1. Когнитивный статус в русской культуре XIX в. категорий «Восток», «христианский Восток», «мусульманский Восток»; логико-методологические коллизии в ходе оперирования ими

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1. Когнитивный статус в русской культуре XIX в. категорий «Восток», «христианский Восток», «мусульманский Восток»; логико-методологические коллизии в ходе оперирования ими

Итак, как мы имели возможность убедиться, хотя западничество представляло категорию «Восток», несущую множество функций (идентифицирующую, эстетическую, политологическую и т. д.), она тем не менее обладает однородным набором характеристик. Восток как таковой – в том числе и его христианский компонент – оценивался в качестве чего-то резко отличного от европейской интеллектуальной субстанции и даже логически противоположного ей. Слово «восточный» – типичный пример «слова-раздражителя», сильно действующего, вызывающего серии ассоциативных ответов, довольно, впрочем, монотонных по своей сути1 («косность», «отсталость», «варварство», «гиперчувствительность» и др.)2. Многократное повторение дискредитирующих Восток синонимов, эпитетов, сравнений играло громадную суггестивную роль. Оно придавало касающимся ориентальных сюжетов текстам все новые и новые смысловые и эмоциональные оттенки3, а равно и идеологические конституирующие и регулирующие свойства. Это был уже, во многом, правда, традиционный и для средневековой культуры канон. Последний же означает систему четких параметров и атрибутов, которые характеризуют определенный феномен – все тот же Восток в нашем случае, – который нацелен на представление его и России (как «органической части Запада») в виде качественно иноприродных друг другу сфер.

Эпистемологическая суть этого подхода заключалась в исследовании Востока только посредством культурных языков Запада, вследствие чего шла априорная подгонка объекта («восточных социумов») под безусловно-редукционистский метод. Восток (вновь подчеркну – прежде всего «нехристианский Восток») трактовался как телеологически направленная (= «тотально-антиевропейская», т. е. и «тотально-антирусская») целостность, лишенная сколько-нибудь серьезной, качественной внутренней дифференциации.

Но мы видели также, что шла напряженная борьба западников и славянофилов. Она вносила в высшие пласты русской культуры сильные источники случайности, дезорганизации и неопределенности4. При этом все они становились масштабнее по мере того, как затягивалось решение следующих тесно связанных между собой вопросов:

– можно ли счесть абсолютно противоположными одна другой категории «Запад» и «Восток» тогда, когда к последнему присоединяется – в соответствии с энтузиастическим требованием славянофилов – прилагательное «христианский»;

– будет ли тем самым понятие «христианский Восток» обретать какой-то качественно новый смысл, или же

– его счесть подчиненным метакатегории – «Восток» – со всеми закрепленными за ней стереотипизирующим мышлением атрибутами?

А ведь есть все основания утверждать, что понятие «христианский Восток» могло бы стать качественно новым понятием с новой семантикой (тем более что политический эффект его был очень высок в той области международной деятельности России, которая оказывалась связанной с Восточным вопросом). Оно имело возможность превратиться в некое организованное целое, части которого – «христианский» и «Восток» – хотя и различимы, но взаимозависимы. Последние обладали бы определенными характеристиками благодаря включенности в эту целостность. Ей же, в свою очередь, оказались бы присущи такие качества, которых нет ни у одного из ее составляющих. Однако такой целостностью понятие «христианский Восток» как эквивалентное понятиям «Россия» и «Православие»5 не стало, ибо оно:

1) констатировало лишь факт взаимозависимости двух компонентов термина («христианский» и «Восток»), а не вид (структуру) их зависимости;

2) придавало термину «Восток» роль всецело «изолирующей абстракции», – но изолирующей почти исключительно по отношению к католическому и протестантскому Западу, т. е. ареалу тоже христианскому, хотя и «прогрессирующими темпами дегенерирующему»;

3) подменяло конкретно-национальные (русское, болгарское, румынское и т. д.) самосознания собирательно-общим понятием, объединяющим несколько подклассов объектов в один класс на основе двух таких признаков (конфессиональное единство и географическая местоположенность), которые уже оказывались нерелевантными в эпоху роста национализма и секуляризма. Более того, закрепление за балканскими, например, православными обществами, столь много натерпевшимися от мусульманской Турции, эпитета «восточный» воспринималось ими как очевидная дискредитация, как стремление не допустить их в процессы модернизации и вестернизации.

Те признаки, которые являются наиболее существенными для описания любого объекта – т. е. относительно независимые друг от друга, – в формуле «Россия есть христианский Восток» оказывались взаимно коррелированными. Это затемняло связь между эмпирическими и структурными свойствами охватываемых ею социумов, затрудняло конструирование «распознающих систем», способных полноценно осуществлять операции отождествления и различения, обобщения и ограничения как русской, так и зарубежной истории и современности, добиваться информационного овладения теми или иными, все чаще и чаще попадавшими в поле зрения русских авторов, инокультурными доменами. Словом, перед нами – интересный случай нарушения закона обратного отношения между содержанием и объемом сопоставляемых понятий6: содержание понятия («Восток») усложняется путем введения новых признаков («христианский», «греко-восточная вера», «Русское государство» и т. д.), но расширение содержания не имеет места7.

Всего легче было бы интенсивно самоопределявшуюся русскую культуру сравнить, например, с маятником, раскачивающимся со все возрастающей амплитудой и быстротой между Западом и Востоком. Но данная метафора опасна прежде всего тем, что игнорирует множество таких ментальных и нравственных моделей, которые никак не укладывались в эту вековечную бинарность.

С другой стороны, придание каждой из данных моделей онтологически-автономного статуса вообще лишит нас возможности дать более или менее однозначную оценку русской культуре (т. е. в плане ее «восточной», или «западной», или просто «маргинальной» принадлежности)8.

Надо, конечно, учитывать, что вообще любая дефиниция содержит элемент условности – в том хотя бы смысле, что она не может сделать ничего больше, кроме как зафиксировать общепринятое значение термина, уточнить его или, наконец, произвольно переквалифицировать9. И даже в наши дни – или, вернее, в наши дни особенно – термины «Запад» и «Восток» являются как бы эскизами в поисках оптимального варианта формулировки и не исключают как «литературной обработки», так и коррекции смысла. Продолжая этот сюжет, вновь отмечу, что положенная в основу анализа жесткая дихотомия «Запад» – «Восток» не учитывает существенных модальных окрасок знания о каждом из членов оппозиции в процессе его (знания) приобретения и передачи. Подход, базирующийся на «абсолютном» противопоставлении «западного» и «восточного» начал, игнорирует элементы относительности каждого из них и потому, разумеется, связан с неизбежным упрощением различных явлений познания и коммуникации. Но – и тут по необходимости опять приходится повторяться – релятивизация терминов «западное» и «восточное», бесповоротный отказ от «жесткой стандартизации», от придания нормативности соответствующим терминологическим единицам начисто закроет дорогу к источникам получения понятий. А ведь они-то и дают более или менее четкий способ распознавания определенного объекта (в нашем примере – русской культуры минувшего столетия).

И далее.

Ныне уже нельзя исследовать ни одну историческую проблему без анализа иерархии тогдашних семиотических структур. Надо реконструировать соотношение моделирующих структур в широком литературно-лингвосоциологическом плане, с учетом не только идеологии, быта и т. п., но и культурно-языкового узуса эпохи.

В чем же выход?

Думаю, в том, чтобы поставить интересующую нас проблему как проблему идеологизации кодовых систем в качестве средств субъективной модальности10. Для каждой исторической эпохи, полагает Perenyi, характерна уникальная комбинация идей, имеющих специфическое языковое выражение. Объект истории идей составляет неограниченное количество идеологических элементов (знаков).

Они гетерогенны по своим источникам (из философии, истории, политической теории и т. д.), но гомогенны по своей способности образовывать единый комплекс согласованных между собой групп.

В определенные исторические эпохи в результате отношений, создавшихся между элементами, группы идеологических элементов образуют структурное целое. Эти структуры можно охарактеризовать как синхронические, поскольку они ограничены определенным историческим периодом, в течение которого наблюдается постоянство отношений между элементами. Будем же исходить из того, что бытовавшие в русской культуре XIX в. различные точки зрения на социальные и политические явления в мусульманском мире можно рассматривать как варианты инвариантного кода. Его можно выявить на примерах изменения значения слова «Восток».

Благодаря славянофильской формуле «Россия – христианский Восток»11 (ибо, по известной формулировке Пушкина, «…греческое вероисповедание, отдельное от всех прочих, дает нам особенный национальный характер»), произошло расширение семантического поля слова «Восток»12. Это поле включило в себя противопоставление «православие / католицизм и протестантство»13 и стало семантически связываться с идеей социального гомеостазиса, с представлением о конфессионально-национальной культуре как о явлении sui generis, как сфере, развивающейся по собственным законам, активной матрице, «отливающей» личность по своему образу и подобию14.

И тем не менее слово «Восток» и в XIX в. – когда в целом царил западобежный курс – превратилось в идеологический знак, воспринимаемый в общем-то одинаково представителями различных социальных страт и культурно-политических группировок15. Бесконечное количество высказываний о Востоке все же манифестировало конечное поле значений, исходило из одной и той же (западобежной) фундаментальной системы значений.

Дело в том, что слово «Восток» все чаще стало заменяться словом «Азия»16, и идеологическая структура его, в свою очередь, противопоставлялась понятию «Цивилизация», которое категорически распространялось и на Россию (Россию в XVIII–XIX вв., стремившуюся максимально деазиатизироваться, забыть все то, что некогда связывало ее с нехристианским Востоком17, – или придавать этой связи лишь характер вредоносного пережитка и только).

Но было бы неверным ограничиться лишь фиксацией очередной контроверзы, генерирующей восприятие соответствующих высказываний по принципу «да – нет», не отличающейся ни мобильностью, ни синтетичностью, существующей для отражения неизменяемого, а не динамического, характера реальности. На самом деле жила и действовала гораздо более сложная, включающая несколько измерений, система восприятия и ассоциирования.

В противном случае наступили бы серьезные деструктивные сдвиги и во внутренней и во внешней политике.

Дело в том, что уже сама специфика генезиса и последующего развития российской государственности, включавшей в себя один за другим гигантские азиатские регионы, заставила ее идеологов искать в качестве психологической основы такое состояние сознания, которое бы позволяло:

– воспринимать все, что находится в поле зрения, во всей полноте и целостности;

– стимулировала бы умение быстро переключать внимание с одних с объектов – будь то западные или восточные, не имело в такой ситуации принципиального значения – на другие, не задерживаясь на них дольше, чем это требуется для успешного проведения какой-либо военной или дипломатической акции;

– сохранять непоколебимое внутреннее спокойствие, дар концентрировать энергию в определенной точке, как только в этом возникает необходимость, и мгновенно «расслабляться» в нужный момент.

Конечно, искусство активной и динамичной «медитации», техники сосредоточения и стабилизации стратегического и тактического хитроумия, дающих как один из важнейших своих результатов эйфорическое (но практически нередко оказывающееся весьма конструктивным) ощущение единства мира, мира, не расколотого на оппозиции, элиминирующее различия и противопоставления между Христианством и He-Христианством, Цивилизацией и Не-Цивилизацией, Западом и Востоком, – идеал политического лидерства любой страны, вынужденной вступать в широкомасштабные и оперативные взаимодействия с разными соперниками на международной арене и с разными культурными ареалами. Но для России вышеописанная гносеологическая ситуация была особенно необходима. Надо особо подчеркнуть, что ее прагматические выгоды становились все большими по мере реальной и даже в какой-то мере символической секуляризации русской мысли. Именно она-то и вела к глубокой поляризации интеллектуальных исканий русского общества, не позволяя его культуре стать лабильно-субстанциальным единством. Именно она заставляла строить и в сфере внешнеполитического мышления такие модели, согласно которым в состоянии действия субъект и объект (соответственно – Восток и Запад) могут отождествляться друг с другом18, т. е. восприниматься как нечто целостное, как некий «гештальт», и, следовательно, вообще перестают существовать как автономные объекты, киплинговское «И нету Востока, и Запада нет» (а я далее приведу и русские аналоги этой мысли) очень точно передает состояние, когда для взаимодействующих западных и восточных сознаний уже нет никакого «Запада», отдельного от «Востока», но есть единый комплекс, единая, целостная и внутренне непротиворечивая система – «Запад, направленный на Восток» или (что совершенно равнозначно) «Восток, направленный на Запад».

И далее, что не менее важно: два составных элемента этой системы призваны играть одинаково важную роль в происходящем процессе, принимать в нем равное участие. Поскольку те две группы феноменов, которые в обычном состоянии организовывали отдельно объект и субъект («Восток» и «Запад»), воспринимались в охарактеризованной выше позиции как абсолютно тождественные друг другу «данности», постольку движение, развитие предстает не как последовательный ряд изменений состояний субъекта и объекта в зависимости от состояний объекта и наоборот, а как одновременный процесс динамики и трансформации. По-видимому, все это можно описать и как становление «типологического» (по М. Ландманну19, он равнозначен понятию «плюралистический») способа мышления. Он позволяет предполагать равнозначность двух гетерогенных ценностей, из которых ни одна не может быть редуцирована к другой.

В свете плюралистического мировидения совокупность вовлеченных в мировую политику государств предстает лишь как их координация. Вопрос же об их субординации опускается. Ведь каждое из них может быть равноценным (поскольку неявно предполагается, что есть необходимое, неунифицируемое многообразие константных типов государств) Объектом и Субъектом. При этом движение и того и другого обусловливается не их последовательными взаимодействиями, а «целостным» схватыванием ситуации или симультанным развитием в соответствии с ее имманентной закономерностью. Поэтому во время конфликтов и Запад и Восток могли бы воспринимать себя не как две конфронтирующие силы, а как компоненты единой системы, функционирующей по общим для всех ее частей законам20. «Могли бы» – но не сделали… Мысль о наличии общих и для Запада и для Востока законов социального развития стала, как известно, отвергаться множеством весьма влиятельных европейских (да и восточных) интеллектуалов. Даже категории и нормы международного права объявлялись целым рядом и западных и русских юристов совершенно неприменимыми к Востоку (или, во всяком случае, к подавляющей части его стран)21.

Если, однако, и далее не упускать из виду наличие интегрирующей и Запад и Восток линии, то можно, в частности, отметить вполне закономерное для нее увеличение удельного веса метафоры в касающейся ориентальных сюжетов русской литературе. Метафора была призвана сближать удаленные друг от друга во времени и пространстве понятия22, восстанавливать утраченное в локально-национальных сознаниях представление о внутреннем родстве атомизированного человечества.

И в то же время не забудем, что все то, что можно – весьма, конечно условно – зачислить в категорию «явное ориентофильство», являет себя как «моновалентные» тексты, в которых представлена только одна точка зрения и только одно, «закрытое», мировоззрение, принадлежащее автору. Трудности значительно увеличиваются, когда становится необходимым «формализовать многоголосую и открытую речь», являющуюся прерогативой не только, скажем, романа23, но и всего массива любой сравнительно специализированной литературы (в нашем примере – посвященной Востоку).

Поэтому на первый план надлежит выйти микровеличинам описывающего мусульманский Восток процесса. Единицами анализа станут не отдельные произведения или корпус текстов одного автора (напомню, что речь пока идет лишь о непрофессиональной литературе24), а отдельные мотивы, метафоры, клише, входящие в произведения разных авторов, общие для них всех «ключевые слова» (даже если у них не очень ясно очерченны семантические границы). Мы будем видеть перед собой разные изгибы и формы одного и того же «многоликого» Совокупного Текста25. В этом Тексте сопрягаются разные идеологические парадигмы, в свою очередь значительно повлиявшие на разные семантические наполнения и исторические смыслы терминов «мусульманин» и «азиат», – терминов, зачастую отождествлявшихся один с другим.

Не следует поэтому считать каким-то сильным приближением к евразийству следующие слова тогдашнего президента Императорской Академии наук Сергея Уварова (впоследствии – творца знаменитой официальной идеологической формулы «православие, самодержавие, народность»): «Из Азии проистекали все религии, все науки, все философии. Она сохранила чудесный дар производить все большие явления морального мира; там находим мы истинный единственный источник всеобщего просвещения, и кто мог бы не гореть желанием созерцать вблизи богатства сего неисчерпаемого родника ума человеческого?»26

В речи особо подчеркивалась политическая важность изучения Востока: знание восточных языков необходимо потому, что Россия «повелевает целой третью сего пространного края» и находится в «непрерывных сношениях с Турцию, Китаем, Персию»27.

Уваров полагал, что «если же с распространением классической литературы совокупить познание восточной, то мы и теперь в полном праве ожидать обновления нашей словесности»28.

Еще ранее, в 1811 г., Уваров писал: «Россия утверждена основанием своим на Азии. Сухая, необъятно обширная граница сливается со всеми народами Востока»29.

Но все это – отнюдь не азиатоцентризм. Это – реалистическое описание тогдашнего состояния России и трезвый прогноз ее будущего, призыв к учету ее в громадной мере связанного и с Востоком международного статуса и, следовательно, необходимости внесения надлежащих – но не радикальных! – корректив в имманентные российской культуре духовно-мыслительные установки. Последние, однако, должны, согласно Уварову, сохранять свой христиано-европейский настрой30.

Итак, повторяю, не следует придавать особого значения комплиментам Уварова в адрес Азии31.

Гораздо более точно отражала отношение к азиатским религиям и культурам32 официальной идеологии – или, точнее, ее «непрагматических», «ортодоксальных» блоков – инструкция знаменитого своим обскурантизмом попечителя Казанского учебного округа (1819–1826) М.Л. Магницкого ректору и директору Казанского университета. Она обязывала профессоров воспитывать учащихся на основе «христианской религии, чтобы вредный дух времени, все разрушающий дух вольнодумства не проникал в те священные убежища», где воспитывается молодежь33.

Указывалось34, чтобы профессор восточных языков, объясняя историю литератур восточных народов, не вдавался «излишне во все, что собственно принадлежит к их религии и преданиям Магомета… не нужно ему входить во все то, что описано в аль-Коране»; напротив, надобно разоблачать, настаивает далее Магницкий, лежащие в основе этой книги «баснословные предания». Что касается мусульманской поэзии, то студентам должно быть разъяснено – «насколько она поверхностна… отличается одним блеском мыслей и смелости выражений». Профессор докажет учащимся, что в арабской «мудрости нет ничего особенного, что она почерпнута у греков… Он вообще ограничится преподаванием языков арабского и персидского в том единственном отношении, в котором они могут быть полезны России по ее торговым и политическим связям»35.

Магницкий сделал свою карьеру при императоре Александре I, неустанно пропагандировавшем идею «образования из всех христианских государств единой семьи народов» и потому не допустившем в Священный союз одну только европейскую державу – мусульманскую Турцию36.

Но он же, этот антиисламский настрой, присущ был и таким противоположным Уварову и Магницкому деятелям, как декабристы37.

Отстаивая веротерпимость, осуждая религиозный фанатизм, они в то же время в основу своих критических оценок и позитивных программ клали западогенную систему стандартов38, систему, следовательно, противопоставляемую и восточно-мусульманской. В «Дневниках» Н.И. Тургенева за 1819 г. находим такое осуждение «наших мракобеснующихся» (в том числе печально известного Магницкого):

«…губернаторы, начальники отделений, директоры, – не зная наук, но зная средства, ведущие к выгодам, восстают против просвещения. Они кричат, подобно Омару, сожжем все книги! – Если они сходны с Библиею, то они не нужны, если же ей противны, то вредны». Он же, скорбя о «бедах Греции», верит тому, что султан «обещался построить в Морее дворец из черепов христианских»39.

В уставе Союза Благоденствия – этой первой тайной организации дворянских революционеров (до 1818 г. – «Союз Спасения», или «Общество истинных и верных сынов отечества») – декларировалось, что членами ее могут быть лишь христиане, благо именно «истинный христианин есть наилучший семьянин и вернейший сын отечества и деятельнейший слуга его»40.

В написанном Никитой Михайловичем Муравьевым Проекте конституции предусматривалось, что «через 20 лет по приведении в исполнение сего Устава Российской империи (т. е. конституции. – М.Б.) никто, не обучившийся Русской грамоте, не может быть признан Гражданином» и «кочующие племена не имеют прав Гражданских» (хотя и им предоставляется право участвовать в выборе волостного старшины).

Интересен раздел о таком высшем правительственном органе, как державная Дума.

По мнению Муравьева, члены Думы должны, помимо ряда других характеристик («непорочное поведение», высокий имущественный ценз и т. п.), «пользоваться уже 9-летним Гражданством в России, если они не родились Русскими…»а.

Ярый ненавистник деспотизма («везде самодержавие считают безумием, беззаконием»), Муравьев полагал, что русские государи «мало-помалу всяким обманом присвоили себе власть беспредельную, подражая ханам татарским и султану турецкому»42. Да и вообще негативная роль татарского ига для истории России кажется Муравьеву решающей.

В составленном им в форме диалога «Любопытном разговоре» (1822 г.) утверждается, что до нашествия Батыя в каждом русском городе царила демократия в форме общенародных собраний (вече).

Следует вопрос: «Почему же сии вече прекратились и когда?

Ответ: Причиною тому было нашествие татар, выучивших наших предков безусловно покорствовать тиранской их власти.

Вопрос: Что было причиною побед и торжества татар?

Ответ: Размножение князей дома Рюрикова, их честолюбие и распри, пагубные для отечества.

Вопрос: Почему же зло сие не кончилось с владычеством татар?

Ответ: Предание рабства и понятия восточные покорили их оружию и причинили еще больше зла России. Народ, сносивший терпеливо иго Батыя и Сортана, сносил таким же образом и власть князей московских, подражавших во всем сим тиранам»43.

Не менее резки и оценки известного писателя-декабриста Александра Александровича Бестужева (Марлинского).

В статье «Взгляд на старую и новую словесности в России» (1823 г.) читаем:

«…наконец, гроза разразилась… и гордый могол, на пепелище русской свободы, разбил странственную свою палатку. Все, что может истребить огонь, меч и невежество, гибло. Как враны, воцарилось племя батыево над пустынями и кладбищами. Варварство заградило страхом свет с Запада и Востока»44.

А ведь до татар, пишет Марлинский в 1833 г. в другой своей статье, «за исключением крестовых походов и реформации, чего у нас не было, что было в Европе? А сверх того характеры князей и народа долженствовали у нас быть ярче, самобытнее, решительнее, потому что человек на Руси боролся с природой, более жестокою, со врагами, более ужасными, чем где-либо. Двуличный Янус-Русь глядела вдруг на Азию и Европу; быт ее составлял звено между оседлою деятельностью Запада и бродячею ленью Востока. От того какое разнообразие влияний и отношений! Варяги на ладьях покоряют ее. Печенеги, половцы, черные клобуки зубрят (здесь в смысле: изрезывают, нарушают. – М.Б.) ее границы. Грозой налетает Русь на Царьград и завоевывает в Корсуни христианскую веру. Вольный Новгород опоясывается хребтом Урала и бьется с божьими дворянами в Лифляндии, напирает на свейцев за Невою, режется с литовцами, везет свои товары в города Ганзы, и потом губительное нашествие татар и душная ночь их власти, во мраке которой спело единодержавие….

Но с неменьшим ожесточением нападали декабристы и на современную им Османскую империю.

Так, Петр Григорьевич Каховский с возмущением обвинял императора Александра в том, что он оставил в беде христианских подданных турецкого султана:

«Единоверные нам греки, несколько раз нашим правительством возбуждаемые против тиранства магометанского, тонут в крови своей… Сербы, верные наши союзники, стонают под игом бесчеловечья турецкого…»46.

Декабристы считали одной из своих целей оказание помощи грекам47, расценивая греческое освободительное движение как существенное звено в цепи революционных событий в Европе. Декабрист М.А. Фонвизин осуждал решение Священного союза не оказывать помощь греческим повстанцам и писал «об общем негодовании русских против Александра (русского императора. – М.Б.) за… равнодушие его к страждущим единоверцам – эллинам»48.

Я уже отмечал, что в России конца XVIII – начала XIX в. понятие «культура» закреплялось за народами земледельческими.

Вот что говорит в данной связи один из политических лидеров декабризма Павел Иванович Пестель:

«Культурность человека есть следствие его воспитания, в особенности физического, которое имеет большое влияние на воспитание нравственное… Великими средствами морального воспитания у земледельческих народов служат религия, законодательство и науки. Два первых создают нравственность народа, вторые – его просвещение»49.

И поскольку религия «служит основным способом морального развития», постольку «и для правительства не безразлично, какая религия является господствующей», так как различные религии не одинаково влияют на интеллектуальное развитие населения»50. Пестель же полагает: «…обязанности, на человека от Бога посредством веры наложенные, суть первейшие и непременнейшие. Они связывают духовный мир с естественным, жизнь бренную с жизнью вечною, и потому все постановления государственные должны быть в связи и согласии с обязанностями человека в отношении к вере и всевышнему создателю миров».

Эти «обязанности», касающиеся «мира духовного», Пестель выводит всецело из христианского «священного писания»51.

В своей знаменитой «Русской правде» Пестель выступает убежденнейшим сторонником строго централизованного и, более того, предельно унифицированного52, населенного лишь русскими и обрусевшим населением государства. Морально-этической и мировоззренческой основой его может быть, следовательно, только православие (это, конечно, не только не исключает, а, напротив, предполагает, что «…законы должны быть одинаковы на целом пространстве государства»)53.

Этнический (а равно и лингвистический, конфессиональный и т. п.) плюрализм в пределах одного государства кажется Пестелю вещью ненужной и опасной54: «…маленькие народы, между большими находящиеся, служат всегдашним поприщем военным действиям, разорениям и гибельным бедствиям всякого рода»55. Потому-то «лучше и полезнее будет для них самих, когда они (в том числе и мусульмане! – М.Б.) соединятся духом и обществом с большим государством и совершенно сольют свою народность с народностью господствующего народа, составляя с ним один только народ и переставая бесполезно мечтать о деле невозможном и несбыточном (т. е. о политической независимости. – М.Б.)»56.

Значимость христианства в этом интеграционном процессе должна сильно возрасти.

«Законы духовные, – отмечает Пестель, – не могут быть разделены на христианские и иноверные. Мы обязаны защищать все те действия иноверных законов, которые противны духу законов христианских; но дозволять по усмотрению мы можем все, что духу оных не противно, хотя и с оными различно. Закон же христианский имеет один и тот же дух во всех своих различных исповеданиях (сам Пестель, кстати говоря, был лютеранином. – М.Б.) и от политических законов только того требует, чтобы сии последние его защищали и с духом его были согласны»57.

Но такая ситуация складывается тогда, когда «различие духовных законов (т. е. конфессиональных установлений. – М.Б.) может быть сопряжено с одинаковостью политических законов и постановлений»58.

Пестель же ратует за то, чтобы в государстве «государственные и гражданские законы» были «одни и те же, потому:

1) что истина политическая, будучи истиной нравственною или отвлеченною, везде одна и та же; 2) что нравы народные зависят везде от веры и правительства. Законы веры христианской везде требуют одинаковых правил нравственности и правительство одинаковостью законов политических с верою (опять имеется в виду лишь христианство! – М.Б.) согласных будет вере способствовать сие святое единообразие в правилах нравственных повсюду вести к общему всех благоденствию; 3) что правосудие двусмыслия и двоякого толкования не допускает и, будучи основано на понятии о наших обязанностях в отношении к ближним, одинаково везде быть должно, тем более, что сии обязанности верою (христианскою. – М.Б.) определены для всех людей одинаковыми и, наконец, 4) потому что самые действительные наставники народов суть законы государственные… одинаковые гражданские законы на целом пространстве государства более всего содействовать будут к дарованию всем частям оного одинакового оттенка нравственности, а тем самым и произведут ту совершенную крепкую и истинно тесную политическую связь в государстве, коея существование столь благодетельно»59.

Высоко поднимая статус христианства, Пестель одновременно подчеркивает, что православное духовенство «не должно быть признано за особое сословие в народе, но за особенную отрасль государственного правления или чиноначальства»60. Такая последовательная этатизация духовенства61 означала, что и миссионерской деятельности его должен быть придан куда больший размах, нежели в предшествующие периоды российской истории.

Приведем еще несколько самих за себя говорящих цитат из «Русской правды», – цитат, прямо или косвенно касающихся отечественного и зарубежного мусульманства.

«Финляндия, Эстляндия, Лифляндия, Курляндия, Белоруссия, Малороссия, Новороссия, Бессарабия, Крым, Грузия, весь Кавказ, земли киргизов, все народы Сибирские и разные другие племена, внутри государства обитающие, никогда не пользовались и никогда пользоваться не могут самостоятельностью и независимостью и всегда принадлежали самой России или же, по временам, если не России, то Швеции, Дании, Пруссии, Польше, Турции, Персии и вообще какому-нибудь сильному государству. Да и на будущие времена, по слабости своей, никогда не могут составлять особых государств; а посему и подлежат все они праву благоудобства, долженствуя притом навеки отречься от права отдельной народности!» Вследствие этого вышеуказанные регионы должны «на вечные времена» остаться в составе Российского государства62. А в целях его безопасности Пестель рекомендует присоединить (помимо Молдавии) «все земли горских кавказских народов, России неподвластных, которые лежат к северу от границ с Персией и Турцией, а в том числе и западную приморскую часть Кавказа, Турции ныне принадлежащую… Земли Киргиз-Кайсацских орд, кочующих к северу от хребта гор, идущего от Бухтарминской крепости прямо к Аральскому морю… часть Монголии так, чтобы все течение Амура, начиная от озера Далая, принадлежало России»63.

«Хищные горские народы кавказские»64 вызывают у Пестеля серьезные опасения, поскольку он не видит никакой возможности превратить их в «мирных, спокойных соседей». Они не упускают ни малейшего повода «для нанесения России всевозможного вреда», и потому остается одно лишь средство: «совершенно их покорить»65.

Равным образом должны быть окончательно аннексированы «Киргизские земли66, потому что сии прекрасные места… могли бы обратиться в отличную страну, которая бы обогащала Россию многими произведениями природы и многими способами для самовыгоднейшей и деятельнейшей торговли, между тем как ныне сие все совершенно теряется от необузданности и невежества киргизов67. К тому же находятся сии народы под покровительством России и, следовательно, не имеет на них прав никакая другая держава, они же сами не могут иметь самостоятельную независимость»68.

Пестель подчеркивает неисчислимые благоприятные для России последствия присоединения различных кавказских, киргизских и монгольских земель – прежде всего потому, что всемерно облегчатся сношения «со всеми народами Азии». Кроме того, «названные четыре страны (в том числе и Молдавия. – М.Б.) никогда отдельных государств образовать не могут», и потому их надо включить «на вечные времена»69 в состав России как государства «единого и неделимого»70, для которого пагубной представляется сама идея федерации. Ведь в таком случае «разнородные области скоро от коренной России… отложатся, и она скоро потеряет тогда не только свое могущество, величие и силу, но даже, может быть, и бытие свое между большими или главными государствами. Она тогда снова испытает все бедствия и весь неизъяснимый вред, нанесенный древней Руси удельною системою, которая также не что иное была, как род федерального устройства…»71.

Безусловный христианоцентризм Пестеля виден и тогда, когда он предлагал сделать столицей Российского государства Нижний Новгород, переименовав его во Владимир: «Сие имя дается столице в память великого мужа, введшего в России христианский закон: да средоточие России свидетельствует даже именем своим о вечной благодарности Россиян за благочестие и благодетельное его деяние»72.

Но зажженный равноапостольным князем Владимиром благодетельный свет христианства (притом исключительно православного толка) должен распространиться по всей стране, в частности среди кочевников.

Ведь они «суть люди полудикие, а некоторые даже и совсем дикие, не знающие собственной пользы, в невежестве и унижении обретающие. А, следовательно, по одному уже долгу христианскому надлежит заботиться об улучшении их положения, тем еще более… что они… в нашем отечестве обитают. А потому да сделаются они нашими братьями и перестанут коснеть в жалостном своем положении»73, – и прежде всего посредством их постепенного, но тотального перехода на оседло-земледельческий образ жизни. И конечно, чтобы «открыть им свет православной веры и лучи истинного просвещения», надобно посылать «к ним для этого миссионеров, которые бы кротостью и убеждением мало-помалу сии несчастные народы просветили и успокоили»74. В категорию «кочевых народов», к которым надлежит принять вышеназванные меры, Пестель включает и часть татар.

Что касается «тех татарских народов, которые на Кавказе живут», то их должна была постигнуть судьба «всех вообще кавказских народов»75.

Сложнее обстояло дело, согласно Пестелю, со «всеми остальными татарскими народами, в России живущими». Ведь они:

«1) исповедуют веру магометанскую. Им позволяется оной держаться и всякое насилие воспрещается». И все же необходимо «всяким случаем пользоваться, дабы дружелюбием и кротким убеждением их склонять к восприятию Св. крещения, на каковой конец полезно посоветоваться и с их духовными чинами (sic!);

2) у них заведено многоженство, а так как обычай сей противен православной вере, то и должно быть многоженство на будущее время запрещено совершенно. Содержание же жен взаперти есть большая несправедливость противу сей половины рода человеческого, а посему и надлежит употреблять средства кроткие, дабы магометане обычай сей оставили»76.

Но Пестель тут же настаивает на том, что поскольку «татары и вообще магометане, в России живущие, никаких неприязненных действий не оказывают против христиан»77, постольку «справедливо даровать им все частные гражданские права наравне с русскими»78. Впрочем, это даже не должно тормозить ход реализации главной цели:

«Все племена должны быть слиты в один народ… и все различные оттенки в одну общую массу слить так, чтобы обитатели целого пространства российского государства все были русские… чтобы одни и те же законы, один и тот же образ управления по всем частям России существовал и тем самым в политическом и гражданском отношениях вся Россия… являла бы вид единородства, единообразия и единомыслия»79. Именно поэтому «христианская православная, греко-российская вера признана должна быть господствующей верой великого государства Российского. Все прочие христианские вероисповедания, равно как и все инородные веры, дозволяются в России, если только не противны они российским законам, духовным и политическим правилам, чистой нравственности и не нарушают естественных обязанностей человека»80.

Другой виднейший декабрист – Сергей Иванович Муравьев-Апостол – искренне убежден в том, что понятия «христианство» и «свобода» вполне коррелируют друг с другом: «…истинная свобода сделалась известною со времен проповедания христианской веры… Франция, впавшая в тяжкие бедствия и страдания во время своего переворота, именно от вкравшегося безверия до того в умы, должна служить нам уроком…»81.

Еще более интересны в этом плане мысли Михаила Петровича Бестужева-Рюмина.

Излагая свой проект политического и культурного преобразования империи, он так определяет функции «министра внешних сношений»: последний «должен был все способы давать народам европейским для введения у них представительного правления. В Азии же он должен бы распространять просвещение и поощрять народы к перемене правления (несомненно, на европейско-либеральный лад! – М.Б.)82.

Что же касается «министра духовных дел» (который должен быть «из сословия духовного»), то «главная обязанность его – кроткими мерами преклонять идолопоклонников, принадлежащих России, к принятию христианской веры. Он также должен был посылать миссионеров в Азию, но людей самых просвещенных и одаренных способностями, дабы они могли давать министерству сведения истинные о мыслях, степени образования и наклонности народов, у коих будут находиться»83.

В другом своем произведении («Воззвание») Бестужев-Рюмин писал: «…смертью тирана (Александра I. – М.Б.) Бог ознаменовывает свою волю, дабы мы сбросили с себя узы рабства, противные закону христианскому. Отныне Россия свободна. Но как истинные сыны церкви, не покусимся ни на какие злодейства и без распрей междуусобных установим правление народное, основанное на законе Божьем, гласящем: да первый из вас послужит вам»84.

Правда, декабрист Владимир Федосеевич Раевский считает нужным не отождествлять понятия «Азия» и «Варварство». Он говорит:

«Дворяне русские есть что-то варварское, но не азиатское, ибо вообще роскошь азиатов заключается в числе наложниц, и пышных уборов, оружии, одежде, – у нас все искажено и увеличено…»85.

И однако, твердая в целом и у декабристов идентификация понятий «Россия» и «Цивилизация»86 означала концептуальную и эмоционально-психологическую оппозицию понятию «Азия» (=«Не-Цивилизация»)87, как обители парализующего фатализма, в корне отвергающего антропоцентризм и заставляющего человека смиренно покоряться одной лишь провиденциальной инициативе.

Мы увидим далее, что именно русская миссионерская антимусульманская литература выступала чуть ли не самым последовательным критиком ислама как основного олицетворения фатализма и, соответственно, глашатаем органически свойственной, по ее убеждению, христианству идеи непрерывного развития и связанных с ней всеобъемлющих политических, моральных и прочих реформ.

Как бы далеко ни заходили симпатии отдельных авторов к индийской традиционной культуре88, всегда тем не менее в русском интеллектуалистском сознании (во всяком случае, первой половины XIX в.) влияние рационализма и прагматизма (пусть они и выступали в самых разных масках) оказывалось настолько значительным, что не влекло за собой сколько-нибудь существенную трансплантацию азио (-индийско) – генных трансцендентных мировидений и метафизических ориентаций (а значит, и отрицание активной жизненной позиции вообще).

Для типичного русского интеллектуала первой половины XIX в. все Не-европейское представало как бесструктурно-рыхлое и инертное. Твердо предполагалось, что лишь «европейский дух» в состоянии принести в антиподные ему ареалы некую упорядоченность, придать восточным феноменам значение, которое (хотя оно и может оказаться в онтологическом плане неподлинно) позволяет прагматически использовать их на «всеобщее благо».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.