5. Протоевразийцы: неудачная попытка диалогического общения с мусульманством

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

5. Протоевразийцы: неудачная попытка диалогического общения с мусульманством

Чтобы не распылять материал на тему «Предшественники евразийства» – движения, как известно, оформившегося в качестве автономного лишь в 20-е годы XX в., – рассмотрим труды некогда популярного публициста (и крупного дельца, активно развернувшего финансовые операции на Востоке) князя Эспера Ухтомского, человека, предельно расширившего в конце XIX – начале XX в. «протоевразийские» идеи и образы как Достоевского, так и Леонтьева.

Уже в одной из своих первых книг («От калмыцкой степи до Бухары». СПб., 1891) Ухтомский с умилением писал о – и это было явным вызовом классическому национализму и даже пропагандируемой Достоевским (и, конечно, другими авторами калибром поменьше) трактовке славян как «истинных арийцев» – о «нашей (русской. – М.Б.) смешанной, полуславянской, полу-инородческой натуре». В ней (и это, по Ухтомскому, конечно, благо) «столько неуловимых противоречий, такое изумительное богатство психических свойств, точно несколько совершенно особых миров сочеталось в ней для воссоздания в ней чего-то невиданного, небывалого»273.

На Восток надо двигаться быстро, решительно, с «удалью», ибо «нормальное медлительное саморазвитие для нас почти равносильно смерти»274. Не отказываясь – хотя в общем-то и не настаивая на этом категорически – от программы русификации (и потому призывая к «разумному Modus Vivendi русских элементов с неподдающимися пока обрусению инородцами»275), Ухтомский акцентирует мысль (во многом вторя аналогичным декларациям Достоевского) о том, что «истинное призвание России» – «прийти к возрождающимся (в данном случае восточным. – М.Б.) мирам и самой обновиться, самой помолодеть среди очагов вековечной восточной культуры»276. И он вовсе не протестует против «утверждения немцев», что «славянское призвание – углубляться на восток»277. Ведь там, на Востоке, теперь «суть мировой истории», и в самом разгаре – уходящая в глубь веков борьба «между вечно нападающим варварским Тураном и вечно обороняющимся просвещенным Ираном»278.

Ислам Ухтомский, судя по всему, относит к «варварскому Турану» и вообще откровенно боится возможности усиления как отечественных, так и зарубежных (в первую очередь – в форме панисламизма279) мусульманских явных или неявных импульсов, ориентаций и символов.

Так, он бьет тревогу по поводу того, что «пока нами не были развенчаны Самарканд и Бухара, – «правоверные» считали их весьма важным и незыблемым оплотом своей религии. Но за последнее время центр тяжести мусульманского мира всецело перенесся в Мекку», – и это опасно для России, в особенности и потому, что в Мекке и Медине обосновались окруженные там почетом колонии эмигрантов-самаркандцев, «мухаджиров», «религиозных изгнанников»280.

И вообще, доказывает Ухтомский, «мы (имелось в виду царское правительство. – М.Б.) бессознательно (многие же другие ретивые русификаторы и христианизаторы уверяли, что, напротив, «сознательно». – М.Б.) обусловливаем усиление ислама». Покорение и «замирение края» за Каспием и Туркестана имело своим следствием то, что «оседлые мусульмане несут ислам в некогда враждебную и им степь»281.

Спустя девять лет вышла еще одна книга Ухтомского – «К событиям в Китае. Об отношении Запада и России к Востоку» (СПб., 1900), – книга, еще более превосхищающая и основные, и даже немалое количество второстепенных параметров уже классического евразийства.

Ухтомский предвещает в ней дальнейшие конфликты Запада с Востоком, конфликты, куда более тяжкие, чем прежде, ибо намечается союз Дальнего Востока с «объединяющимся общей (т. е. панисламистской. – М.Б.) фанатической идеею мусульманским миром»282. Тем не менее Запад всегда был и остается для Востока враждебным чужаком, тогда как для России Азия – «родная и близкая нам по духу»283, особенно ее «аванпост»284 – Индия (Ухтомский даже написал статью так прямо и названную «О сродстве Индии и России»285).

Как и следовало ожидать, Ухтомский потому выступает как непримиримый враг западоцентризма, его экстремистского постулата, что «две трети человечества, в силу какого-то фатализма и прирожденной косности, чуть ли не вечно останутся немы и мертвы, не сказали своего последнего слова на арене мирового развития и мировых событий…»286.

Ведь Россия – неотъемлемая часть этого Востока, столь презираемого надменным Западом. И потому «согласиться с тривиальной европейской точкой зрения на инородческие миры, значит подписать жалкий приговор самим себе, как государству и как племени с преобладающими над всеми остальными мистически (и здесь акцентируется принадлежность России к «мистическому» преимущественно Востоку! – М.Б.) окрашенными высокими идеалами. Там, за Алтаем и за Памиром, та же неоглядная, неисследованная, никакими еще мыслителями не сознанная, допетровская Русь с ее непочатой ширью предания и неиссякающей любовью к чудесному, с ее смиренной покорностью насылаемым за греховность стихийным и прочим бедствиям, с отпечатком, наконец, строгого величия на всем своем духовном облике»287.

При всей своей доминирующей симпатии к индийскому духовному субстрату Ухтомский, отождествляя понятия «Россия» и «Восток», четко подразумевает под последним «совокупность культурных особенностей ислама, браманизма, буддийских разветвлений конфуцианства и т. п.». Все они «поставлены будут историософами в одну органическую цельную группу жизненно стойких народов, – их (т. е. и русского народа. – М.Б.) одинаково резкое отличие от западных наций с их минувшим и настоящим…»288.

Но Восток все же неоднороден.

Ухтомский славит «арийский дух» (категорически относя к его носителям и русских), который «неискоренимо жил и живет в сердцах большинства ее (Индии. – М.Б.) обитателей»289. У «восточных арийцев» – и прежде всего русских, индийцев и персов – есть на том же Востоке общий, давний и упорный враг – «грозный и трудно примиримый степной Туран, единовременно двигавший свои варварско-хищные орды на удельную Русь…».

Еще хуже пошли дела, когда Туран стал исламизироваться: под влиянием «басурманских обычаев» и Индия и Московское царство «слегка потеряли арийский облик». Потом обе «арийские страны» – столь близкие друг другу не только по расовому составу, но и по ценностно-нормативным системам, культурным конфигурациям, психологическому складу, религии и т. д. – пробудились, и «Средняя Азия, в течение веков тревожившая и нас, и Пятиречье немолчным прибоем беспокойных степей, мало-помалу почувствовала незыблемую стену перед собой, – живую стену сплотившихся бойцов-арийцев, решивших отбросить и умалить ненавистный Туран»290. Ухтомский поэтому с радостью отмечает, что в Индии «от престижа Монголов, от преобладания тюркской расы вскоре сохранилась одна (да и та расплывающаяся!) тень»291.

Индия могла бы воспрянуть, но место туранцев – Моголов – заняли «Эксплуататоры с Запада»292, т. е. в этой стране вновь воцарились взаимоисключающие категориальные схемы и типы этики. И однако, рано или поздно Индии поможет Россия. Ведь, вновь и вновь подчеркивает Ухтомский, есть «коренное сродство (усилившееся благодаря хищному степному Турану) нашего пестрого по составу населения с еще значительно сложнейшими элементами той Азии, где таинственно пошел в толпу посыпанный пеплом нищий Шива и где вырос исторический Будда»293. Россия и этот (арийский прежде всего) Восток – вот те регионы земного шара, которым будет принадлежать ведущая роль в судьбах всего человечества: «…все сознательное и разумное определяет собою славяно-инородческий восточный мир, выступающий резкой, но еще весьма хаотической противоположностью, государствам западного типа (с иной организацией, с иной культурой). Насколько они (западные государства. – М.Б.) отличаются ярко выразившимся прошедшим, настолько Русь и органически с ней связанный Восток – область будущего»294: они должны единым фронтом выступить против «материалистически настроенного человека Запада»295. Ведь «для нас, для нетронутого в его недрах русского Востока, для Азии, основу жизни составляет вера: вера в непостижимое, преклонение перед единой богоустановленною властью, жажда нравственного подвига и обновления»296.

И здесь уже начинают исчезать какие-либо выпады против ислама, и даже против Турана (в пользу «арийского Ирана»), Напротив: «Узы, соединяющие нашу часть Европы с Ирано-Тураном (а через него – и с родственными им во многих чертах Индией, Небесной империей)… предвечны и прочны»297.

И даже былые владыки России – татаро-монголы (они же – «хищный Туран») теперь восхваляются Ухтомским (как и последующим, «чистым», евразийством). Он говорит о «наследии… весьма нам бывших полезными Чингизов и Тамерланов…»298. При всем своем преклонении перед «арийским духом» Ухтомский вынужден подчеркивать (и это опять-таки сделали в 20-е годы создатели более или менее цельных евразийских концепций), что Русь – «славянская (т. е. арийская. – М.Б.) по языку и религии, но в смысле крови необыкновенно пестрая и смешанная с инородческими элементами…»299. Но именно это-то обстоятельство придает русской культуре мощный трансдендентально-регулятивный и трансцендентально-практический потенциал для действия на всем буквально – буддийском, браманистском, исламском, конфуцианском и т. д. – Востоке, для создания вкупе с ним (но под российским духовным и политическим лидерством!) уникальной за всю мировую историю органической системы, полной, правильно сконструированной и цельной. Она и только она имеет основания выступать от имени самого бытия, способна разрешить все «проклятые вопросы» и сделать осмысленным существование и громадных людских коллективов, и каждого индивида.

Русь, пророчит Ухтомский, «еще сознательно проснется в качестве обновленного «восточного» мира, с которым не только у ближайших азиатов, а и у индуса, и у китайца в сущности есть и будет неизмеримо больше общих интересов и симпатий, чем с колонизаторами иного типа, выработанного европейской историей за последние четыре века»300. И если Запад всегда был инородным феноменом для Востока, то Россия (а значит, и ее нынешняя и будущая власть над различными азиатскими регионами), – это свое, родное, давным-давно ставшее интимно-близким восточным культурам301, и в то же время – надежный гарант сохранения равновесия в беспрестанных коллизиях между Востоком и Западом. Она, Россия, эта «древняя, туманно очерченная Скифия, родина непобедимых завоевателей и мироправителей, арена передвижения разнообразнейших племен – неизменно сохраняет равновесие среди враждебно настроенных и противоположных… миров восточного и западного типа…»302.

Из этого явствует, что все же Россия не принадлежит исключительно к «восточному миру». Но подобного рода противоречия не смущают барда русского империализма Ухтомского. Ему всего важней универсализировать тезис о том, что царь – вот кто «единственный настоящий вершитель судеб Востока»303, и лишь «в органической связи с этими благодатными (восточными. – М.Б.) краями – залог нашего будущего»304.

Власть над Востоком «белого царя»305 не может идти, заверяет Ухтомский, ни в какое сравнение с западным колониализмом: «русская вольница, надвигающаяся на Восток» – это образец гуманности в сравнении, скажем, с первыми появившимися в Индии европейцами – португальцами, которые, хотя и смешивались с аборигенами, тем не менее были беспощадны к исламу (и Васко да Гама даже сжег корабль с мусульманскими паломниками306). Что касается английского господства над Индией, то это очередной вариант «западной разрушительной… цивилизации»307.

Русское же завоевание Азии – это, согласно Ухтомскому, вовсе не завоевание в традиционном смысле данного слова: «втягивающийся в нас инородческий (т. е. восточный. – М.Б.) люд – нам брат по крови, по традициям, по взглядам. Мы только теснее скрепляемся и роднимся с тем, что всегда было наше…»308; «… нельзя назвать естественное слияние (России. – М.Б.) с Туркестаном и Приамурьем политическими захватами»309; для Запада Восток – не родина, какою, например, «русскому быстро делается любая окраина, – это им (западоевропейцам. – М.Б.) не братья по Божественному и людскому закону…»310.

Между тем англосаксы, например, не имеют никаких прав именовать себя кровно-родственными арийцам Индии: «Когда кропотливыми филологическими умствованиями пытаются установить братство англосаксонской расы с арийскими элементами Индии, это – сентиментальная фикция». Но «если уже заговорить об узах, скреплявших русский народ с Ирано-Тураном (от Каспия до Ганга и Деккана), то вопрос совершенно правильно и законно обоснован минувшей и настоящей жизнью земель, о которых собственно идет речь»311. И поскольку даже в мелочах русское бытие подобно восточному, постольку «кто же… кроме закоснелых западников, хоть на минуту затруднится у нас считать не сознанный еще нами Восток такой же органической по духу принадлежностью Мономаховой державы, какою по самой природе вещей в урочный час стали Заволжье и Сибирь?»312.

Все ширящаяся (не только «арийцы Востока», но и тюрки-мусульмане, китайцы-конфуцианцы и т. д.) под пером Ухтомского предметная область требовала для своего историософо-культурологического обоснования выработки во многом нового категориального аппарата. Он же предполагал максимальное лимитирование сколько-нибудь последовательных – явных или неявных – нападок на любой этническо-расовый и конфессиональный компонент макропонятия «Восток» («…христианская Россия начала складываться в стройное целое загадочно-привлекательною амальгамою Ирана и Турана»313).

Вот почему Ухтомский – вопреки собственным же предшествующим словам – вдруг начинает хвалить мусульмано-индийскую династию Великих Моголов (Бабура и Акбара) – и в первую очередь за их веротерпимость314, ибо таковая всегда была свойственна и русским с их «завещанной предками миссией главарей Востока»315. Но чтобы воистину стать «главарем Востока», Россия должна придерживаться позиций «радующегося третьего» в поединке Востока (итак, опять Ухтомский остерегается полностью отождествлять Россию с Востоком!) с Западом316. Россия будет «незримо крепнуть среди северных и степных пустырей в ожидании спора двух миров, где не им обоим (а России, и только ей! – М.Б.) будет принадлежать решение»317.

В любом случае, однако, Россия не растворится в Востоке и не только не утеряет непревзойденного совершенства своих духовных ценностей, но, напротив, лишь благодаря им вдохнет новую жизнь в Восток – чего уже не в состоянии сделать его традиционные верования.

Она даст, энтузиастически восклицает Ухтомский, исключительно «деятельную веру», которая принесет «сердцам умиротворение (не меньше, чем дает усыпляющий мятежную волю буддизм) и жизнерадостный, возрождающий человека рассвет – чего нет или, точнее, что слишком затаено в скорбном культе «царевича-мудреца» Будды, в узком рационализме Конфуция, в сухом отражении монотеистических истин Ислама. Вот разгадка нашего по масштабу единственного в истории успеха покорять себе царство за царством – не столько силой, сколько гуманизмом, умением видеть в лице каждой религии, каждой расы «меньшого товарища и брата», равноправного перед Богом и Царем»318. А ведь и Востоку – «зыбкому в своих формах, но непоколебимому в своих основах»319, – и России нужен лишь «помазанник божий», и лучше русского царя нет никакой другой кандидатуры. И Востоку и России одинаково чужд поэтому «конституционный Запад»320. И потому-то «ничего нет легче для русских людей, чем ладить с азиатами», – дар, которого закономерно лишены европейцы321 с их либерально-антиавтократическими установками322.

Россия не только относилась к Азии «без предрассудков»323 – что, в частности, отразилось в благожелательном отношении к смешанным бракам (Ухтомский призывает и впредь поощрять таковые324). Она всегда должна быть благодарна Азии за то, что та дала ей сам принцип благонесущего царизма: Азия «нас крушила, она же нас и обновляла. Исключительно благодаря ей русское мировоззрение выработало образ христианского Самодержца, поставленного Провидением превыше суеты земной, среди сонмища иноверных, но сочувствующих ему народностей». Они же – как и весь прочий Восток – именно за «идею самодержавия» любят Российскую империю»325.

В 1904 г. неутомимый Ухтомский знакомит российскую образованную публику с очередной своей книжкой – «Перед грозным будущим. К русско-японскому столкновению».

Еще и еще раз восславив «вековое стихийное движение России в пределы Азии»326, он призывает примириться с Японией, считая фикциями пророчества Владимира Соловьева и других327 о воинствующем панмонголизме и «желтой опасности».

На деле же «никакого панмонголизма, никакой «Азии для азиатов», никакой Японии, действительно способной направить пробужденный Восток против Европы, по-моему, нет и быть не может».

Дело в том, что «все те идеи мирового господства (в пределах Старого Света), которыми жили и дышали величайшие монархии древнего мира и средневековья, всецело перешли в плоть и кровь русского народа, после столетий единоборства с татарами. Чингизы и Тамерланы, вожди необозримых вооруженных масс, создатели непобедимых царств и крепких духом, широкодумных правительств, – все это закаливало и оплодотворяло государственными замыслами долгополую, по-китайски консервативную328, змиемудрую допетровскую Русь, образовавшую обратное переселение восточных народов, течение западных элементов в глубь Азии, где мы – дома, где жатва давно нас ждет, но не пришли еще желанные жнецы; терпимость к чужому мировоззрению, высшая христианская329 культура и гуманность рука об руку с техническим прогрессом. Отчасти все это уже вносится нами в эти далекие страны…»330.

Совсем не предвидя жестокого поражения царизма в русско-японской войне, Ухтомский советует японцев «привязать… к себе, руководить ими как младшими братьями (да и вообще любой народ Востока для него – хоть и «брат», но навсегда «младший»! – МБ.)» и, что не менее важно, «видеть в них естественных союзников против Запада…»331.

Впрочем, война с Японией может иметь и благие последствия, притом зачастую кажущиеся совершенно неожиданными. Надо, утверждает Ухтомский, учитывая наличие Азии в составе России, покончить с «узким и далеко не всегда искренним национализмом», понять, что «всечеловек» Достоевского – «это есть, действительно, гражданин мировой русской монархии (суть концепции Достоевского о «всечеловеке» схвачена очень точно! – МБ.). Русско-японский вооруженный конфликт, полагал – и совершенно ошибочно! – Ухтомский, приведет к «могучему подъему патриотических чувств… всех пестрых этнических и религиозных разнородных элементов, образующих третий Рим – Россию, грозная борьба, к которой, кроме Японии, могут и жаждут примкнуть всякие опасные для нас начала, наверняка скрепит и сплотит империю»332. Но тогда-то и будут адекватно решены такие болезненные для России «инородческий и вероисповедный вопросы».

Судя по всему, Ухтомский, этот крупнейший, пожалуй, предвозвестник евразийства, ратовал за относительно большую конфессиональную и расово-этническую толерантность, чтобы расширить (в том числе и путем привлечения в политические и культурные элиты лояльных царизму нерусских и нехристиан) физические и духовные опоры монархическо-экспансивистского строя. Но здесь необходима, по Ухтомскому, иерархия, долженствующая обеспечить гегемонистскую роль русских.

Мы, подчеркивает он, какие ни на есть, а все же арийцы («конечно по размеру… культурных задач, а не по происхождению»333), мы связаны с Европой хотя бы уже тем, что «все наше исконное движение на Восток – чисто европейский импульс, наследие почившего над Русью варяжского духа, которому тесны и тягостны казались со дней седой старины старинные рамки обыденной жизни…»334.

Перечислив бесчисленные варяжские завоевания, Ухтомский сравнивает их с процессом универсализации ислама: «Одни только арабы с неукротимым пылом ислама представляют этому некоторую параллель, но у них сила скоро перевоплощается в покоряемые народности, принимает иные формы, сохраняет лишь знамя Магомета… У варягов же этот источник энергии неистощимо светится в том же племени, в той же расе…»335

Через все наше прошлое, продолжает Ухтомский, красной нитью проходит Sturm und Drang устремляющегося глубже и глубже на Восток «главных европейцев» нашей истории, беспокойного потомства владык холодной пучины (т. е. варягов. – МБ.)». А затем уже русский народ – которому первоначальный импульс дали арийцы-варяги – становится законным наследником Чингисхана: «в его руки перешли скипетр и бич чингизханидов, у его стремени послушно стала степная буда, об олицетворяемой им верховной власти народная песня выразилась: «Белый царь – над царями царь»336.

Единомышленник Ухтомского, близкий к царскому двору знаток тибетской медицины П.А. Бадмаев (бурят по происхождению, но крещеный), издал а 1905 г. книжку «Россия и Китай» (СПб., 1905).

Обоих их – и Ухтомского и Бадмаева – можно счесть наиболее видными представителями «востокобежного лобби» в той политико-идеологической элите, которая непосредственно вдохновляла и направляла внешнюю политику империи. И в то же время не только Ухтомский, но и Бадмаев – предвозвестники евразийства. Однако, утверждая, что «Восток играет для благополучия России первенствующую роль»337, именуя Чингисхана «гениальным монголом»338, Бадмаев тут же призывает не просто к «насильственной ассимиляции»339, но и к перманентной – хотя, конечно, осторожной, постепенной – «русификации и христианизации». Это, в частности, означало и натиск на ислам.

Можно, таким образом, отыскать общую и для наиболее умеренных и для крайних представителей «протоевразийства» основу.

Несомненно, все они пытались сконструировать некую новую систему высшего уровня, но создать ее надлежало из совокупностей элементов «низшей», традиционной, системы, призванных выступать в качестве эквивалентов элементов высшей системы. Так как каждый элемент «высшего уровня» опирается на соответствующий комплекс элементов «низшего уровня» (скажем, примат православно-русского субстрата), то между высшим уровнем и его непосредственной основой наличествует глубокое структурное соответствие (изоморфизм). Таким образом, непосредственной основой «высшей системы» является изоморфная ей система, остающаяся в пределах «низшего уровня» развития, но формирующаяся в соответствии с возникающим «высшим», – т. е. «теневая система»340.

В потенции своей она могла бы (и евразийство действительно попыталось сделать это с наибольшей решимостью, хотя в конечном счете неудачно) привести к расширению толерантно-эгалитаристских установок – и, значит, к конструированию радикально нового экзистенциального пространства, – к действительному снятию принципиальных барьеров между русскими и «инородцами», православными и неправославными, христианами и нехристианами, между европейской и неевропейской цивилизациями341. Но она, эта система, осталась (даже при всей своей искренней симпатии к отождествляемым с понятием «Восток» экстраординарным феноменам, «экзотической мудрости», мистической космологии, казавшейся действенным орудием становления качественно нового «глобального мировоззрения») в рамках евро– и христианоцентристских мировоззренческих и этико-эстетических нормативов, всевозможных ограниченных и ограничивающих форм сознания – догматических, фанатично-монистических и авторитарных. Следовательно, она никак не могла пробить путь реальному – если не политическому, то «хотя бы» этническому и религиозному – плюрализму, обеспечить высокий удельный вес релятивизма кросс-культурных моральных стандартов, поставить на одну доску, не отдавая никому преимущества, социально-политические преломления, скажем, ислама и христианства, имманентные каждому из них отношения между общественными и индивидуальными ценностями, нормами и идеалами, формами мобилизации коллективной идентичности и т. д. и т. п.

Даже авторы типа Ухтомского и Бадмаева – т. е. те, которые стимулировали интерес русских мыслителей к философско-религиозному наследию за пределами их собственного ареала, что позволяло увидеть в более широкой, на сей раз уже подлинно всемирной, перспективе и отечественную традицию – и не помышляли (как, впрочем, и «классические евразийцы») о создании каких-либо специфических символов и ритуалов для идеологического представления и подкрепления популяризуемых ими во многом действительно новых культурологических программ. В общем они оставались приверженцами традиционных форм концептуализации «опыта Чужого», апологетами типично великодержавной стратификации, никак не сумев освободиться от чар и европобежных ориентаций, и культа православия и царизма342, и преклонения перед «русским духом»343, – а значит, вольного или невольного принижения всех иноконфессиональных и нерусских конструктов, включая и ислам.

Последнее относится не к одним лишь «протоевразийцам».

Возьмем, к примеру, Дмитрия Мережковского. Не останавливаясь на его (противоположных взглядам Ухтомского и Бадмаева) пророчествах (впрочем, во многом повторяющих известные предупреждения Дж. Милля и А. Герцена о неминуемой победе в Европе «духовного Китая»344) о «желтой опасности»345, отметим лишь следующее.

Христианство, утверждает Мережковский, «обмелело», но оно все еще остается «старыми семитическими дрожжами в арийской крови – и есть, именно то, что не дает ей устояться окончательно», мешает ей «кристаллизоваться», не дает свершиться «китаизации» Европы346. И только арийцам и семитам отводит Мережковский ведущую роль в динамике мировой цивилизации347.

Но если выросшее на «семитской почве» христианство есть, по Мережковскому, «вечная цепь, соединяющая прошлое с будущим»348, то другой плод того же «семитского духа», ислам, – это «религия косности, недвижимости… религия чистого, каменного созерцания. Обращаясь к действию, к культуре, к знанию, к какому-либо движению, магометанин тем самым отвертывается от магометанства, выходит из религии. Это религия жизни без жизни»349.

И именно такого рода оценки ислама оставались в общем-то доминирующими (несмотря на то что к тем или иным адептам этой религии или порой даже к целому мусульманскому народу – татарам, например – могли порой проявляться самые теплые симпатии350).

В 1905 г. во многом существенно отличный от Мережковского автор – крупный сановник – Череванский издал книгу «Мир ислама и его пробуждение», запугивая351 русскую общественность неминуемым, по его твердому убеждению, союзом панисламизма с панмонголизмом352.

Череванский особенно любит ссылаться на оценки ислама из переведенной на русский язык книги Мензиса «История религии», где, в частности, сказано: «Превосходное орудие для дисциплинированных народов на /стадии/ низкой культуры, ислам не может повести их к более высокому развитию человеческой жизни и мысли. Он подавляет свободу, он не понимает человечества, а потому не может оказать ему блага»; «ислам скорее является ярмом, нежели вдохновляющей силой» и т. п.

Вторя Мензису, Череванский пишет: «…за исламом можно признать цивилизующее начало только по отношению к народам низшей культуры, какими были арабы, берберы, малайцы, племена Средней Африки и монголы, растворившиеся по приходе в Среднюю Азию и в Восточную Россию в доктринах ислама. Наоборот, ислам является перед высшими расами таким привеском и тормозом, благодаря которому более 10 % всего населения земного шара остаются из рода в род за флагом цивилизации»353. Ведь ислам «дышит чем-то иссушающим, мертвящим, губящим и напоминает собою именно тот самум, о котором так картинно упоминает Коран354; вместо Бога воплотившегося Мухаммед представил бога, воплощенного в Коране, учение которого не подчиняется влиянию прогресса и культуры»355 и т. п.

И если мир ислама действительно пробуждается, то лишь «на почве воинственности»356, что в высшей степени опасно именно для России357.

С горестью признав, что христианское миссионерство оказалось бессильным перед «необычайною устойчивостью мусульманства»358, Череванский рекомендует свои меры. Так, надо, в частности, потребовать, чтобы «всякое учение о кафирах было изгоняемо из мусульманских школ, находящихся в христианских государствах»359, и вообще добиваться широчайшей европеизации мусульманских образовательных и прочих структур.

Ведь, полагает Череванский (и эта точка зрения – еще со времен Эрнеста Ренана – была очень популярна в неклерикальных официальных и официозных кругах России), лишь наука в состоянии разрушить ислам.

Если же Коран «останется и в будущем единственным образовательным руководством в мире ислама – никто не должен питать надежду на пробуждение этого (мусульманского. – М.Б.) мира на почве культуры и на сердечное согласие с миром христианства. Только истинная наука может разрушить средостение между этими мирами…»360.

Авторы, подобные Череванскому, стимулировали суперцентрирование «Я» русской культуры. Для него характерна жесткая иерархическая организация ценностных интенций; динамизм этой структуры минимален, т. е. естественная тенденция к децентрации выражена крайне слабо или вовсе не прослеживается; высшие интенции сведены нередко к одной-единственной. В нашем примере – это явно патологическая ориенто– (и особенно – исламо-) фобия.

И еще одно существенное дополнение.

В стилистической переквалификации и изменении значений тюркизмов важную роль сыграло то обстоятельство, что в начале XX в. целый ряд слов в переосмысленном виде вовлекается (как, впрочем, и в XVIII и в XIX вв.) в систему «эзопова языка» для обозначения образа правления, произвола, насилия, творящегося в России. События русско-турецкой войны «способствовали снятию романтического ореола там, где он был в известной степени навеян художественной практикой писателей-романтиков первой половины XIX в.»361.

Например, слово башибузук, означавшее «иррегулярное турецкое войско», со времени балканской войны превращается в обозначение самодурства и жестокости: башибузуки – «насильники, дикари» («Спутник читателя») и т. д. Сатрапом обычно называли «управителя-чиновника, облеченного неограниченной властью, пользующегося полным произволом в управлении». «Теперь (речь идет о начале XX в. – М.Б.) сатрапом часто называют богача, живущего независимо, или т. н. высшего начальника, который в своих заботах о вверенном ему управлении не очень охотно справляется с законом»362.

Как видим, и в начале XX в. не только не уменьшился, но, несомненно, даже расширился круг слов-символов и устойчивых сочетаний, в негативном ключе интерпретирующих мусульманские феномены – как отечественные, так и зарубежные. Газетно-публицистический стиль размножал и клишировал множество связанных опять-таки с этими феноменами метафорических употреблений, доселе принадлежавших художественной речи, не только эстетически обесценивая их, но и вводя их – отрицательных по отношению к миру ислама – в категорию экспрессивно окрашенных единиц, к тому же имевших зачастую обобщенно-политическое (= «враждебное всему истинно-русскому») содержание363.

Если же рассмотреть ситуацию в психоаналитических терминах, то можно будет, по-видимому, утверждать, что стимулируемая шовинистически (постепенно уже и – расистски) мыслящими идеологами властвующих классов царской России исламофобия все интенсивней превращала – конечно, субъективно этого никоим образом не желая – мусульман (веками ассоциируемых с понятиями «мрак», «чернота» и в то же время – «необузданная чувственность», «коварство», «лицемерие» и т. п.) в олицетворение «темной стороны» натуры «Истинно-Русского Человека», его подсознательных греховных желаний, импульсов и страхов. Он, этот Человек, готов был даже простить «зверя-мусульманина» за все его пороки, за всю «деформированность» эмоциональных и интеллектуальных слоев его сознания, лишь бы тот покорно принимал свое подчиненное положение и неполноценность. Таким образом, «Истинно-Русский» относился к Мусульманину не как к личности, а как к сконструированному им же самим понятию, что, разумеется, лишь углубляло социальный, психологический и психоисторическии антагонизм между ними364.

Но вот что в высшей степени любопытно.

Как я не раз уже показывал, в шовинистически-расистском менталитете нередко отождествлялись термины «азиат», «мусульманин», «татарин». Последний (при том напомню еще раз, что он мог бы порождать и теплые к себе эмоции) представал как вездесущий и всевластный «референтный центр» всего того, что подпадало под категорию «Зло», т. е. в первую очередь татаро-монгольское Иго, радикально, якобы, исказившее ход русской истории.

Между тем, как отмечал еще Н.Г. Чернышевский, «из нынешних крымских, казанских, оренбургских татар едва ли есть хоть один человек, происходивший от воинов Батыя… нынешние татары – потомки прежних племен, живших в этих местах до Батыя и покоренных Батыем…»365. И потому-то прав А. Каримуллин, утверждая, что идеологи великодержавия «стремились представить татар потомками монгольских завоевателей и исходя из этого в отношении их культуры вели более жестокую политику преследования»366.

Впрочем, не следует думать, будто царизм на всем протяжении своей истории лишь в мусульманстве видел своего первейшего «внутреннего врага». Приведу по этому поводу интересный факт, подробно изложенный в только что процитированной книге А.Каримуллина. В 1889 г. петербургский пастор Берман Дальтон издал (в Лейпциге на немецком языке) книгу-обращение на имя обер-прокурора Синода Константина Победоносцева367. В ней он обвинял царское правительство и церковь в том, что они не поддержали шотландских и базельских миссионеров, которые еще в начале XIX в. стали в России распространять христианство путем печатания (в типографиях Шуши, Карраса, Астрахани) евангелической литературы. Далее Дальтон упрекает Синод за попустительство татарам в печатании «магометанских книг», которые способствуют (и тут он был прав!) возвращению крещеных «инородцев» в лоно ислама. Пастор далее утверждал, что в России мусульманам даны большие права в отправлении и пропаганде своей религии, тогда как лютеране – несмотря на то что они христиане – подвергаются преследованиям.

Цензор, В.Д. Смирнов, – крупный востоковед и лицо, близкое к столь влиятельной в правительственных и клерикальных кругах фигуре, как Н.И. Ильминский, – в том же 1889 г. отвечал (и этот ответ его тем более характерен, что сам-то Смирнов был ярым врагом ислама): «Фантастическая враждебность русского мусульманства к русским не так опасна и вредна, как таковая же враждебность лютеранского духовенства, потому что первая покоится на слепом невежестве и политической тупости представителей его, вторая же руководится и питается учено-образованными вожаками, преследующими ясно осознаваемые ими политические цели… один фанатик-татарин стоит двух десятков татарских мулл»368.

Подобного рода тезисы создавали основу для постепенного перехода от – характерного для официальной и официозной литературы об исламе с ее параноидным этно– и конфессиоцентризмом – «монологического дискурса» к какому-то подобию дискурса «диалогического». Вследствие этого, в частности, прямо связанные с Исламом традиционные образы повышенной семантической и социальной значимости могли превращаться в символы, эмблемы, аллегории, мифы, лишенные уже каких-либо существенных импликации369.

С другой стороны, тот же Смирнов, например, доказывал необходимость максимально строгого контроля за отечественным исламом, но контроля искусного, гибкого, дальновидного: «…самая здоровая политика правительственная и благая для процветания России – это игнорировать мусульманство, хотя бы оно совершенно было исковеркано самими исповедущими его: чем оно станет в худшем положении, и сильнее падет, тем это лучше для целей государственных. Всякая же правительственная регламентация, организация в целях и вопросах этой религии поведет лишь к упрочению и улучшению ее с ее фанатическими тенденциями. Сентиментальные же мечты о равноправии всех вероисповеданий до поры до времени крайне вредны в целях внутренней государственной политики России, историческое прошлое и политическое могущество которой находятся в тесной связи с господством православия, с которым не могут быть ставимы на один уровень иные вероисповедания, да еще нехристианские…»370.

И поскольку еще не наступило время для реализации «сентиментальных мечтаний» о равноправии всех верований, постольку надлежало (цитирую вновь Смирнова) устранить, по мере возможности, «фанатизм, нетерпение и озлобление»371 мусульман, и прежде всего их модерниствующих представителей372 по отношению к христианству в целом, а также и к его русскому воплощению.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.