Драхма шестая. Странник

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Драхма шестая. Странник

Пустыня ближе к нам, чем мы думаем. Одиночество можно ощутить и в гуще толпы. Даже посреди мегаполиса можно воистину понять, насколько ты одинок в этом мире.

Одиночество очень тяжело переносить тем, кто не знает, что оно может стать благим и принести мир душе, умирив её перед людьми и Богом. Когда ты один довольно долгое время, когда ум успокаивается, а чувства не связываются липкими нитями мира сего, ты можешь приобрести великую полноту любви и радости во Христе. Один на греческом языке означает монах. Настоящий — монах всегда один и даже в аду он остаётся монахом.

Осознание этого пришло ко мне не сразу. Так уж получилось, что я попал в тюрьму, когда мне было всего восемнадцать. Всё это уже давно прошло и поросло быльём. У нас на зоне были нормальные порядки, справедливые. Большую роль в этом сыграло наличие тюремного храма, который построили сами заключенные. Священники приезжали к нам служить по благословению владыки, они постоянно менялись — мало кто хотел долго иметь дело с осуждёнными. Это ведь тоже, в какой-то мере, призвание, поэтому я их не осуждаю. Но сам храм стал для многих местом, где зэки старались изменить себя, чтобы выйдя на свободу начать новую жизнь.

При храме была библиотека, и я брал церковные книги почитать. Они были нередко потрёпанными и зачитанными, так как принимались в дар от людей. Многие обращались к ним, потому что получали от этого утешение. Я не был исключением. Вместе с другими верующими часто составлял письма в различные храмы с просьбой о помощи. Некоторые приходы откликались и помогали нам, присылая одежду, предметы церковного обихода и даже продукты. Наиболее популярным продуктом, который нам присылали, была сгущёнка. Мы всегда радовались, получая такие посылки, и не потому, что мы были такие уж нищеброды, а потому, что кто-то на воле о нас заботился.

Нашей работой было тачать ботинки для строительных батальонов. Не завидовали мы бедным стройбатовцам! Но и нам было не лучше.

На зоне, конечно, всякое бывало, всего там хватало — и грязи, и злобы, но настоящих подонков я встречал мало. Общение с зеками убедило меня, что величайшей бедой русского человека является пьянство. Истории прихожан нашего храма на зоне были все, как на подбор, однотипными: выпил однажды, перебрал чуток, накуролесил и проснулся в отделении с больной головой и отбитыми почками. А потом какой-нибудь сержант перечислял, что ты натворил, разъяснял, сколько за это светит…

Наш храм помогал зекам привести в порядок свои мысли, тёплая вера давала надежду и прощение. А это самое главное для зека, мысли которого всегда о свободе. Для некоторых увлечение религией здесь носило временный характер, для других — нет. Но для любого зека, посещающего церковь, понятие «перевоспитание» носило здесь не издевательский, а реальный смысл. Государство, ограничивающее свободу, могло не только не перевоспитать, но и озлобить. Но со свободой вероисповедания в зону пришел свежий ветер, всколыхнувший жажду покаяния. А покаяние способно перевоспитать и самого закоренелого зека. А школой покаяния является храм.

Тюрьма губит лишь тех, кто считает себя невинно страдающим и «мотает срок» от звонка до звонка. Заключенные, понимающие, что они заслужили эти годы лишения свободы и получили по делам своим, не «мотают срок», а непрестанно укоряют себя за прошлое. И тогда к этим потерянным для общества людям нисходит Христос, Он приходит сквозь стены и колючую проволоку, наполняя узника духовным светом и радостью, вожделенной свободой в Самом Себе.

Один Бог знает, скольким людям религия помогла встать на ноги, сколько жизней спасла вера. Правда, в зону пришло много разных религий и толкований. Здесь проповедовали баптисты и пятидесятники, иеговисты и кришнаиты. Но до драк теологические споры доходили редко, да и за базаром здесь следили. В закрытом мужском сообществе все старались дружить друг с другом и не наживать врагов. Ты, например, знал, что должен этому кришнаиту пачку чая, а тот адвентист по кличке Чумак — занял у тебя на киоск, но пока не отдаёт, потому что его сестра не может правильно оформить почтовый перевод. Вначале ты здесь, на зоне, был мужиком, а уж потом приверженцем той или иной религии.

Я часто лежал в свободное время на нарах с книжкой в руках и думал, что будет со мной после того, как я выйду отсюда. Будущее не представлялось мне светлым. Многие из зеков обсуждали планы, обменивались адресами и телефонами, для того, чтобы словиться на воле и заняться преступным промыслом. Меня, как молодого и здорового пацана, также пытались привлечь, но я старался обходить людей с преступными наклонностями и не якшался с ворами и грабителями, больше находя себе место в среде мужиков. Раньше, до того, как попал за решётку, я считал себя крутым парнем, способным на многое. Пребывание в зоне разрушило иллюзии — я, конечно же, не был никаким крутым.

Я был одиночкой.

Читая религиозную литературу, я отдавал предпочтение книгам о монашестве. Особенно я любил литературу о пустынножительстве. «Лествица», Авва Дорофей и преподобный Исаак Сирин стали моими постоянными спутниками.

Как и многие зеки, загорелся я идеей — после отсидки пойти в какой-нибудь монастырь, замаливать грехи и, может быть, остаться в обители и принять монашество. Неофитская ревность по Бозе зажгла мне сердце любовью к молитве и тишине. Долгое время я проводил в храме. Даже адвентисты и кришнаиты нашего барака за глаза высмеивали меня и называли «столпником». Но я противостоял всем искушениям и «прощал своих гонителей» — так мне всё тогда представлялось. Сейчас я смотрю на тот период в своей жизни с теплотой. Я был в вере ребенком — наивным, но искренним в желании служить Богу. Со временем, сталкиваясь с жесткими явлениями церковного быта, я потерял детскую наивность, но и мудрости взамен не приобрёл. Постепенно я понял, что мудрость заключается в том, чтобы сохранить эту детскую невинность, уклоняясь от ранящих душу явлений, дел и слов. И этой мудрости, этому искусству нужно учиться.

Выйдя на свободу, я решил поступить по евангельскому слову и покинуть всех, даже ближних, и идти к Богу. Я читал об одном отдалённом болотном монастырьке, куда и решил направить свои стопы. На руках был паспорт, справка об освобождении и немного денег на билет в одну сторону. И я сразу же подался в этот монастырёк. Игумен принял меня не очень одобрительно, узнав, что я только что из мест лишения свободы. Но зона не успела слепить меня под себя и не нанесла необратимых изменений в моей личности. Поэтому я был принят в трудники. Никому из родных я не говорил о своих планах, стараясь искоренить из своего сердца даже память о близких.

Мне пришлось обмануть игумена, сказав, что я круглый сирота. Я выполнял послушания хорошо, на богослужения старался не опаздывать. Поэтому я нормально вошёл в небольшое братство монастыря, и игумен, несмотря на мою судимость, надел на меня подрясник. Я уже привык жить в монастыре и думал, что останусь здесь навсегда. Но Бог решил иначе. Оказывается, мои бедные родители подали на меня в розыск. Моё письмо, в котором я просил их не искать меня, до дома не дошло. Мой паспорт был у благочинного, который зарегистрировал меня в местном паспортном столе.

Однажды игумен вызвал меня к себе и сказал, что в местное отделение милиции пришла бумага о том, что зарегистрированный по такому-то адресу гражданин находится в розыске. Лицо игумена было хмурым. Я попытался объяснить ему, что меня разыскивают не как преступника, а как без вести пропавшего, но игумен и слушать ничего не хотел. Разозлился он тогда шибко. Ему не нужны были проблемы с милицией, к тому же я обманул его, когда просился в монастырь, сказав, что я круглый сирота. Наверное, он заподозрил меня в дурных намерениях, раз я так долго скрывал от него правду, которая открылась не лучшим образом. Оправдания были неуместны. В общем, батюшка меня выгнал, и я поехал в Москву.

Нельзя сказать, что родители сильно обрадовались мне, — они почти смирились с тем, что я сгинул, и уже не ждали меня назад. Тем более, что хотели продать квартиру и уехать на Украину. Мое появление спутало им все карты, хотя, конечно, они любили меня как сына и предложили ехать с ними в Чернигов. Тогда я сказал, чтобы они не меняли своих планов, уезжали со спокойной совестью и не волновались обо мне, а я хочу поступить в какой-нибудь монастырь. Да хотя бы в тот же самый, где и был. Пойду, упаду в ноги игумену. Куда ж он денется? Примет меня назад. У меня был адрес тёти в Чернигове, я обещал написать родным, как только они переедут. Четыре письма в год их бы вполне устроили.

Так мы и договорились. Родители поехали на Украину, а я поступил в один северный монастырь. К сожалению или к счастью, это был другой монастырь. Так уж получилось, что я проспал на электричке нужную станцию и вышел на конечной. Это была станция Дно.

Где-то здесь на путях, как я потом узнал, стоял когда-то вагон, в котором Государь Император подписал отречение от престола. Здесь же и я переночевал в каком-то старом вагоне. У меня было ощущение дежавю, будто где-то я это уже видел. Только со мной был ещё кто-то. Какой-то несчастный бомж.

На дворе стояла поздняя осень, было очень холодно. В ту ночь мне казалось, что я замерзну насмерть, так мне было холодно. К тому же я жутко хотел есть. Дух мой был сломлен. Я представил себе, что всю жизнь мне придётся испытывать разнообразные лишения. Монастырская жизнь — это не благостное пребывание в тихом месте, как то многие себе представляют. Это жестокая жизнь и нередко самое настоящее мученичество. Если мученики первых веков христианства горели любовью Божией и с радостью шли на мучения, то современные монахи в большинстве своём несут подвиг отнюдь не радостно.

Уныние — бич современного монашества. Тысячи соблазнов современного «свободного» общества мучают душу. Предательский голос постоянно нашептывает: «Брось ты всё это. Заняться, что ли, больше нечем? Посмотри, что творится за монастырскими стенами! Посмотри, какие красивые девушки вокруг. Как всем весело… Жизнь бьёт ключом, музыка играет, вино льётся рекой, демон смеётся! Тысячи ярких цветов радуют глаз, тысячи мелодий ласкают слух! Жаренное мясо! Как иногда хочется жаренного мяса! А ты вот сидишь в тесной келье, сидишь и тяжело вздыхаешь. Что же ты здесь делаешь — неужели думаешь о Боге?»

Нет. Твои мысли заняты совсем другим. Опять тебе не дали почитать кафизму на утрене, и ты простоял полслужбы, борясь с гневливыми помыслами. Опять эконом пожалел тебе денег на зубную пломбу, сказал, чтобы подошел к нему в следующем месяце. Опять тебя отправили на кухню с этим грубым послушником, который тебя ни во что не ставит и постоянно понукает. Опять соседи по келье не спят, а пьют чай, несмотря на то, что тебе завтра с самого раннего утра бежать на послушание. Малейшее искушение здесь подобно большой беде. Удар тока в двадцать вольт равен по силе удару в двести двадцать вольт. Дьявол играет на оголенных струнах души. Это всё больно, очень больно и нет той радости, что перекрывала бы эту боль.

Голос нашептывает, что спасение возможно и в миру, что лучше жить в миру, что лучше и не роптать, чем роптать в монастыре. Ты сидишь, уставившись в одну точку, и поддаешься унынию. Ты готов на всё, чтобы избавиться от этого. Ты готов на всё, только бы душа не болела.

«И последние станут первыми»… Слова писания помогали терпеть, но уныние казалось непобедимым, время жизни — бесконечным, игумен — жесточайшим, братия — наизлейшей, пища — наипротивнейшей, жизнь — наискучнейшей…

В вагоне на станции Дно я вдруг живо представил себе всю тяжесть монашеской жизни. И я вдруг заплакал, как ребёнок, я раскаивался, что покинул родителей. Зачем я буду добровольно заточать себя в тюрьму? Зачем буду портить свою молодую жизнь? Разве монашество — это всё, на что я способен? Я с нетерпением ждал наступления утра, чтобы поехать на первой электричке в Псков и отправить телеграмму домой, предупредить, чтобы родители не уезжали без меня. Что я одумался и возвращаюсь…

В шесть часов утра я быстрыми шагами направился к станции. Моросил мелкий неприятный дождь. Я думал, что совсем скоро куплю в магазине пакет молока и батон хлеба, сяду в электричку и доберусь до Пскова. Вновь увижу своих стареющих родителей. А монастырь… А что монастырь? Я обетов Богу не давал…

Думая таким образом, я смотрел под ноги, чтобы не упасть. И вдруг краем зрения я заметил валяющуюся в грязи небольшую иконку Христа Спасителя в терновом венце. Иконка была, как назвал бы её наш игумен, католической. Небольшая — десять на пять сантиметров. Страдающий Христос, по лбу Которого, как капли пота, стекают капли крови. Я в тот момент почему-то даже не остановился и не подобрал икону. Я просто пронёсся мимо. Какая-то сила внушала мне скорее бежать сот этого места — бежать, не оглядываясь, или я останусь здесь навсегда. Быстрее на станцию, купить пакет молока и батон хлеба, сесть в электричку и добраться до Пскова…

И вдруг, метрах в десяти от того места, где лежала иконка, моё сердце пронзила сильная боль. Я резко остановился и схватился за грудь. Эта боль, которая с каждой секундой становилась всё более острой, заставила меня остановиться: там, в грязи, лежит брошенный всеми Спаситель, распятый на кресте за род человеческий. Почему же я прошёл мимо? Почему не остановился и не подобрал иконку?

…Потому что надо бежать быстрее на станцию, купить пакет молока и батон хлеба, насытившись сесть в электричку и добраться до Пскова…

Потому что, на самом деле, мне нет дела до Христа, всё, что мне нужно — это телесное благополучие. Я осознал это со всей болью, со всей силой, на какую был только способен. Это чувство трудно, объяснить. Точнее всего можно сравнить его с предательством самого любимого человека, когда ты предаешь, например, свою мать или своего отца, людей, готовых на всё ради тебя. Ты предаешь их ради собственного телесного благополучия, закапывая собственную совесть. Воистину, это было так. Я ощутил всё это в полной мере.

Я поспешил назад, чтобы найти брошенную или потерянную икону. Тем временем дождь ещё больше усилился. Я искал иконку минут десять под проливным дождем. Казалось, что я затоптал её и никогда не найду. От этого в душу проникал неприятный страх.

Наконец я нашел её, лежащую в грязи, отсыревшую от дождя. Я вытер картонный прямоугольник о подкладку куртки и положил иконку во внутренний карман. Затем направился на станцию. Мне уже не хотелось бежать, не хотелось возвращаться домой. Это желание исчезло словно наваждение, как только я положил иконку в карман.

Я купил пакет молока и батон белого хлеба, поел и решил отправиться совсем в другой монастырь. Начать подвижничество, так сказать, с чистого листа. После недолгих раздумий, я поехал в один известный северный монастырь и растворился там, в массе монастырских трудников. Я выбрал большой, известный монастырь именно потому, что в нём легче было раствориться, а не потому, что я стремился стать иноком знаменитой обители.

В этом монастыре я провел около десяти лет. Меня не постригали в монахи, возможно, потому, что я сам не стремился попасть в братию. К тому же, как-никак, я в прошлом был судимый, а судимые были в монастыре на особом счету. Да и я сам никак не проявлял своего желания принять монашество, исповедовался у одного пожилого батюшки и довольствовался своим местом на птичнике.

Я жил особняком, ни с кем особо не общался, но и не сторонился особенно никого; подвизался по мере сил и не вмешивался во внутреннюю жизнь монастыря. Меня поставили на птичник, и я жил в монастыре почти так же, как когда-то жил в тюрьме, тачая ботинки. Я был именно трудником и не считал себя, даже в глубине души, подвижником или молитвенником. Как когда-то в тюрьме я не «мотал срок», а укорял себя за преступления, так и здесь, в монастыре, моё делание почти ничем не отличалось от тюремного. Даже народ здесь был почти таким же — отсидевших среди трудников была почти половина. Конечно, службы здесь шли регулярно, но я больше пропадал на послушаниях, хотя причащался регулярно — два раза в месяц. На хоздворе все привыкли к моему нелюдимому характеру. Десять лет прошли почти незаметно. Я посылал родителям в Чернигов по четыре письма в год. Жизнь была размеренной и спокойной.

Так бы и жил я ещё Бог знает сколько лет, принял бы монашество и остался бы в этом большом монастыре, если б не одна неприятная история с кражей. В том году в монастырь приехало много людей, больных наркоманией. Они страдали затяжными депрессиями, а среди жителей нашего острова жили люди, которые промышляли наркотиками. Денег наркоманам найти было негде. Тогда некоторые из них шли и на воровство. Однажды несколько таких молодых людей подпоили сторожа хоздвора и украли поросёнка. Пытаясь скрыть свою вину, сторож зачем-то сказал, что отлучался на несколько часов и просил меня покараулить. Про это доложили эконому. Эконом, устав в целом от воровства, сообщил именно об этой краже в милицию. Поскольку я был судимым, подозрения пали на меня. Тем более, что подражая святым из патериков, я не оправдывался. Дело, конечно, замяли, но ко мне в монастыре стали относиться гораздо хуже. Сторож, страдая от нечистой совести, заглушал боль всё большими обвинениями в мой адрес. Многие верили, что я вор, потому что почти никто не знал в монастыре, какой я есть на самом деле. Потом меня переправили в Петербург, на подворье. Затем за какую-то провинность меня благословили искать другое место.

Я не счел, что со мной поступили жестоко — наоборот, в монастыре я очень хорошо устроился, и жизнь моя текла ровно и без больших искушений. И Господь решил проверить меня в скитаниях. Так я стал странствовать из монастыря в монастырь, от храма к храму. В каждом я пребывал от одного дня до двух месяцев, работая во славу Божию. Затем уходил.

Сколько это продлится ещё, я не знаю. Наверное, когда я успокоюсь и возложу всё своё упование на Бога. А пока я еще волнуюсь за каждый день. Каждый день я просыпаюсь с мыслью, будет ли у меня сегодня пища и крыша над головой, а не с благодарением Богу.

Я совсем не похож на подвижника — я стараюсь брить бороду и стричь волосы. Несколько дней назад я взял благословение на поездку в Кирилло-Белозерский монастырь у настоятеля храма, где работал последний месяц. Купил билет на поезд, который должен отправиться на следующее утро. Идти мне было некуда. И я решил заночевать на вокзале. Я стал бродить по площади трех вокзалов, слоняясь без дела. Эта площадь была отличной иллюстрацией того, куда может завести человека так называемая свобода. Я сам отличался от бомжей только внутренними ограничениями, которыми старался сберечь свою душу. И правда — людей на трех вокзалах нельзя было назвать людьми, выброшенными на помойку, они, скорее, сами себя выкинули, потому что не знают истинной ценности собственной души. Как драгоценная монета лежит она в грязи, никем не замечаемая и только Господь может захотеть подобрать её.

Почему Он этого, в принципе, не делает? Стаи бродяг становятся похожими больше на обезьян, а не на людей. Никому-то они не нужны. И только один ответ приходит на ум, — Бог помогает только тем, кто сам себе хочет помочь. Я бродил по площади, пытаясь убить время. Дождь, сырость и холодный ветер были мне нипочём. Монастырская жизнь закалила меня огнем, а невидимые руки Господа положили меня в холод, чтобы сталь души стала совершенной.

С регулярностью примерно раз в десять минут ко мне подходили различные типы с разного рода греховными предложениями, на которые я отвечал всегда одинаково:

— Нет, не хочу. — С ударением в слове «хочу» на первом слоге, что звучало весьма забавно. Грешники отходили от меня довольно быстро, а праведникам до меня не было никакого дела. Грубая толстовка с капюшоном делали мой образ ещё более недружелюбным, наподобие гарлемского негра, которым подражают наши современные подростки.

…Я сидел на скамейке в скверике, что между Казанским и Ярославским вокзалами. Читал про себя молитву, стараясь провести время до поезда с пользой для души. Было прохладно.

По вокзалу мне бродить не хотелось, так как там рыскали мордовороты из ЧОПа «Цербер», которые запросто могли выставить на улицу, если сочтут за бомжа. Хотя у меня был билет, не хотелось его предъявлять всякий раз, когда у цербера вызовет подозрение моя наружность. Да и гомонящая толпа и витрины ларьков плохо помогали молитве, хотя давали чёткое представление о суете мира сего.

Итак, я сидел на картонке, лежащей на бардюрчике, и ненароком заметил, что один из бомжей, сидящий неподалёку, обращает на меня непропорционально много внимания. Я надвинул капюшон ещё ниже на лицо, чтобы дать понять бродяге, что общение с ним никак не входит в мои планы. Тот не унимался и цеплялся ко мне с какими-то безумными словами. Я уже хотел сказать ему свою коронную фразу: «Я не хочу», но что-то внутри остановило меня — какая-то лень и нежелание связываться. Здесь было много люмпенов, которые мололи всякую чепуху, и этот не был каким-то особенным. Но неожиданно мне захотелось подшутить над ним, что ли. Подшутить — слово не совсем точное, но я не могу объяснить точнее свои мотивы.

Начал моросить мелкий дождь, бродяга посмотрел на свои опустевшие бутылки из-под пива и легонько пнул их, скорбя о том, что пива больше нет. Он что-то говорил мне, но я торжественно молчал. Я словно наблюдал за собой со стороны. Наконец, устав от моего невнимания, бомж поднялся и поманил меня за собой. Дождь капал всё сильнее, я подумал, что теперь хорошо бы и на вокзал. Я поднялся и, подчиняясь всё тому же странному чувству, последовал за бродягой, который уже спустился в подземный переход.

Он вышел напротив Ярославского вокзала, я за ним. «Ну, всё, подумал я, — теперь наши пути разойдутся». Но нет — я пошел за ним и дальше на расстоянии пяти-десяти шагов. Мы прошли километра два, бродяга то и дело оглядывался, не ушел ли я? Наконец мы добрались до какого-то Богом забытого тупика, на котором стоял одинокий вагон. Видимо, для бродяги он был местом ночлега, и он хотел поделиться им со мной. Я не боялся, что незнакомец может что-нибудь учудить — на вид он был весьма невзрачным, и вряд ли у него были какие-нибудь агрессивные намерения.

Мы забрались в вагон. Бродяга достал из кармана коробок спичек, намереваясь, видимо, запалить костёр, и тут я начал говорить какие-то чудные вещи. Я стал просить бродягу простить всех благополучных. И слова мои были как будто не моими, они доходили до самого сердца бродяги, который весь переменился, услышав их.

Я испугался. Не глумлюсь ли я над бедным человеком? Не смеюсь ли я над бедой ближнего? Совесть меня никак не обличала, но ведь я не духовный человек и не могу точно оценивать свои помыслы. Я поспешил из вагона прочь. Когда я отошел на значительное расстояние от вагона, бродяга прокричал: «как тебя зовут?» Я крикнул в ответ, но не знаю, услышал ли он меня.

Я шел по отсыревшим шпалам и вспоминал, как сам ночевал в старом вагоне на станции Дно, как ослабел от искушения и поник душой. Как увидел лежащую в грязи иконку страдающего Христа, как вначале пробежал мимо неё…

Я долго думал — что бы со мной было, если бы я не встретил на пути эту маленькую иконку. И только один ответ приходил мне на ум: этого не могло произойти, потому что лежащая в грязи иконка — не случайность. Это промысел Божий. Господь с математической точностью вмешивается в нашу судьбу, не насилуя волю, но подталкивая к добрым поступкам.

Иной раз события, которые кажутся нам совершенно незначительными, играют огромную роль в нашей судьбе. Кто знает, как мои слова подействовали на этого бродягу. Может быть, никак. Да, скорее всего никак.

Но что, если Господь через меня захотел повлиять на этого несчастного бездомного и исправить его внутренний мир и поддержать его волю? Ведь исправляя внутренний мир, человек исправляет и мир внешний.

Бывает, что вовремя прочтенная книга, одно доброе слово становятся для человека чем-то сродни той небольшой иконке, найденной мною когда-то. Становятся целительной силой, помогающей принять единственно верное решение.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.