Лосев

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Лосев

История имяславия невелика, но характерна для русских ересей. Происхождение его неизвестно; учение зародилось неожиданно и как бы ниоткуда, хотя и кажется соответствующим общему духу восточного христианства. Внешние черты его истории примечательны репрессиями, которым оно подверглось, вовлеченностью в ход революции и участием некоторых ключевых фигур. Оно было вполне подавлено, но не исчезло[938]. Напротив, оно оказало формирующее влияние на ведущих русских философов и отразилось в русской литературе таким способом, что знаменитые стихи и популярные философские тексты неясны без обращения к истории этой ереси. Мы вновь наблюдаем здесь механизм продуктивного взаимодействия народной и высокой культур. «Темные и подспудные», как говорили в прошлом веке, «движения народной мысли» попадают в поле зрения интеллектуала, трансформируются в профессиональный дискурс и в этом качестве передаются в публичную сферу: тиражируются в книгах, обсуждаются в журналах, становятся предметом политических действий, а потом вспоминаются в мемуарах. С момента попадания в письмо, эти «движения мысли» подпадают под законы собственно литературной преемственности; мало что связывает их теперь с первоначальным субстратом устной традиции. Их происхождение навсегда, однако, снабжает их авторитетом народа, сакральным для популистской культуры.

НА АФОНЕ

Основателем «афонской смуты» был некий Илларион, в 1880-х годах бывший схимонахом Пантелеймоновского монастыря на Афоне; позже он перешел в обитель, основанную этим монастырем на кавказском Новом Афоне, а потом оставил и ее, поселившись отшельником. В 1907 он выпустил книгу На горах Кавказа, в которой излагал новое учение[939]. Книга была одобрена духовной цензурой и не породила особых последствий. Следующие книги на ту же тему опубликовал другой афонец, иеросхимонах Антоний (Булатович)[940]. Он был раскаявшимся гвардейским офицером вроде отца Сергия у Толстого. В свое время основоположники имяславия служили вместе, Илларион был у Антония чем-то вроде денщика. Вместе они участвовали в военной экспедиции в далекую Эфиопию, которая была описана Булатовичем в бестселлере 1900 года[941]. Интересно, что Булатович был обращен в имяславие своим подчиненным: как мы видели в ряде других случаев, восходящая динамика религиозного обращения соответствовала нисходящей динамике культурного опрощения.

В качестве монаха Булатович вновь оказался плодовитым автором. Именно его книги, посвященные догматическому обоснованию имяславия, вызвали скандал в религиозно-политических кругах столицы[942]. Последователи нового учения называли себя ‘исповедниками имени Божия’, а их стали звать ‘имяславцами’ или ‘имябожцами’. И наоборот, сами имябожцы назвали своих противников ‘имяборцами’; фонетическая параллель этих имен добавила путаницы. Синод в своем Постановлении 1913 года объявил это учение ересью.

Имяславцы учили, что Бог существует в своем имени. Имя Бога есть его истинная субстанция; и человек приобщается к ней, бесконечно повторяя это Имя. Идея не была оригинальна. Имяславцы ссылались на предшественников, главным из которых был Григорий Палама и следовавшие за ним исихасты, важные для раннего православия. На практике так называемая Иисусова молитва издавна была одной из основных в восточном христианстве. Эта молитва содержит следующие слова: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного». Ее многократное произнесение в соответствующем душевном состоянии называется еще «умным деланием». Церковные историки в прошлом столетии связывали учение об умном делании с влиянием мистиков круга Александра I, и даже с переводами госпожи Гийон[943]. Но к концу века оно процветало в Оптиной пустыни, где считалось сердцевиной особенного «оптиного» православия[944].

Иисусову молитву произносили и православные, и известные еретики. Примером последних может быть известный хлыст Василий Радаев, в 1853 обличенный в ритуальном разврате. «Люби молитися почаще, молитву Иисусову творить непрестанно», — учил он своих последователей, и пояснял технические детали.

В каждую минуту паче дыхания, вопи с вниманием молитву Иисусову […] и будет душа твоя, яко Ангел чистый. Были многи грешники, блудники, прелюбодеи, мерзкие, скверные: возлюбили сию молитву вопити, соделались чистыми, непорочными […] Нет оружия сего крепчайше, ни на небеси ни на земли, имени Иисусова: сие имя ад разрушило, смерть умертвило […], землю с небом совокупило[945].

За прошедшие с тех пор полвека Иисусову молитву произнесли еще множество раз. Сама по себе она никак не может считаться признаком ереси внутри православия. Новостью, по-видимому, была догматическая обработка идеи, которая содержалась в книгах Иллариона и Антония. Преследования были начаты в Константинополе. Афонские монахи находились под двойной юрисдикцией русской и греческой церквей, и в случившемся легко заподозрить политическую игру. В сентябре 1912 константинопольский патриарх Иаким III осудил имяславцев как еретиков. В феврале 1913 сторонникам имяславия было запрещено служить на Афоне, потом их вызывали в суд, и наконец Синод в мае 1913 отправил на Афон военно-морскую экспедицию во главе с епископом Никоном. Монахи забаррикадировались в труднодоступных скитах, но матросы связали их и вывезли на военном корабле. Арестовано и отправлено в Россию было около 700 монахов. Такое решение богословского спора не стало окончательным. Жертв, однако, не было.

В СТОЛИЦЕ

По словам шефа российской полиции того времени, в дело имябожцев был вовлечен Распутин. Он даже возил монахов-имябожцев «во дворец на показ»; они тайно приезжали в штатском платье представляться царю или царице. Белецкого интересовало, в чем причина такой заинтересованности Распутина. Он полагал, что вся эта история — лишь часть синодальной интриги, но с некоторым удивлением узнал от Распутина, что тот «и сам является сторонником этого учения». Впоследствии Белецкий убедился, что Распутин «отстаивал все время имябожцев»[946]. Полиции было известно, что незадолго до гибели Распутина в угоду ему В. М. Скворцов, синодальный миссионер и редактор Колокола, печатал там статьи в защиту монашеской секты; эти статьи Распутин представил «во дворец». По-своему рассказывал эту историю сам Скворцов. По его словам, Распутин находился под «большим влиянием» имябожцев и сам оказал на них влияние, вдохновив монахов на борьбу с церковной иерархией, которую еще не вполне контролировал. По этой версии, Распутин познакомился с имябожцами, возвращаясь в Россию из своего паломничества в Святую Землю и остановившись на Афоне[947].

Архиепископ Антоний Волынский, известный своей борьбой с сектантами, Распутиным и социалистами, объявил о связи афонских имяславцев с хлыстами. Серия агрессивных статей на эту тему, направленных в основном против Булатовича, появилась в журнале Русский инок, руководимом Антонием. Однако аргументов, обличавших связь имябожия с народным сектантством, не приводилось. Кроме покровительства Распутина, есть лишь очень косвенные признаки связей между имяславцами и сектантами: к примеру, в начале 1910-х годов статьи афонского схимонаха Иоанна Чантурова печатались в молоканском журнале Духовный христианин. После своего возвращения в Россию монахи не были расстрижены, то есть оставались в лоне церкви. Позднее имяславцев разослали по отдаленным монастырям и приходам, а с 1915 принимали и в столичные монастыри без покаяния. По-видимому, решение Синода о еретичестве имяславцев не имело поддержки у церковных властей среднего звена. Имяславцев надо рассматривать как инакомыслие внутри православия. Диссидентство становится сектантством тогда, когда его отлучают от церкви, и в случае имяславия мы наблюдаем этот процесс в стадии зарождения.

После революции имяславцы были связаны с движением ‘истинно-православных’, составивших открытую оппозицию Советской власти и сливавшейся с нею церковной иерархией. В конце двадцатых годов ‘истинно-православные’ под руководством епископа Алексея Буя действовали в южных областях России. В июле 1930 воронежское ОГПУ характеризовало имяславцев как «контрреволюционную, монархическую организацию», а среди ее лидеров называло Лосева и Новоселова[948].

ФИЛОСОФИЯ ИМЕНИ

Гонимые афонские монахи были сразу же поддержаны русскими философами. Бердяев 3 августа 1913 напечатал статью в их защиту в Русской молве, в связи с чем был обвинен в кощунстве и арестован. Газета была конфискована, философу грозила ссылка в Сибирь, и лишь благодаря искусству адвоката дело было затянуто вплоть до революции. Бердяев говорил потом, что если бы не революция, он мог бы провести оставшиеся ему дни не в Париже, а в Сибири — и именно за защиту имяславцев[949]. Сергей Булгаков называл вопрос о почитании имени Божия «огнепалящим вопросом», который следовало обсудить на церковном Соборе[950]. Павел Флоренский и позднее Алексей Лосев сами разрабатывали догматику имяславия в своих сочинениях. Флоренский шел так далеко, что писал объемистые, по типу гороскопов, интерпретации человеческих имен в психологических терминах. Действительно, если Имя Бога безусловно, то некоторая доля этой безусловности есть и в человеческих именах, тоже созданиях Божиих. Обычные имена, вроде Павла или Алексея, определяют судьбу и характер, верил Флоренский.

Алексей Лосев сообщал Флоренскому в 1923 свою версию «тезисов имяславского учения»:

а) Имя Божие есть неприступный и бесконечный Свет существа Божия, явленный в конечном существе мира и человека […]

б) Имя Божие есть всемогущая Сила существа Божия […]

с) Имя Божие есть полнота совершенства существа Божия […][951]

Насколько можно понять, полностью отождествить Имя и Бога все же не удавалось. Бог есть в своем имени, но не равнозначен ему. В итоговой формулировке Лосева, «Имя Божие есть сам Бог, но Бог сам — не имя».

В истории православия с именем Бога происходили странные события: менялось его написание, вероятно также и произнесение. Одной из главных реформ Никона было изменение правописания имени Бога: Иисус вместо Исуса. Так казалось ближе к греческим источникам. Эта реформа должна была проблематизировать саму тему имени: либо надо признать, что имя Бога такое же условное, как любое другое, что в конце концов и сделало синодальное православие; либо же считать, что порча имени привела к порче веры, как полагали старообрядцы. Возможно, имяславие можно трактовать как позднюю реакцию на травму, нанесенную никонианскими реформами. Впрочем, имяславцы от Иллариона до Лосева писали «Иисус» и, таким образом, признавали себя принадлежащими к никонианской традиции.

Итак, имяславцы объявили Бога живущим в своем имени. Эта идея на самом деле является радикальным открытием (или изобретением), настоящая сфера которого выходит за пределы молитвенной практики, и даже за пределы теологии. Подлинная сфера этого открытия — семиотика. Чтобы решить вопрос о том, может ли вещь совпадать со своим именем, надо пересмотреть саму проблему имени. После Соссюра теоретическая лингвистика и семиотика развивались по прямо противоположному пути. Знак объявлялся условным, заменимым на любой другой. Только человеческая конвенция определяет, что значит знак. Сущность вещей репрезентирована в отношениях между знаками, но никогда не в самих знаках. Поэтому соссюровская лингвистика начинает с анализа простейшего из знаков, фонемы, и видит весь знаковый универсум по аналогии с этим мельчайшим элементом. Имяславие, наоборот, начинает с анализа самого сложного из знаков, Имени Бога, и видит все знаки по аналогии с этим высшим знаковым уровнем.

Вообще, для семиотического обоснования имяславия видны два пути. С одной стороны, можно сказать, что Бог не подчиняется семиотическим законам, как не подчиняется никаким другим; иначе говоря, что только Бог совпадает со своим именем, а все остальные сущности не совпадают. Так можно было бы спасти семиотику и еще раз утвердить уникальность Бога. Самый последовательный из философов имяславия, Алексей Лосев, шел по другому пути. Он решил обобщить имяславие до философии имени. Он пересматривал семиотику как таковую, утверждая, что не только Бог (которого Лосев в своей Философии имени не называет), а всякая вещь вообще существует в своем имени.

Философия имени есть самая центральная и основная часть философии вообще (и не только философии!) […] Имя — как максимальное напряжение осмысленного бытия вообще — есть также и основание, сила, цель, творчество и подвиг также и всей жизни, не только философии. Без имени — было бы бессмысленное и безумное столкновение глухонемых масс в бездне абсолютной тьмы […]

В любви мы повторяем любимое имя и взываем к любимому через его имя. В ненависти мы хулим и унижаем ненавидимое через его имя. И молимся мы, и проклинаем через имена, через произнесение имени. И нет границ жизни имени, нет меры для его могущества. […] Имя победило мир[952].

Какой бы старой ни была идея условности знака, в ней есть нечто буржуазное. Это семиотическая трансляция принципа эквивалентного обмена как главной идеи капитализма. Любую вещь можно обменять на любую другую на основании абстрактной меры. Сама по себе эта мера не имеет никакого смысла, она определяется соотношениями вещей и их определяет. В терминах семиотики, стоимость не иконична и не индексальна; она конвенциональна. Она, однако, так же не зависит от отдельного человека, как значение фонемы. Когда Соссюр объяснял, что такое означаемое и что такое означающее, его любимой аналогией был франк: у него есть фиксированная стоимость, которая не зависит от физического вида монеты, а определяется его соотношением с другими подобными же абстрактными сущностями. Так значение фонемы не зависит от голоса или акцента, а определяется системой двоичных противопоставлений. Так и значение слова определяется его синонимией и переводами на другие языки. Все слова ‘кошка’, китайское, немецкое, русское — эквивалентны, и ни одно не является более близким к сущности кошки, чем другое. В лингвистике есть своя история обсуждения этой проблемы; некоторые звуки и слова более иконичны, чем другие. Так родилась известная классификация Пирса: есть знаки условные, знаки иконичные, знаки индексальные.

Согласно философии имени, дело обстоит ровно наоборот, чем в семиотике.

Выражение предмета в слове есть сам предмет и неотделимо от него, но тем не менее оно отлично от него […] Слово — сама вещь, но в аспекте ее уразуменной явленности. Слово — не звук, но постигнутая вещь […] А звуки и все прочее — лишь физический носитель этой […] вещи[953].

Имя привязано к вещи мощнейшими в мире силами. Оно безусловно, его нельзя заменить или изменить. Оно дано, а не выдумано. Имя не есть означающее. Точнее говоря, это означающих нет, потому что они настолько слиты со своими означаемыми, что глупо или же грешно говорить о них в отдельности. Произнесение имени достаточно для того, чтобы изменить реальное состояние вещей. «Природа имени, стало быть, магична»[954], — ясно пишет Лосев. В общем, Имя Божие есть семиотическая катастрофа. В нем, как при сотворении мира, не действуют нормальные законы бытия; но оно бросает свой особенный свет на прочие явления семиозиса, в конечном итоге уподобляя всех их самому себе. Если лингвистика Соссюра есть семиотический эквивалент Просвещения, согласно которому слова созданы человеком и потому условны и одноуровневы, то имяславие есть семиотика Контр-Просвещения. Имяславие основано на идее данности, а не созданности имен-вещей, их непознаваемости и магизме. В философии имени, склеивающей означаемое и означающее, есть дух контркультурного протеста. Анархизм сводит реальность к действующему субъекту; он отказывается рассматривать субъекта в более широких рамках — знаковых, культурных, политических[955]. Семиотической его базой является тавтологическое неразличение субъекта и предиката, знака и значения, Бога и Имени. Непременным следствием является остановка дискурса или, возможно, его сворачивание в нечто вроде Иисусовой молитвы. Если Имя есть Имя есть Имя, то Бог есть Бог есть Бог…[956] Сказать больше нечего. Впрочем, и Булатович, и Лосев на основе такого понимания написали много длинных текстов.

В историческом времени, патетическое представление имяславцев о том, что небесные иерархии могут напрямую вмешиваться в земные дела и субстанция этого вмешательства есть Имя, прямо соседствует с философией русского символизма. Имяславская ересь Иллариона и Антония развивалась параллельно с философией символа Иванова и Белого; философия имени Флоренского и Лосева наследовала обеим, подчеркивая свое происхождение от первой, как почти сакрального своего источника, но в сильной степени опираясь на вторую. Это важный аргумент в пользу единства культуры[957], которая вынашивает близкие идеи на разных уровнях своего культурного бытия: в данном случае в культурном изоляте православных монахов-отшельников, с одной стороны, и в авангардной культуре модных поэтов-декадентов, с другой. Со светской точки зрения, имяславие есть символизм, доведенный до абсурда. Теоретики символизма не доходили до такой теоретически предельной крайности; поэты и философы, озабоченные своей потребностью говорить, они не сказали бы, подобно афонским монахам, что говорить имеет смысл только одно и то же.

И ПОНЫНЕ НА АФОНЕ

Но значение имяславия было оценено лидерами символизма. В 1909, вскоре после выхода в свет книги Иллариона и до скандала вокруг имяславия, Вячеслав Иванов писал, беря ключевое слово разрядкой и не давая объяснений, как об общеизвестном: «И в нашей национальной душе уже заложено знание Имени»[958]. Блоку о имяславцах рассказывала в феврале 1914 близкая к Иванову Чеботаревская[959]. В романе Алексея Скалдина Приключения Никодима афонский монах появляется в ключевом месте, когда интеллигентный герой совсем было уже потерял свою идентичность. Но самым явственным образом имяславие проявилось в стихах следующего поколения поэтов, которые уже не считали себя символистами и боролись с ними как с отцами — и потому тем внимательнее относились к опыту русских сектантов, которых считали среди своих поэтических дедов. Мандельштам писал:

И поныне на Афоне

Древо чудное растет,

На крутом зеленом склоне

Имя Божие поет.

В каждой радуются келье

Имябожцы-мужики:

Слово — чистое веселье,

Исцеленье от тоски!

Всенародно, громогласно

Чернецы осуждены;

Но от ереси прекрасной

Мы спасаться не должны.

Каждый раз, когда мы любим,

Мы в нее впадаем вновь.

Безимянную мы губим

Вместе с именем любовь.

Это стихотворение — подробно и вполне точно пересказанная история имяславцев[960]. Только в одной строке поэт отступает от фактов, и это характерно: «Имябожцы-мужики», — пишет Мандельштам. Мандельштам следует здесь за народническим представлением о сектантах-мужиках, как источнике истинного Слова. Но афонские еретики совсем не были мужиками. Среди монахов могли быть люди простого происхождения или высокого, но они прошли многоступенчатый отбор и были виртуозами своего ремесла, служения Богу; учителя же имяславия были авторами богословских книг.

Имя связано с телом — в этом открытие акмеизма, и это более всего заботит молодого Мандельштама. «Слово — плоть и хлеб», — пишет он[961]. Русский язык — «непрерывное воплощение и действие разумной и дышащей плоти». Если слово — плоть мысли, то филология обладает «всеми чертами биологической науки»; поэтому подлинная жизнь «теплится […] в филологии и только в филологии»[962]. В стихотворении об имябожцах Мандельштам выстраивает новую версию этой метафоры: слово есть плоть, а любовь есть любовь к плоти, следовательно, к имени. Любовь к слову-плоти разрывает с традицией и потому есть ересь. «Каждый раз, когда мы любим. Мы в нее впадаем вновь». И действительно, любовь поэта совершается в переборе все новых кличек, которые он дает возлюбленной и в которых она живет так же, как Бог в своем Имени: «Я научился вам, блаженные слова — Ленор, Соломинка, Лигейя, Серафита». Когда приходится расстаться с телом любимой, тогда «Нам остается только имя: Чудесный звук, на долгий срок». Имя любимой — тоже ее плоть; и когда нельзя любить душу и тело, можно любить душу и имя.

Мандельштам имеет в виду то же, о чем писал потом Лосев: «В любви мы повторяем любимое имя и взываем к любимому (sic!) через его имя»[963]. Странное здесь употребление мужского рода означает, конечно же, не гомоэротизм, а адресованность всей философии Лосева к одному и главному имени — Христа. Лосев пытается обобщить свою философию на философию всякого имени, жизнеспособную конкурировать с семиотикой, теорией всякого знака; но ему это мало удается, и неожиданная гендерная ориентация этой фразы — тому подтверждение. Мандельштам делает с имяславием то, что поэт почти всегда делает с теологической идеей: разворачивает новое и особенное понимание любви к Богу — на любовь к женщине.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.