исповеди батюшка открыл ей всю жизнь с шести лет. После этого она живет телом в Дивееве, духом же постоянно пребывает в Оптиной. "Лицо его, — говорила она, — такое, что, глядя на него, наплачешься от умиления".

Меня, всегда любившую старцев, блаженных и вообще лиц, опытных в духовной жизни, и после отца Варнавы осиротевшую духовно, воодушевили слова Елены Сергеевны. Я стала умолять маму заехать из Киева в Оптину. Мама, вообще боявшаяся прозорливцев, отнеслась сочувственно к моей просьбе и согласилась на поездку в пустынь.

21 мая мы выехали вечером в 9 часов 30 минут, а 23 мая в 7 часов утра приехали в Киев. Все время в поезде и по приезде в Киев (а ступила я на эту землю со священным трепетом) мне припоминались слова Елен Сергеевны: "Заезжайте в Оптину".

В Киеве мы пробыли три дня с самыми лучшими чувствами. Я три раза была в пещерах, с благоговением молилась каждому угоднику, почивающему там, и молила их помочь мне своими молитвами на дальнейшем жизненном пути. Воистину помогли угодники Божии.

25 мая, в ночь, выехали мы из Киева и, расставшись со своими попутчицами в Сухиничах, пошли брать билет до Козельска, сильно волнуясь, так как денег у нас было очень-очень мало. Но, к нашей радости, билет стоил недорого.

В Сухиничах нам пришлось ночевать на вокзале. Поезд, идущий через Козельск, приходил утром, а мы приехали в Сухиничи часа в 2 ночи. Кое-как прикорнув на сдвинутых стульях, дожили до утра. От Сухиничей до Козельска поезд идет час с небольшим. Я волновалась невообразимо, чего только ни передумала за это время. Больше всего боялась исповеди. Я в Киеве не стала говеть именно из-за того, чтобы исповедаться в Оптиной. Около 9 часов утра приехали в Козельск. Порядочно поторговавшись с тамошними извозчиками, увидевшими в нас новичков, мы, наконец, взобрались в какой-то трескучий экипаж.

Дорога около станции была отвратительна, вследствие обильных весенних дождей. Но через полверсты началась песчаная почва, дорога выровнялась. До города две версты шли полями и лугами. Козельск показался мне небольшим селом, чем городом. На все смотрела я с большим любопытством.

Вот въехали мы на высокую гору, и извозчик, указывая вдаль рукой, сказал: "А вот и Оптина! Изволите видеть?". Версты за две взору открылась высокая гора, покрытая густым сосновым лесом, а на его опушке красиво расположился белый-белый монастырь. У меня захватило дух — так вот где, быть может, мое спасение. Подобное чувство испытывала я, подходя шесть лет назад к Серафимо-Дивеевскому монастырю, в который так жаждала вступить.

Доехали до парома, находящегося на реке Жиздре у самого монастыря. Монах-перевозчик сказал нам, что из-за сильного разлива реки ходит только пешеходный паром — маленький. Расставшись с извозчиком, мы в сильном волнении взошли на паром. За речкой сразу начинался небольшой, но крутой подъем в монастырскую гору.

Увидев гостиницу у монастырских ворот, мы направились в нее. Навстречу вышел старенький монах, гостинник отец Гервасий, который, вместо того чтобы дать нам номерок, начал рассказывать, что у него в гостях кучер и что они пьют чай. Насилу удалось нам попасть в номер. В гостинице недавно был ремонт и сильно пахло краской. Маме делалось дурно от этого запаха, и мы попросили перевести нас вниз, где было очень грязно, затхло и сыро, но не было одуряющего запаха. Положив свои вещи, умывшись наскоро, мы отправились в церковь. Пришли к Евангелию на поздней обедне. Читалось об укрощении Спасителем бури. Вся обстановка, при которой совершалось богослужение, сразу привлекла к себе. Небольшой храм, носящий громкое название Введенский собор, деревянные полы, немного золота и украшений, стройное "от души" пение монахов и истовая неспешная служба пленили меня.

После обедни я повела маму и моего брата Серафима на могилки старцев. Помолившись и сразу полюбив могилки, я обратила внимание на баб, идущих в одном направлении. "Пойдем туда, это, верно, келия отца Анатолия", — сказала я. Мы пошли — и не ошиблись. Народу дожидалось много. Тотчас же подошел к нам келейник отца Анатолия отец Василий, у которого были хорошие, умные, вдумчивые глаза: "Откуда вы, рабы Божии?". Сказали. "Батюшка сейчас выйдет". И, действительно, почти тотчас вышел сам отец Анатолий — маленький, худенький, очень подвижный, с необычайно благим, ласковым лицом.

Благословив нас, тотчас взял в келию. Это небольшая четырехугольная комнатка, в переднем углу божница, по стенам иконы, среди них очень большая Казанская икона Божией Матери, направо от божницы — диван и кресло, налево — стол с массой листков и книжечек и шкаф с книгами и деревянными изделиями оптинских монахов.

Усадив маму и Серафима на диван, а меня в кресло, батюшка начал расспрашивать, откуда мы, чем занимаемся. Мама стала говорить о желании Серафима быть священником. "Но слишком он резв, — прибавила она, — боюсь, что ничего из этого не выйдет".

— А владыка Трифон[88], уж он ли не был резв, а монахом сделался. Это ничего не значит.

— А дочь вот все в монастырь собирается.

— В монастырь? — обратился ко мне батюшка. — В какой же?

Я ответила неопределенно.

— Только не спеши и ни в Дивеево, ни в Шамордино не ходи — многолюдны очень. А вот верстах в ста отсюда община есть "Отрада и утешение"[89] или близ Москвы — — Головин монастырь[90], Аносина пустынь[91]. Бывала там когда-нибудь?

— Как же, батюшка, бывала.

— Отец Александр Пшеничников основывает общину, к нему можешь поступить. Только не спеши. Я вот ушел рано, а мать пришла и назад взяла. Так до 31 года и жил в миру. У нас торговля была своя красным товаром... Вы погостите у нас, поговеете?

— Да, батюшка.

— Ну вот, приходите часика в два исповедоваться, а сейчас я вам листочков дам.

И начал нас батюшка щедро оделять листочками и книжечками. Хорошо помню, как подал мне батюшка книжечку в желтой обложке "Молчать и не осуждать — труда нет, а пользы много" со словами: "Не читала этой книжечки никогда? Ну вот прочти, хорошая книжечка". Мне, по моему злому языку, эта книга попала не в бровь, а прямо в глаз.

Ушли мы от батюшки; очень мирно было на душе после посещения. Пошли прямо в скит, он стоит в 120 саженях от монастыря. Расположен в чудном лесу с высокими прямыми соснами. Ведет к нему дорожка, выложенная щебнем и усыпанная желтым песком Дорожка сделала три изгиба, и перед нами появился скит.

Не могу сказать, как я обрадовалась, увидя его. Чем-то близким, родным повеяло от него. Небольшая колокольня над Святыми воротами, вход в скит весь расписан изображениями святых угодников, а по обеим сторонам от колокольни — бедненькие хибарочки, совершенно одинаковые. Все это пленило меня.

Узнали мы, что направо стоит бывшая хибарочка отца Амвросия, а теперь живет в ней старец-схимонах отец Иосиф, бывший келейник отца Амвросия, как и отец Анатолий.

В эти часы старец принимал, и мы вошли в хибарочку. Она оказалась очень вместительной и состояла из нескольких комнаток и коридорчиков. Скоро подошел к нам келейник отец Зосима, спросил, откуда мы, и минут через пять он позвал нас к батюшке.

С трепетом вошли мы в бывшую приемную отца Амвросия. Там на диванчике лежал отец Иосиф. При виде нас он поднялся навстречу для благословения. Батюшка был очень слаб, едва держался на ногах и был желтый, как воск. "Вы хотите спросить о чем-нибудь?" — сказал батюшка. К этому мы вовсе не были готовы, все мысли были заняты одним: скорей бы к отцу Варсонофию. "Нет, батюшка, мы только за благословением", — ответила я, и мы поспешили удалиться. Было очень неловко...

Вышли из хибарочки, подходим к другой, налево от ворот скита. Дверь заперта. Привратник, отец Алексий, нам сообщает: "Здесь живет отец Варсонофий, он принимает с двух часов, да сейчас его все равно нету, он недалече, в десяти верстах отсюда, и приедет в воскресенье, никак не раньше".

Как гром грянуло это известие, сразу померк яркий солнечный день, сердце сжалось.

— А может, он раньше приедет? — несмело обратилась я к привратнику.

— Может, и раньше, только навряд, не велел раньше ждать. Да вы поживите у нас, здесь хорошо.

— Хорошо-то очень, слов нет, да только нам необходимо в пятницу уехать.

— Ну, в случае, если он приедет, я приду вам скажу. Где вы остановились? Может, на ваше счастье и раньше вернется. Вы откуда сами-то?

Разговорились. Отец Алексий, оказывается, в Москве 35 лет торговал мясом, а схоронив жену, пришел для спасения души в Оптину. У него сын и дочь служат в Москве. Говорил отец Алексий, а у меня не было сил слушать, так бы и влетела в хибарочку батюшки, чувствовало сердце, что близко мое спасение.

В это время враг не дремал. У меня нестерпимо разболелись зубы и во все мое пребывание в Оптиной не давали мне покоя. Делать было нечего, пошли домой, пообедали и отправились бродить по монастырю. Зашли в иконную лавку и познакомились с чудным монахом отцом Пименом. Он, оказывается, предан батюшке Варсонофию донельзя, любит его всем сердцем. Первые сведения о батюшке мы получили от него. В общем, день без батюшки провели не лучшим образом, да еще зубы не давали мне покоя. В час ночи разбудили нас к утрене, после дороги в Киев и обратно и нескольких почти бессонных ночей служба эта показалась нам необычайно тяжелой. Продолжалась она три часа с небольшим, еле обедни опять пришли к скиту в тайной надежде, что батюшка вернулся, но там все было таинственно-безмолвно.

На скитской дорожке сидел безногий нищий Зинович. Он нам подтвердил, что батюшки нет и не ждут его раньше воскресенья, да и то еще неизвестно. Грустные, мы пошли обратно и тут от кого-то узнали, что в Оптиной принято собороваться. Мы обрадовались и пошли к отцу Анатолию. Отец Василий послал нас обедать "А к 12 часам приходите, — прибавил он, — будете собороваться".

Так и сделали. Собралось нас двенадцать человек. Хорошая служба, новые чувства волновали меня: Господь сподобил не только увидеть, чего раньше мне не удавалось, но и на себе испытать это Таинство. Продолжалось оно полтора часа. Отец Анатолий весь светился во время соборования, хорош был и отец Василий.

В тот же день мы решили исповедоваться. Ничего-то мы тогда не знали, как дети самые неразумные. Ели рыбу, к службам ходили не ко всем и все в этом роде. В третьем часу пришли на исповедь. Да, забыла сказать, что отец Анатолий благословил нас деревянными иконочками: меня, по моему выбору, — святой великомученицы Варвары, маму — Казанской Божией Матери, а Серафима — святителей Тихона Задонского и Митрофана Воронежского.

Исповедовалось нас семь человек. Батюшка взял меня за руку, подвел к божнице, приказал встать на колени и читать вслух общую исповедь. После нее оставили меня одну, а все вышли. Я стояла на коленях, а батюшка сидел.

— Душа и тело здоровы? — спросил он.

— Да.

— Ну вот и слава Богу!

И начал опять говорить о различных монастырях и быстро отпустил меня. Ушла мало удовлетворенная. Мои вышли с исповеди тоже быстро.

День прошел в тоске без батюшки отца Варсонофия и в мучительной зубной боли. Вечером была сильная гроза. Опять разбудили нас на утреню. У мамы разыгралась жестокая мигрень, и она решила причащаться с Серафимом за поздней обедней, а я одна осталась за ранней. Было это в пятницу 29 мая, в день празднования Божией Матери "Недремлющее Око" и "Споручница грешных" в церкви преподобной Марии Египетской.

После Причастия я не испытала большой духовной радости, очень устала и ничего лучшего не придумала, как прийти и лечь спать, пока будет идти поздняя обедня, за которой мои должны были причаститься. К концу обедни проснулась и пошла встречать своих. А они, оказалось, уже успели отстоять обедню, причаститься и сбегать в скит, где им, к великой для меня радости, сказали, что отец Варсонофий совершенно неожиданно для всех вернулся.

Едва мы уселись попить чаю, за дверью послышалась молитва: "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас". "Аминь", — ответили мы, и вошел отец Алексий, Помолился не спеша и, обратясь к нам, также не спеша произнес: "Приехал отец Варсонофий, уж я ему про вас сказал, говорю, московские вас тут дожидаются. Спросил фамилию, а я не знаю. "Ну хорошо, — сказал, — пусть придут в два часа", а вы лучше пораньше придите". Стали мы угощать отца Алексия чаем, но он отказался и быстро ушел.

Не знаю, не помню даже, как дождалась я двух часов, как пришла в скит и как вступила в хибарку, гостеприимно на этот раз открытую. Первая комнатка, со многими иконами и большим портретом отца Амвросия в гробу, предназначена для нищих. Затем полутемный коридор с двумя маленькими окошечками — посетителям для ожидания. При входе в него, налево, — молельная.

А прямо из коридора — маленькая комнатка с дивной, очень древней Тихвинской иконой Божией Матери, со множеством икон, поучительных картин, портретов, видов и т.д. В этой же комнатке стоял шкаф с книгами, лавочки и старенькое кресло возле Тихвинской иконы. В ней батюшка принимал посетителей.

Вышел келейник, брат Никита, очень юный, с обыкновенно ясным, одухотворенным лицом и длинными, кудрявыми волосами.

Спросил, откуда мы, и попросил подождать. Ждали минут двадцать. Первым к Тихвинской стоял Серафим, потом я, потом мама и дальше человек семь. Все замерли в ожидании, и вдруг... вышел батюшка.

Я остолбенела, никогда и в голову не приходило, что удостоит Господь увидеть такого подвижника лицом к лицу, и не только увидеть, но и стать одной из его духовных дочерей.

Высокого роста, светлый, прямой, в очках, с дивными темными глазами. Посмотрел сразу на весь народ и подошел к первому, то есть к Серафиму.

— Как твое святое имя?

— Серафим.

— Вот какое хорошее имя! — взял его за голову, — ну, желаю тебе ангелом быть и в будущем.

Благословил меня. "Как твое святое имя?" — "Мария". "Как ваше святое имя", — обратился к маме. — "Евгения"... И пошел батюшка дальше благословлять народ.

У меня от одной дивеевской монахини был фунт чаю и письмо для передачи отцу Варсонофию. Я решилась их передать, когда батюшка пойдет назад, так и сделала. Батюшка остановился, а я подумала: небось батюшка рад чайку.

— Как ее зовут?

— Не знаю, батюшка, мне это через другую монахиню передали.

— Спаси ее Господи, только чай ведь не мне, а на святую обитель, да, на святую обитель.

От этих слов у меня подкосились ноги, я почувствовала прозорливость старца. Взял батюшка у меня сверток и ушел в мужскую половину. Вышел снова брат Никита и сказал: "Батюшка ушел исповедовать братию, выйдет часа через полтора, потрудитесь подождать".

Тут восстал во мне враг. Подойдя к маме, я твердо сказала:

— Ждать я не буду, ухожу к отцу Анатолию благословиться на отъезд и пойду собираться в номер.

— А я останусь, — говорит мама, — останься и ты!

— Ни за что!

— Но почему же? Ты так мечтала о поездке в Оптину, ты просто боишься.

— Нисколько, но и говорить мне не о чем. Я говела, соборовалась, что еще остается?

Я спешно вышла. Враг гнал меня что было силы. Со мной пошел и Серафим. Стали рассуждать, кто лучше: отец Варсонофий или отец Анатолий, и решили, что, конечно, первый. "Не правда ли, — говорила я в умилении, — отец Варсонофий точно Ангел Господень видом". Сама иду и ликую, неизвестно отчего, а мелкая дрожь так и пробирает меня до костей.

Пришли к отцу Анатолию. У него народу, как никогда, едва нашли местечко сесть и просидели с трех часов до половины шестого. Уже отзвонили к вечерне, когда мне удалось подойти к батюшке. Серафим же, пробыв со мной часа полтора, ушел к маме и не возвращался.

— Благословите, батюшка, мы сегодня уезжаем!

Ни слова не говоря, взял меня отец Анатолий за руку и подтолкнет к выходу:

— Ступай, ступай в церковь.

И ушел к себе. Я подумала, подумала, да и пошла в церковь, а очень не хотелось. Стоять пришлось почти два часа, молиться не могла, стояла и думала: только бы скорее служба кончилась. Думала и о том, что если бы отец Варсонофий был так прозорлив, как говорят, в церковь прислал бы за мной. И тут же я укорила себя за вечную гордость и самомнение.

В конце службы прибежал Серафим.

— Скорей иди, отец Варсонофий тебя зовет.

— Как зовет? Меня прислал сюда отец Анатолий, мой духовник, и я должна стоять службу.

Сказано это было мною вовсе не из послушания, а и желания как можно дольше не идти к отцу Варсонофию. Немного погодя пришла поспешно мама и также начала меня торопить к отцу Варсонофию. В это время кончилась вечерня, и мы отправились в скит. Думаю, что не ошибусь, сказав, что легче было бы мне идти по раскаленным угольям, чем к батюшке. Ноги делали шаг вперед и два назад. Шли мы очень долго. По дороге выяснилось, что батюшка, выйдя, стал принимать народ, всячески обходя маму, которая хотела поговорить исключительно о житейских делах. Так продолжалось до прихода Серафима, к которому батюшка обратился со словами: "Где мама?". Серафим побежал за мамой, сидевшей на лавочке у скита, и позвал ее.

Батюшка принял их обоих вместе и, откинув волосы со лба Серафима, сказал: "Созерцательный ум, учится хорошо, а с математикой плохо". И начал советовать маме, как ему заниматься. Затем, когда мама заикнулась, чтобы остаться одной, батюшка сказал ей: "Выйдите, пожалуйста, я хочу с Серафимчиком поближе познакомиться". И, оставив Серафима одного, 40 минут говорил с ним, проведя дополнительную исповедь, открыв ему неисповеданные грехи.

Отпуская Серафима, батюшка попросил: "Сходи за сестренкой, она в церкви, позови ее, мне ей нужно сказать кое-что важное, а то завтра, может быть, будет уже поздно". Серафим сказал, что я у отца Анатолия, но батюшка строго подтвердил: "Она в церкви". Серафим, все еще сомневаясь, забежал к отцу Анатолию, где и узнал, что я действительно в церкви.

Мама, по выходе Серафима от батюшки, снова стала проситься к нему, на что получила такой ответ: "Да ведь я сказал Серафимчику, чтобы он сходил за сестрой, мне с ней нужно поговорить". После этих слов мама перестала проситься и пошла за мной.

Дошли мы до скита. Враг всячески отвлекал меня и внушал уйти, но, перекрестившись, я твердо вступила в хибарку. Мама осталась на скамейке у скита. Серафим вошел со мной. В коридорчике была, кажется, только одна монашка, которая поспешила сказать: "Батюшка, барышня, которую вы звали, пришла". "Я знаю, — просто ответил отец Варсонофий и, обратясь ко мне, сказал: — Войди в келию".

Я прошла к Тихвинской, а батюшка несколько минут помедлил. Перекрестилась я на икону Царицы Небесной и замерла, хотя и старалась себя уверить, что батюшка будет говорить со мной относительно письма и чая от дивеевской монахини. Это я внушила себе еще по дороге в скит.

Вошел батюшка, я стояла посреди калии. Пройдя мимо меня и подойдя к столу, он начал на нем что-то передвигать и, стоя ко мне спиной, спросил:

— Ведь это ты, кажется, передала мне чай от дивеевской монахини?

— Да, я, батюшка.

— Как же ты не знаешь ее имени?

— Да я получила этот чай от своей подруги, монахини, она сейчас в Москве, ее посылают на кумыс.

— Что с ней?

— Очень слабые легкие, опасаются чахотки.

— Так, значит, дивеевская монахиня просила твою подругу как-нибудь передать в Оптину чай, а подруга отдала тебе?

— Да, батюшка.

Помолчали. Потом батюшка подошел к Тихвинской и сел в кресло.

— Подойди ближе.

Я робко подошла.

— Встань на коленочки.

Я смутилась, думаю, зачем это, только старцы на исповеди приказывают становиться на колени. А батюшка как засмеется, узнав мою мысль:

— У нас правило такое: мы сидим, а около нас, по смирению, становятся на коленочки.

Я так прямо и рухнула, не то что встала.

— Поближе, поближе, еще поближе.

Встала я совсем близко, даже глаза пришлось отвести — так близко оказалась я от батюшкиного лица. Взял батюшка меня за оба плеча, посмотрел на меня безгранично ласково, как никто и никогда на меня не смотрел, и произнес:

— Дитя мое милое, дитя мое сладкое, деточка моя драгоценная! Тебе двадцать шесть лет?

— Да, батюшка, — снова изумилась я.

— И сколько страданий ты видела в жизни! — И крепко-крепко прижал меня к себе. — Ты так молода, и целое море слез вылила ты за такую короткую жизнь.

И опять крепко прижал меня. Я почувствовала, что сердце мое тает и во мне творится что-то необъяснимое. Вся душа моя потянулась к батюшке, я почувствовала, что это именно то, о чем я молилась всю жизнь, это именно такой человек, который сам откроет мою душу.

— Да, — продолжал батюшка, — тебе двадцать шесть... Сколько тебе было четырнадцать лет тому назад?

— Двенадцать, — ответила я, секунду подумав.

— Верно. И с этого года у тебя появились грехи, которые ты стала скрывать на исповеди. Хочешь, я скажу тебе их?

— Скажите, батюшка, — несмело ответила я.

Тогда батюшка начал по годам и даже по месяцам говорить мне о моих грехах так, будто читал их по раскрытой книге. Были случаи, когда он не указывал прямо на грехи, а спрашивал, помню ли я то-то. Я отвечала: "Этого не могло быть, батюшка, я точно знаю". Тогда старец кротко указывал мне на сердце, говоря: "Неужели ты думаешь, что я знаю это хуже тебя, я ведь лучше тебя вижу всю твою душу". И после таких слов я мгновенно вспоминала грех. Только один случай на восемнадцатом году не могла припомнить, и его батюшка пока оставил.

Исповедь, таким образом, шла минут 25. Я была совершенно уничтожена, уничтожена сознанием своей величайшей греховности и сознанием, какой великий человек передо мной. Как осторожно открывал он мои грехи, как боялся, очевидно, сделать больно и в то же время как властно и сурово обличал в них. Когда видел, что я жестоко страдаю, придвигал свое ухо к моему рту близко-близко, чтобы я только шепнула: "Да". Или так же тихо говорил мне на ухо что-нибудь особенно страшное.

— Всю жизнь ты должна быть благодарна Господу, приведшему тебя к нам, в Оптину. Я даже не знаю, за что так милосерд к тебе Господь? Могла бы ты теперь умереть?

— Конечно, батюшка.

— И ты пошла бы знаешь куда? Прямо в ад.

Так все во мне и заледенело. А я ведь в своем самомнении думала, что выделяюсь среди всех своей христианской жизнью.

Боже, какое ослепление, какая слепота духовная!

— Встань, дитя мое!

Я встала, подошла к аналою.

— Повтори за мною: "Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей" (Пс. 50, 12). Откуда эти слова?

— Из 50-го псалма.

— Ты будешь читать этот псалом утром и вечером ежедневно. Какая икона перед тобой?

— Царицы Небесной.

— А какая ее икона?

Я промолчала, не могла разглядеть.

— Тихвинская. Повтори за мной молитву.

Я начала повторять. Молитва, очевидно, была составлена самим отцом Варсонофием. Я знаю, что она была покаянная, что я просила у Бога помощи в дальнейшем, что обещала исправиться, но по мере произнесения молитвы я забывала ее первые слова. Когда я наклонила голову и батюшка накрыл меня епитрахилью и стал читать разрешительную молитву, я почувствовала, что с меня сваливается такая неимоверная тяжесть, мне делается так легко, что даже непривычно. Точно я была набита какой-то гнилью, трухой — и меня вытрясли. Я не выдержала и разрыдалась...

Плакала так, что думала захлебнусь, утону в слезах. Целовать крест не могла и как была с опущенной под епитрахилью головой, так и осталась. Батюшка поднес крест совсем близко. Затем, взяв меня за руку, сказал:

— Больше этих грехов ты не будешь открывать на исповеди никому, они прощены там, — и он указал рукой на небо.

Я плакала все сильнее.

— Разве, дитя мое, ты не рада, что все так случилось, и Господь открыл мне твои грехи?

— Я страшно рада, батюшка, я всю жизнь молилась о послании мне такого человека и к вам за этим ехала.

— Ну вот Господь и услышал твою молитву.

— Батюшка, мы приехали в Оптину, вас не было, и пришлось мне исповедоваться у отца Анатолия.

— А он лечил тебя? — Я не поняла. — Я спрашиваю, он лечил тебя, он иногда кладет руку на голову.

— Нет, батюшка.

— Ты знаешь, я должен был приехать завтра, но почувствовал, что есть погибающие души, и для вас приехал сегодня.

Я начала целовать ему руки, плечики, а он начал меня благословлять и ласково прижимать к груди. Я от слез не могла поднять головы. Батюшка дунул мне в лоб, как бы изгоняя оставшуюся грязь.

— Подними голову, детка, дай мне взглянуть на твои глазки.

Они так распухли от слез, что и на свет-то смотреть едва могли.

— Как расположилось мое сердце к тебе, как полюбил я тебя, и сам не знаю за что... Бог готовит тебя к чему-то великому. Пошли рубль в Петербург, выпиши книгу "Блаженная Моника[92]" из магазина Тузова, автор ее известен. Книга очень хорошая, прочтешь — не пожалеешь, точно для тебя написана, там себя увидишь, вся ты там.

Потом батюшка начал расспрашивать о моей службе, о жалованье, о разных житейских делах. Потом опять начал говорить:

— За что, за что я так полюбил тебя с первого взгляда? И ведь твоя душа расположилась ко мне.

От слез, умиления, радости я едва могла ответить утвердительно и принялась снова обцеловывать батюшкины ручки.

— После всего, что Господь открыл мне про тебя, ты захочешь прославлять меня как святого — этого не должно быть, слышишь? Я — человек грешный. Ты никому не скажешь, что я открыл тебе на исповеди, и маме не будешь говорить. А станет мама спрашивать, отчего плакала, скажешь, исповедовал батюшка, говорили по душам, ну о грехах и поплакала. Много-много есть из твоих подруг, гибнущих именно потому, что не говорят на исповеди, а есть одна из твоих знакомых, имени ее не знаю, но есть одна, близка ее погибель, ее нужно спасти. Так ты всех посылай в Оптину помолиться и ко мне направляй: зайдите, мол, к отцу Варсонофию на благословение, а уж мое дело спасать. Был у меня твой братишка Серафимчик, полюбил я его, понравился он мне, хороший мальчик, и я ему, кажется, тоже приглянулся. Не говорил он ничего?

— Как же, батюшка, очень вы ему понравились, мы с ним все говорили, как хорош батюшка Варсонофий!

Крепко-крепко прижал меня старец:

— Сокровище мое, дитя мое драгоценное, ребеночек Божий, помоги и спаси тебя Господь!

Много-много раз благословил меня батюшка и отпустил. Вышла я в коридорчик, никого нет, прошла к нищим — тоже пусто, приткнулась я там к стене и принялась плакать. Потом мне стало страшно, что я осталась здесь, когда батюшка велел идти. Помолившись, я вышла из хибарочки.

Мама, сидевшая с Серафимом и монахиней на лавочке близ скита, увидя меня плачущей, быстро подбежала ко мне

— В монастырь велел идти?

— Нет, нет, и речи об этом не было, а только никогда я не думала, что увижу такую святость, — сквозь рыдания я едва могла вымолвить, сразу же забыв наставления батюшки никому не прославлять его.

Кое-что сквозь слезы я стала передавать своим, и мы незаметно подошли к восточным монастырским воротам, где встретился нам отец Пимен. Низко поклонившись мне, он сказал: "От старца Варсонофия идете, вижу, поздравляю вас с радостью. Плачется, значит, все хорошо, помоги вам Господи!"

Расставшись с ним, я сказала маме:

— Походим немного по лесу, пока я успокоюсь, неудобно идти такой заплаканной. Мы останемся еще на завтра, я не могу уехать, не повидав батюшку еще раз.

Мама, которая безмерно скорбела о том, что батюшка не взял ее, невзирая на усиленные просьбы, сказала:

— Я сама хочу непременно остаться, может быть, завтра батюшка возьмет и меня.

— И еще, — продолжала я, — я согласна жить впроголодь, лишь бы на денек выбраться сюда.

— И это устроим, — сказала мама, — на недельку приедешь в июле.

Не чувствовала я тогда, что это — моя духовная родина и буду я здесь часто и подолгу.

Мы вернулись в гостиницу. Есть я ничего не могла, спала тоже плохо. На другой день едва дождалась двух часов.

Богомольцев-интеллигентов в это время было порядочно, и буквально все накануне видевшие отношение к нам батюшки считали своим долгом если уж не поговорить с нами, то хотя бы посмотреть и пошептаться друг с другом, когда проходили мимо. А некоторые просто подходили и просили записать адрес.

Удалось мне узнать, что батюшка очень любит цветы, и решила набрать ему букет ландышей, которые были в самом цвету. Собирал ландыши и Серафим. Пришли в два часа к батюшке. Я не хотела идти во второй коридорчик, но брат Никита сказал, что первая комната для нищих. Тогда я вошла во вторую комнату и стала в самый скромный темный уголок.

Взоры всех поминутно обращались на нас. Мама стояла ближе к окну. Серафим — напротив меня. Батюшка скоро вышел и еще на пороге, обведя всех взглядом и увидев меня, ласково-ласково улыбнулся, на что я ответила тем же. Точно батюшка радовался тому, что вчерашняя беседа так быстро дала плод.

Благословляя маму, батюшка тихо произнес: "Мир вам", так что никто из стоящих рядом не слыхал этого. Подойдя ко мне, батюшка, крепко и широко благословляя меня, произнес:

— Мир и спасение тебе, когда же в Оптину приедешь?

— Батюшка, мне бы хоть совсем не уезжать!

— Как, а разве ты забыла, что до половины лета у тебя есть занятия в Москве?

— Да, батюшка, так когда же приехать?

— Ну, может, в сентябре я жив буду.

Как я начала плакать!

— Что ты? Что ты? Жив буду, и в Рождество приедешь и на будущее лето приедешь — все жив буду.

— Так благословите приехать в июле, как занятия у меня кончатся.

— Бог благословит. Хорошо, приезжай в июле и проживешь у нас месяц. Рады будем, очень рады будем.

Батюшка прежде всего взял Серафима к Тихвинской, где заставил его помолиться и потом дал ему девятичинную просфору, сказав: "Давно для тебя приготовлена". Серафим, в свою очередь, отдал батюшке цветы.

Вернувшись от нищих, батюшка замедлил около меня шаги, и я, воспользовавшись удобной минутой, подала ему букет.

— Батюшка, возьмите от меня цветы.

— Спаси тебя Господи, где ты набрала, у нас?

— Да, батюшка.

— В каком месте?

— За скитом.

— Видишь, какая у нас благодать!

— Да, батюшка, уж и не говорите.

Взяв букет, батюшка опять обратился к Серафиму:

— Серафимчик, ты приезжай летом, сестренка-то собирается, и тебе рады будем.

— Приеду, батюшка, — с радостью объявил Серафим.

Затем батюшка подошел к Тихвинской, а я, желая посмотреть, что будет с моими ландышами, подошла поближе к двери. Не спеша батюшка поставил цветы в воду, потом, взяв со стола хорошенькую корзиночку с восковыми цветами, направился опять к нам. Я в гордости своей решила, что эта корзиночка предназначена мне, но батюшка прошел мимо. У меня тотчас начались укоры в душе: "Ты всегда отличалась самомнением, какое сокровище выискалось, чтобы такие подарки получать?". Но все-таки оказалось, что любвеобилие батюшки безгранично. Подойдя к моему прежнему месту, батюшка спросил Серафима: "А где же сестренка?"

— Я здесь, батюшка.

Подошел ко мне великий старец и просто сказал, подавая корзиночку: "Возьми на память обо мне". Я принялась целовать его драгоценные ручки. Потом батюшка сказал, крепко-крепко благословляя меня: "Помни, кто надеется на Бога, тот не бывает посрамлен никогда".

Низко поклонился мне батюшка и, не оборачиваясь более лицом к народу, прошел к Тихвинской и запер за собой дверь. А меня толпа буквально вынесла волной из хибарки.

Утешенная, очищенная и безгранично счастливая, несмотря на нестерпимую зубную боль, пошла я в номер собираться. На вокзал мы пошли пешком. На первый поезд опоздали — и пришлось три часа ждать. Наконец доехав до Тихоновой пустыни[93], пошли за бесплатным билетом, который наша знакомая должна была оставить у кассирши. Каков же был наш ужас, когда мы узнали, что билетов для нас нет, а до Москвы осталось 159 верст. Денег у нас на троих — 1 рубль 10 копеек. Обратились к кассиру, и он попросил обер-кондуктора довезти нас до 40-й версты, где служил начальником господин, обещавший дать нам билеты. Но накануне он уехал в Москву и не возвратился. Что делать? Хоть пешком иди! На наше счастье обер-кондуктор оказался милым и любезным человеком и позволил доехать до Москвы бесплатно...

Так молитвами великих живых и мертвых старцев чудесно совершилось мое духовное возрождение. Богу нашему слава! Аминь!

Мария Азачевская

* * *

Впервые я увидела отца Варсонофия в 1907 году и никогда не забуду этой встречи. Моей поездке в Оптину предшествовали всем памятные 1905–1906 годы, сбившие с толку много, казалось бы, и не слабых голов. Меня эти годы застали девятнадцатилетней курсисткой, человеком с неустоявшимися понятиями и головой, набитой сочинениями русских и иностранных авторов, каких в эпоху свободы слова, печати, вероисповедания и прочих свобод было достаточно много. Долго кидалась я от человека к человеку, от книги к книге, от Толстого к Бебелю, от обоих вместе — к епископу Феофану, от него — к писателям, пытавшимся совместить самые ужасные разрушительные идеи с Евангелием, — и ни на чем не могла остановиться, ни в чем не находила успокоения и опоры.

Сколько раз я пыталась поверить какому-нибудь очередному "откровению", завоевавшему сотни последователей! Но стоило только сопоставить это с идеей о спасении, какой я представляла ее с детства, как все домыслы рассыпались в прах: нет! Эти мысли, эти взгляды Он не благословил бы — и опять начинались поиски, томление духа. Доходило до того, что, обращаясь к Богу, молясь о помощи, об избавлении от охватившей тьмы, я чувствовала, что света в душе моей так и не было.

Только изредка, как проблеск солнца среди грозных туч, возникало воспоминание, как я еще почти ребенком была в Сарове, и там — образ отца Серафима с его приветствием: "Радость моя", с его доступностью, его любовью... Он манил к себе.

Но ведь отец Серафим умер, сокрушалась я, а теперь разве может быть такая или подобная ему личность? Теперь все ценится на деньги, и кому нужна моя бедная голова, запутавшаяся в учениях, моя душа, плачущая по чему-то, ей самой непонятному? Да и как заговорить о своем томлении с кем бы то ни было? Кто поймет меня, когда я сама себя не понимаю? К тому же отец Серафим был монахом, а что такое теперешние монахи? И приходили на ум остроты многих знакомых, насмехавшихся над иноками, над их будто бы ленью, распущенностью, бессмысленностью монастырей. Нет, негде искать успокоения...

Почти насильно добрые люди отправили меня в Оптину пустынь, куда я приехала летом 1907 года. Пошла в скит и попала в "хибарочку". Народу было не особенно много. Келейник велел мне пройти в узенький коридор, где сидели несколько монахинь да две-три мирские женщины. Невольно поддавшись настроенности благоговейного ожидания, я как-то ушла в себя, сердце замерло. Но могла ли я признаться себе, что чего-то боюсь. Конечно, нет! И я храбрилась, перебирала в уме те вопросы, которые надо задать, если только удастся заговорить с отцом Варсонофием.

Скрипнула дверь, и в белом подряснике, с которым сливались седые волосы и борода, с серьезным и сосредоточенным взглядом спрятанных за очками темных глаз вышел батюшка и стал благословлять по очереди присутствующих. Все опустились перед ним на колени, но мне этот обычай показался странным и унизительным (о, как много было во мне гонора, самолюбия, гордости и непонимания).

Благословляя, батюшка спросил мое имя, фамилию, где я живу. А потом, обойдя всех, пригласил меня побеседовать. Вошла я в молельную и невольно ощутила, как Спаситель с иконы так и глянул мне в душу, а позже я заметила икону преподобного Серафима.

Батюшка во время разговора спросил, как я думаю, кто привел меня в Оптину. И я ответила, что, вероятно, преподобный Серафим, который мне очень дорог, и я как-то особенно полюбила его после поездки в Саров. "Верно вы говорите, а вот и он смотрит на вас", — показал батюшка на образ преподобного.

Батюшка сел в свое кресло, а меня усадил на диван и начал разговор, показавшийся мне очень обыденным: сколько лет, какого звания, где училась, как закончила, чем занималась и пр... Зачем я приехала в Оптину? Когда я стала говорить о своих недоумениях по поводу различных книжек, батюшка перебил меня и велел сегодня же купить в лавке творения аввы Дорофея и начать их читать. "Это вам понравится" — так он окончил беседу и велел идти в номер отдохнуть, а вечером снова прийти.

"Видно, я не ошиблась, мало чего ожидая от знакомства с отцом Варсонофием, — рассуждала я по дороге хибарки в монастырь, — человек как человек, про мои недоумения и слушать не стал, да ему ли их разрешить... Книгу-то я куплю и в семь часов схожу к нему, но уж явно здесь я ничего не найду. Да и то сказать, монастырские старцы могут удовлетворить разве что серый, простой люд. Где им разобраться в душе интеллигентного человека?".

Авву Дорофея я купила, и с первых же страниц меня охватило чувство, совершенно непохожее на то, что переживалось при всяком другом чтении. Душа будто жадно пила воду, без которой она зачахла, и готова была упиться этой речью, правда, подчас мне не вполне понятной, но такой простой, такой прямой, так непохожей на хитросплетения "интеллигентных" писателей. Что-то новое пробудилось во мне. Жалко было оторваться от чтения, не хотелось идти в скит, но все-таки пошла.

Вышел батюшка и позвал меня. Храбро и развязно вошла я в молельную и ожидала продолжения такого же обыденного разговора, который велся утром, но только батюшка как-то изменился. Он смотрел строго, сосредоточенно, у меня замерло сердце в предчувствии чего-то необычного и, как при всяком неизвестном, страшного. Попробовала я было заговорить о чем-то, но батюшка перебил меня: "Погодите, оставьте это", — голос его прозвучал серьезно и властно, и этой смутно чувствуемой власти я не могла не подчиниться, несмотря на всю храбрость и развязность "интеллигентности".

— Сколько вам лет?

— 21 год.

— Так.

А глаза из-под очков глядят на меня, пронизывая душу, что-то читают в ней, как в раскрытой книге, и новый стыд охватывает меня, и хочется захлопнуть эту книгу, сжаться, чтобы не все было видно этому проницательному взгляду. Чего я испугалась? Казалось бы, сколько раз, приходя к духовнику на исповедь, я не знала, о чем говорить ему... Чего стыдиться, когда жизнь течет так добропорядочно, так просто? А я испугалась чего-то.

— Ну вот, девять лет тому назад, когда вам было двенадцать лет, вами совершен грех.

Как хлыстом ударили меня. "Нет, никакого греха не было", — возразила я, а душа вся содрогнулась, и началась страшная борьба между мной, открещивающейся от обличения, и батюшкой, настаивающим на нем с удивительной терпеливостью: "Подумайте! Вспомните, постарайтесь вспомнить!".

Но я упорно отказывалась. Никакого греха не было! Тогда говорится фраза, такая обыденная, но проливающая свет на потемки моей совести. "Может, за грех это не считаете? Может быть, и духовнику на исповеди об этом не говорили?".

И вдруг мне вспоминается целая полоса моей жизни, давно забытой, давно пережитой. Вспоминается говение в институте, канун исповеди, обдумывание прошедшего года и сомнение по поводу одного пережитого случая: грех это или нет? Говорить об этом духовнику или не надо? А говорить не хочется, неприятно и совестно как-то! Услужливое соображение выручает: "Да зачем говорить? Какой это грех?!" — и события замолчены, исповедь миновала, а потом это сомнение основательно забылось и на ум больше не приходило. И только теперь, через много лет, все это вдруг всплыло.

"Теперь вы вспомнили?" — слышится строгий голос, он звучит скорее утверждением, чем вопросом. Но мне ли, моей ли гордости и самолюбию сознаться в чем-то дурном перед этим человеком? Да и не может быть, чтобы пришедшее мне на ум событие произошло именно в указанное батюшкой время. А если этого совпадения нет, так, значит, он ошибся, и я могу храбро защищаться.

— Теперь вы вполне вспомнили! Скажите мне этот грех!

И новое мучение: ведь это так стыдно, так унизительно, так неожиданно — и я упорно отказываюсь:

— Ничего не вспомнила! Ничего не было!

— Заприте дверь!

Я исполняю приказание беспрекословно, а вернувшись к креслу, на котором сидит старец, оказываюсь каким-то образом перед ним на коленях. В необъяснимом упрямстве, которое не могу победить, продолжаю отстаивать свое.

— Отчего вы не хотите сказать мне это?

— Да просто стыдно! — и опять томление.

Стараясь избежать пронзительного взгляда батюшки, я отворачиваюсь и натыкаюсь взором на висящий в углу большой образ Спасителя. Но и Он, кажется, смотрит на меня с укором, и Он чего-то ждет. Я и от иконы отворачиваюсь.

— Зачем отвернулась? Смотри на Него, у Него просите силы. Видите, как благостно смотрит Он на нас. Перекреститесь.

И рука моя, точно пуд на ней висит, еле поднимается для крестного знамения!

— Теперь говорите!

И я начала говорить. То, в чем я призналась, было только началом, той ниточкой, которая потянула грех за грехом, гадость за гадостью, ошибку за ошибкой. Все вспоминалось, говорилось, и все это было как тягостное нагромождение над моей головой, все меня обвиняло и прижимало к земле. Наконец все сказано.

Разговор окончен, и я смотрю на своего судию, смотрю растерянно, просто не понимая, что же произошло? Что он со мной сделал?

— Скажите мне, — слышу я опять его строгий голос, — могли бы вы умереть, не добравшись до Оптиной? Или утром, раньше, чем пришли ко мне?

— Конечно, могла.

— А если сейчас отпущу вас так в гостиницу, можно ведь сегодня ночью умереть?

— Вполне.

— Как же вы явитесь туда со всем, что у вас есть на совести? Я не могу вас так отпустить. Надо сейчас же исповедоваться.

Возражать не приходилось, батюшка немедленно облачился. Подведя меня к аналою, велел встать на колени перед образом, дал читать листок общей исповеди. Когда я дошла до слов "иное что...", батюшка остановил меня.

— Повторите за мной: "Согрешила я перед Тобою, Господи, тем-то", — и последовали названные своими именами так ужаснувшие меня поступки.

Кончилось и это. Голова у меня не поднималась от давившего стыда. Батюшка наложил епитрахиль и прочел разрешительную молитву. "Девица Елена, восстани!" — произнес он потом. И я встала с колен, поняв его фразу, конечно, только в буквальном смысле. Точно видя, как узко поняла я его слова, батюшка, давая мне крест, добавил: "Не только сказал я вам, чтобы вы с пола встали, нет, надо встать от греха, от прежней жизни!".

Окончена исповедь, и куда девался строгий и нелицеприятный судия, так беспощадно обнаживший передо мной мне самой неведомые язвы моей души? Батюшка точно преобразился: заботливо, отечески глядят его глаза, и голос звучит ласково:

— Дитя мое, как вы себя чувствуете?

— Ужасно устала! — не могла не признаться я. И правда, точно на громадную гору я взошла — так изнемогла вдруг физически.

— Еще бы не устать! Ведь борьбу-то какую выдержали! Отдохните: сядьте получше на диван, вот подушку подложите. Посидите здесь, пока я приду.

И батюшка куда-то ушел.

Этот ласковый тон, эта заботливость снова ошеломили меня. После того постыдного и ужасного, что старец разглядел в моей душе, после того, как я сама стала себе отвратительна, у него ко мне, такой нечистой, грешной, вместо заслуженного осуждения и презрения, нашлось заботливое, отеческое слово, и ни звука попрека, ни тени осуждения.

Вышла я из хибарки часа через полтора после того, как вошла в нее, но вышла совершенно уничтоженной. Стыдно было не только людей, но даже этих задумчивых сосен оптинского бора. Казалось, и они знают, какая я нечистая и скверная. Куда девалась моя "интеллигентность", самонадеянность, на задний план ушли все терзавшие меня вопросы, и, вместо рассуждений о благе человечества, встал вопрос о спасении своей собственной бедной души, которую я до сих пор и не знала вовсе, которую держала где-то под спудом и которую во всей ее наготе показал мне совершенно неожиданно этот чудесный старец.

На другое утро, после поздней обедни в монастыре, подойдя приложиться к Казанской иконе Божией Матери, я вдруг увидела, что из боковой двери алтаря вышел батюшка, очевидно, присутствовавший в алтаре за обедней, и так сильно было вчерашнее впечатление, таким ничтожеством я себя перед ним чувствовала, что не смела не только подойти, но даже и глаз поднять на него. Опустила голову и старалась стоять неподвижно, ожидая, когда он пройдет.

Вероятно, от зорких глаз батюшки, от его любящего сердца не укрылось, что я переживала в эту минуту. Я стояла, не поднимая головы, и вдруг почувствовала, как на нее тихо легла благословляющая рука, батюшка перекрестил меня, не говоря ни слова, и ушел.

Страшное чувство пережила я, готовясь по благословению батюшки к Причастию. Те, на которых я смотрела пренебрежительно с высоты своего воображаемого ума, образованности, а паче — тщеславия, раздутого и воспитанием, и духом времени, — все они поднялись надо мной, а я на деле оказалась у них под ногами и не могла смотреть на людей, потому что мне казалось, что мой стыд, мой грех знают все и если не попрекают меня им, то только из милости.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.