Глава двадцатая. Проснусь в Дивееве
Глава двадцатая. Проснусь в Дивееве
Запах дыма – откуда?
Отец Павел, очнувшись от сна и едва протерев глаза, заполошно вскочил с койки, словно его подбросило, и мнительно, пытливо принюхался, потянул носом: странно… странно и непонятно… Печи, что ли, затопили по кельям? Почему так рано? Обычно топят с вечера, к утру же дровишки (всего-то два-три полена – не разживешься) прогорают до золы и мелких, едва тлеющих угольков и все голландки остывают: ладони мерзнут, если приложить к изразцам. И вода в черпаке тонкой наледью покрывается. Да и не дымят так печи – пахуче, едко, с привкусом паленого. Хотя дрова-то сосновые, сыроватые, да и со смолой, дым весь в трубу вытягивает. Улетучивается он, дымок-то, а не расползается по кельям.
Значит, что-то еще горит – не дрова. Где-то занялось. Не иначе как пожар. Ах, беда, беда, спаси Господи…
Отец Павел наскоро набросил подрясник и, даже не приложившись к образам, толкнул забухшую дверь в сени. Вот где дым-то – аж глаза щиплет и в горле першит. Ух, не продохнешь. И не разглядеть в темноте – откуда тянет. Пригнулся – чуть ли не корточки сел, присмотрелся, пошарил вокруг руками. Вновь повел носом, как суслик на пригорке. И тут-то дошло до него, осенило: да из-под двери отца Серафима – откуда ж еще. Как он сразу-то не уразумел. И из-под двери и сквозь щели – щели-то вон какие, палец можно просунуть, а то и два (давно надо законопатить или хотя бы паклей заткнуть). Вот и наползает ядовитый дымок, стелется по полу, свивается кольцами, плавает в воздухе.
Свято-Успенская Саровская пустынь. Вид на Успенский собор
А Серафим-то что ж – неужели не чует? Заснул? А у него ведь в келье всего навалено без разбора, особенно холстов подаренных, материй всяких – чуть искра попадет, пожар-то и вспыхнет, запылает, запляшет языкастое пламя. Говорил же ему, не раз говорил по-соседски: поостерегся бы, отче. Огонь-то лишь займется и перекинется на соседние кельи. Этак и весь монастырь спалит – беды не оберешься: без крыши над головой на таком морозе не шутка…
Серафим же на это… постой, постой, отец Павел, вспомни-ка, что же он тогда ответил… ах, да, вот он как сказал: мол, при мне пожара не будет… при мне не будет, а вот кончина моя откроется пожаром. И добавил: «Усну я в Сарове, а проснусь в Дивееве».
Кончина моя… кончина… уж не преставился отче, Господи? И заныло под сердцем у Павла, тревожно стало, зыбко, вязко, приторно, нехорошо. Ноги в коленях обмякли.
Не к добру…
Но все же, он попытался овладеть собой, выпрямился, оправился, распущенные власы перебросил за спину. Слегка этак выпятил, выгнул грудь, как бравый солдат в шеренге. Собрался с духом. Перекрестился. Мысленно воззвал к Всевышнему: не оставь, помоги.
Прочел молитву – ту самую, привычную, на которую отец Серафим всегда ему открывал – нет ответа. Снова перекрестился. Тронул дверь – изнутри заперта на крючок. Позвал тихонько, неверным, слабым бабьим голоском: «Отче Серафим» – глухое молчание. Наверное, все же заснул после ночного бдения, сморило, а свечи не погасил – вот и тлеют холсты. Как быть-то? Как быть-то? – снова заметался было отец Павел. Вразуми, Господи. И тут вдруг его вновь осенило: чего ж проще-то, надо ж позвать кого-то из братии. Братия монастырская как раз собирается к ранней литургии – вот и надо. Позвать и вместе обмозговать, решить. Что уж там – вместе-то всегда легче.
Отец Павел вырвался из дымного морока на крыльцо, глотнул морозного воздуха, протер слезившиеся глаза, прищурился, огляделся. Со всех сторон к храму тянулись монахи – согбенные, едва различимые во тьме фигуры. Себе под ноги глядят, потупились – по сторонам не смотрят.
Павел вскинул руку, надсадно кашлянул (в горле все першило), просипел едва слышно:
– Слышь-ка! Отцы! Отцы!
Приостановились, обернулись, отозвались:
– Что там у тебя, брат? Чего стряслось-то? Литургия ж скоро, опоздаем…
– Что-то дымом тянет из кельи отца Серафима. Уж не пожар ли, боюсь. А то ведь не ровен час… мигом все спалит.
– Так постучись к нему, узнай.
– Стучался. Не открывает. Спит, наверное.
– К литургии пора. Время. Не может быть, чтоб Серафим-то… Его обычно и будить не надо.
– Давайте вместе отцы, а то дым ведь… Ей-богу, сгорим. На пепелище останемся.
– Ну, сейчас, сейчас…
Стали стучаться по очереди – кто потише, ребром ладони, кто погромче, всем кулаком. Дверь лить подрагивала, выплясывала на крючке, а за ней – ни звука. Тогда осанистый и дюжий послушник Аникита приналег плечом, навалился, крякнул – сорванный крючок лязгнул об пол. Дверь распахнулась, скрипнула, раскачиваясь на петлях. Ринулись внутрь. Там, в сенцах кельи отца Серафима, все сплошь заволокло дымом. Ничего не разглядеть – вот только гроб, им себе приготовленный (напоминание о смертном часе), большой, дубовый, просторный, хоть сейчас ложись. Рядом свещница со свечными огарками и лавка, заваленная свитками льняных холстов.
Вот холсты-то и тлели, дымились от упавшей на них свечи. Кто-то выбежал, зачерпнул в шапку снега, высыпал, загасил…
В самой келье было темно, сумрачно и так тихо, что никто не решался переступить через порог, словно тишина не позволяла, не пускала, стерегла свою тайну. Наконец стоявшие впереди отец Павел и послушник Аникита все-таки превозмогли, одолели невольную робость, вошли – опасливо, нетвердыми шажками. Шаг – другой – третий. И все озирались вокруг, посматривали друг на друга, ища некоей подсказки, поддержки, подмоги: «Ну, давай, брат…».
И тут-то увидели Серафима… ах! Даже отшатнулись, отпрянули. Вот же он, Господи! И тотчас замерли, застыли на месте. Серафим стоял коленопреклоненно перед малым аналоем, на котором лежало Евангелие. Стоял, чуть согнувшись, сгорбившись, со сложенными крестообразно на груди руками. Листы Евангелия тлели и слегка дымились от упавшей с подсвечника свечи. Тронули его за плечо – не шелохнулся. Слегка качнули – не отозвался. Значит, уснул отче Серафиме… вот так на коленях-то… уснул вечным сном.
Павел и Аникита перекрестились.
– Слышь-ка, брат, а ведь он говорил, что проснется в Дивееве. Как это понять? – спросил Павел задумчиво и отрешенно, словно не спрашивал, а сам с собой говорил.
Сам с собой и, может быть, с Серафимом.
Но Аникита не слышал. Слезы катились у него по щекам, и весь он, большой, плечистый – этакий детина, показался таким маленьким, тщедушным и слабым.
– Не знаешь… вот и я не знаю, а ведь мы рядом с ним жили, дверь в дверь, – сказал отец Павел, заморгал и тоже заплакал.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.