Часть 1
Часть 1
Как возможно быть тому, что приказал ты, святый Божий человек, Стелехий? Как от души, столь слабой и холодной, произойти словам о сокрушении? Кто намерен сказать об этом предмете что-нибудь доброе, тому надобно, я думаю, самому больше и прежде всех других воспламениться и гореть такою ревностию, чтобы произносимые им слова об этом, сильнее раскаленного железа, врезывались в душу слушателей. А у нас нет этого огня, но все, что внутри — прах и пепел. Как же, скажи мне, как зажечь нам этот пламень, когда у нас нет ни искры, ни подложенного вещества, ни ветра, который бы притек и раздул этот пламень, вследствие великой мглы, какую распростерло над нашею душою множество грехов? Я не знаю. Пусть же будет тобою, давшим приказание, сказано и то, как это приказание может перейти в дело и получить надлежащее исполнение. Мы предложим в услуги свой язык, а ты моли Исцеляющего сокрушенных сердцем, Подающего малодушным долготерпение, Воздвигающего с земли бедного, чтобы Он возжег в нас тот огонь, который обыкновенно уничтожает всякую немощь человеческую, истребляет всякую сонливость, безпечность и огрубелость плотскую, направляет полет души к небу, а с того свода (небесного), как бы с какой возвышенной вершины, показывает всю суетность и обманчивость настоящей жизни. А кто не может возлететь туда и возсесть на этой высоте, тому невозможно видеть, как следует, ни земли, ни того, что делается на земле. Так как (здесь) много есть такого, что омрачает зрение, много такого, что возмущает слух и удерживает язык; то надобно, уклонившись от всякого шума и дыма, удалиться в ту пустыню, где тишина великая и ясность чистая, а шума никакого, где глаза пристально и неуклонно устремлены к созерцанию любви Божией, а слух невозмутимо предан одному занятию — слушанию Слова Божия и вниманию к той стройной и духовной гармонии, сила которой, однажды пленив душу, так овладевает ею, что (человек), увлеченный этою мелодиею, не охотно принимает и пищу, и питие, и сон. Посему этой силы не может ослабить ни смятение житейских дел, ни напор многих плотских (пожеланий). До этой высоты духовной не достигает поднимающийся шум бури, происходящей внизу; но, как взошедшие на вершины гор не могут уже ни слышать, ни видеть ничего, что делается или говорится в городе, а слышат какой-то неясный и неприятный шум, который нисколько не лучше жужжания ос; так и удалившиеся от житейского и возлетевшие на высоту духовного любомудрия, не чувствуют ничего нашего; потому что, пока душа вращается на земле, тело и чувства телесные облагают ее безчисленными цепями, со всех сторон собирая страшную бурю преходящих удовольствий: и слух, и зрение, и осязание, и обоняние, и язык, вносят в нее извне множество зол. Но когда она воспаряет и предается занятию духовными предметами, то заграждает вход греховным мечтаниям, не закрывая чувств, а направляя их деятельность на ту же высоту. Как грозная и строгая госпожа, начав приготовлять разнородную, тяжеловесную и драгоценную масть, и нуждаясь для этого во множестве рабочих рук, будит своих служанок и, приведши их к себе, одной приказывает отбирать в решето еще не приготовленные ароматы, другой взять безмен и весы и смотреть внимательно, чтобы их не вошло меньше или больше надлежащего и чрез это не нарушилась бы соразмерность приготовляемого состава; одной велит варить, что нужно, другой тереть, что не хорошо (протерто), а третьей соединять и смешивать одни вещества с другими, одной стоять с кувшином, другой — с другим сосудом, а третьей держать что-либо иное, и таким образом привязав к делу и ум и руки их, не дает ничему испортиться, тщательно присматривая за всем и не позволяя глазам блуждать и развлекаться по внешним предметам: так и душа, приготовляя эту драгоценную масть, то есть, сокрушение, обращает чувства к самой себе и останавливает их разсеянность. И если случатся ей, собравшись к самой себе, размышлять о чем-либо праведном и богоугодном, она тотчас заставляет чувства прекратить свою деятельность, чтобы они не ввели в нее неблаговременно чего-либо ненужного, и тем не возмутили внутренней тишины ее. Поэтому, хотя приражаются и звуки к слуху и видимые предметы к зрению, но ни один из них не проникает внутрь, так как деятельность каждого из этих членов бывает обращена к душе. И что я говорю о звуках и видимых предметах, когда многие из бывших в таком состоянии не чувствовали не только того, что другие проходили пред их глазами, но даже и того, что ударяли их? Такова душевная добродетель, что желающему легко, находясь на земле, но как бы возседая на небе, не чувствовать ничего происходящего на земле.
2. Таков был блаженный Павел; вращаясь среди городов, он был столь далек от всего настоящего, сколько мы отличаемся от мертвых тел. Так, когда он говорит: мне мир распяся (Гал. VI, 14), то разумеет эту нечувствительность (к земному), и даже не одну эту, но и другую такую же, так что она была в нем двоякая. Он не сказал только: мне мир распяся, и — замолчал; но последующими словами указал и на другую (нечувствительность), сказав: и аз миру. Велико любомудрие в том, чтобы мир почитать мертвым; но еще большее и гораздо важнейшее в том, чтобы и самому быть как бы умершим для него. Итак изречение Павла означает следующее: он, по словам его, далек был от настоящего не столько, сколько живые от мертвых, но столько, сколько мертвые от мертвых. Живой, конечно, не питает пристрастия к умершему, однако имеет другое какое-либо чувство, — или удивляется еще красоте покойного или жалеет и плачет о нем; а мертвый к мертвому не питает и такого чувства и расположения. Это желая выразить, он к словам: мне мир распяся, прибавил: и аз миру. Видишь ли, как он был далек от вселенной, как, шествуя на земле, достиг до самой небесной высоты? Не говори мне о горных вершинах, о лесах, о долинах и непроходимой пустыне: одних их недостаточно для освобождения души от шума (мирского), а нужен тот пламень, который возжег Христос в душе Павла и поддерживал сам блаженный духовным помыслом, и поднял до такой высоты, что этот пламень, начавшись снизу — с земли, достиг до самого неба, и до высшего неба, до самого высшего, — ибо сам он был восхищен до третьего неба (2 Кор. XII, 2); но его расположение и любовь ко Христу простирались выше не только трех, но и всех небес. По телу он был мал и нисколько не превышал нас; но по расположению духа чрезмерно возвысился над всеми людьми, существующими на земле. И тот не погрешил бы, кто представил бы состояние этого святого под таким образом: будто бы какой пламень, обнявши поверхность всей земли и поднявшись вверх, прошел со всех сторон небесный свод и, пробежав сквозь лежащий выше его воздух, — воздух ли это, или что другое, — наполнил огнем средину между двумя небесами, и здесь не остановил своего течения, но, вдруг устремившись, поднялся до третьего неба и сделал все одним огнищем, которого широта равняется пространству всей земли, а высота — расстоянию третьего неба от нас. Впрочем, и таким образом я, кажется, не изобразил и малейшей части любви его. А что эти слова не преувеличены, всякий точно может узнать, прочитав написанное нами об этом предмете к Димитрию. Так должно любить Христа, так — отрешаться от настоящего. Таковы были души и у святых пророков; потому они и получили другие очи. Отрешиться от настоящего было делом их собственного усердия; а что потом у них открылись другие очи для созерцания будущего, это уже было делом Божией благодати. Таков был Елисей: так как он отдалился от всего житейского, возлюбил царство небесное и презрел все настоящее, то есть царство и власть, и славу и всеобщее уважение; то и увидел никем невиданное никогда — целую гору, покрытую строем огненных коней и таких же колесниц и воинов (4 Цар, VI, 17). Кто прельщается настоящим, тот никогда не удостоится созерцать будущее; а кто пренебрегает здешним и считает его не лучше тени и сновидения, тот скоро получить великие и духовные блага. Так и мы богатство, принадлежащее мужам, открываем своим детям тогда, когда увидим, что они стали мужами и пренебрегают всем детским; но пока они прельщаются последним, мы считаем их недостойными первого. Душа, не приучившаяся пренебрегать маловажным и житейским, не в состоянии будет созерцать небесное, равно как и созерцающая последнее не может не посмеиваться первому. Это говорил и блаженный Павел; хотя слова его и относятся к догматам, однако, могут быть применены и к нравам и к дарованиям именно: душевен человек не приемлет, яже Духа Божия (1 Кор. II, 14).
3. Итак мы, как я сказал, должны искать пустынножительства не только в каких-либо местах, но и в самом произволении, и прежде всего другого — душу свою вести в самую необитаемую (пустыню). При таком расположении и блаженный Давид, живший в городе, управлявший царством и обремененный безчисленными заботами, был объят любовию Христовою сильнее живших в пустынях. Таких слез, вздохов и рыданий днем и ночью едва ли кто увидит у кого-либо из ныне распявшихся (для мира), если только такой действительно найдется. При этом мы должны не только обратить внимание на слезы, но и вникнуть в то, кто их проливал; потому что не все равно, облеченный ли (царским) достоинством, всеми почитаемый и неподлежащий ничьим обличениям, смиряется, уничижается и изнуряет себя, или делает то же самое не имеющий ничего такого. Царя многое доводит до разслабления и препятствует ему собраться духом. Он и от ежедневной роскоши разслабевает и изнеживается, и властию надмевается и увлекается к гордости; его воспламеняет и любовь к славе, и не меньше того любовь плотская, рождающаяся от власти и питаемая роскошью. Кроме того, вихри забот, устремляющиеся на него со всех сторон, возмущают душу его не меньше тех страстей, и посему сокрушение, встречая столько преград, никак не может найти доступа (к нему); ибо и свободная от всего этого душа с трудом может насаждать в себе это благо. А частный человек, если только он не крайне развращен, чужд всего этого смятения; потому и может предаться (сокрушению) с меньшим неудобством, нежели пользующийся таким могуществом, властию и честию. Как трудно и даже невозможно смешать огонь с водою, так думаю, невозможно совместить наслаждение (земными благами) с сокрушением, потому что они противоположны и несовместимы между собою. Одно есть мать слез и трезвенности, а другое — смеха и неумеренности; одно делает душу легкою и окрыленною, а другое приводит ее в состояние, тяжелейшее всякого свинца. Но я не сказал еще самого важнейшего, того, что (Давид) жил в те времена, когда не требовалось особенной строгости в образе жизни; а мы приступили к подвигу тогда, когда полагается великое наказание не только за другие грехи, но и за смех, и напротив постоянно одобряется плач и скорбь. Однако, этот блаженный, разрушив все препятствия, предавался сокрушению так сильно, как будто был из числа простых людей и никогда не видал и во сне ни царства, ни царского великолепия; и в порфире, и в диадиме, и на царском престоле показал такое же сокрушение, как сидящий во вретище, на пепле и в пустыне. У кого действительно есть это благое настроение, оно оказывает такую же силу, как огонь в терновнике, и хотя бы (такого человека) угнетало множество зол, хотя бы опутывали его многие верви грехов, хотя бы сильно горел в нем пламень похоти, и окружало его великое смятение житейских дел, это (сокрушение), как бы крепким бичем, совершенно разсеет все такое и удалит от души. Как легкая пыль не может устоять против напора сильного ветра, так и множество похотей не может выдержать устремившейся на них силы сокрушения, но исчезает и разсеевается скорее всякой пыли и дыма. Если плотская любовь так порабощает душу, что отвлекает ее от всего и подчиняет влиянию одной возлюбленной, то чего не сделает любовь ко Христу и страх быть отлученным от Него? То и другое так волновало душу пророка, что он иногда говорил: имже образом желает елень на источники водныя, сице желает душа моя к Тебе, Боже (Псал. XLI, 1); и еще: душа моя, яко земля безводная Тебе (Псал. CXLII, 6); и: прилпе душа моя к Тебе (Псал. LXII, 9); а иногда: Господи, да не яростию Твоею обличиши мене, ниже гневом Твоим накажеши мене (Псал. VI, 1).
4. Пусть никто не говорит мне, что Давид написал этот (шестой) псалом, оплакивая свой грех. Это не верно; и сделанная на верху (псалма) надпись не допускает такого предположения. Если бы содержания (псалма) нельзя было указать в надписи, то можно бы, если угодно, применить этот псалом и к обстоятельствам того греха; но когда известен (другой) псалом, сказанный по этим обстоятельствам, а настоящий псалом имеет иное содержание, то, прошу, не станем приводить в безпорядок божественное и собственным суждениям придавать более важности, нежели догматам, изреченным от Духа. Какая же надпись (6-го псалма)? О осмом, говорит (Давид). Какой же это восьмой (день), если не тот день Господень, великий и славный, подобный пещи горящей, который заставит трепетать и горние силы (и силы небесныя, сказано, подвигнутся, Матф. XXIV, 29), и изведет огонь, предтекущий Царю (Христу)? Он назвал этот день восьмым, указывая на перемену (настоящего) состояния и на обновление жизни будущей. Настоящая жизнь не что иное, как одна седьмица: начинается она первым днем, а оканчивается седьмым: и потом опять круговращается в тех же пределах, восходя к тому же началу и нисходя к (тому же) концу. Поэтому никто не назвал бы дня Господня (воскресного) восьмым, но — первым; потому что круг седьмицы не простирается до восьмеричнаго числа. Когда же все настоящее прекратится и разрушится, тогда наступит течение восьмого дня; оно не будет возвращаться к началу, но устремится в дальнейшие пространства. Итак пророк, от сильного сокрушения, имел всегда в памяти у себя (последний) суд, среди такого почета и удовольствий непрестанно видел пред собою тот день, о котором мы едва вспоминаем в скорбях, и, постоянно размышляя о судьбах Божиих, написал этот псалом. Что же говорит он? Господи, да не яростию Твоею обличиши мене, ниже гневом Твоим накажеши мене, — называя яростию и гневом великую силу наказания (он знал, что Бог свободен от всякой страсти), хотя и сознавал себя достойным не мучения и наказания, но почести и венцов. Его вера, которою он низверг башню иноплеменников (Голиафа) и весь народ иудейский исторг из самых врат смерти и благодеяние, оказанное им не раз не два, а многократно своему гонителю (Саулу), и прежде того приговор о нем, произнесенный самим Богом, достаточно показывают доблесть этого мужа более самых заслуг его. Дела (человеческие), как бы ни были велики и дивны, могут однако быть подозреваемы в порочности, хотя заслуги этого праведника (Давида) по большей части свободны от всякого подозрения. Но когда свидетельствует Бог, тогда приговор не подлежит никакому подозрению; и если бы Давид не представил самого верного доказательства своей доблести, то и не получил бы небесного засвидетельствования. Что же Бог говорит о нем? Обретох Давида, сына Иессеева, мужа по сердцу Моему (Деян. XIII, 22; ср. 1, Цар. XIII, 14). И однако, после такого суда (Божия) и после таких подвигов (своих), он произносил слова свойственные осужденным и не имеющим никакого дерзновения пред Богом исполняя евангельское (повеление): егда сотворите вся, глаголите, яко раби неключимы есмы (Лук. XVII, 10). Что больше этого сказал и тот, действительно исполненный множества грехов мытарь, который не осмеливался ни взглянуть на небо, ни произнесть много слов, ни стать вблизи фарисея? Этот поносил его, говоря: несмь, якоже прочии человецы, хищницы, неправедницы, прелюбодеи или якоже сей мытарь (Лук. XVIII, 11); а тот принял его слова так, как будто бы не слыхал ничего обидного, и не только не вознегодовал, но и почтил оскорбителя и гордеца такою честию, что признал себя недостойным той земли, которую этот попирал; не произнес ничего, кроме исповедания своих грехов и, сильно ударяя себя в грудь, горячо молил Бога быть милостивым к нему. Впрочем, нисколько не удивительно, что он так поступал, потому что множество грехов заставляло его, волею и неволею, преклонять голову; а что праведный и не сознававший за собою ничего такого приступал (к Богу) с таким же самоосуждением, как мытарь, это удивительно и показывает душу, истинно сокрушенную. Ибо чем отличаются от слов: милостив буди мне грешнику (Лук. XVIII, 13) слова: Господи, да не яростию Твоею обличиши мене, ниже гневом Твоим накажеши мене? Последние даже более выражают, нежели сколько первые. Мытарь не смел взглянуть на небо, а праведный (Давид) сделал гораздо больше его. Тот говорил: милостив буди мне, а этот не осмелился сказать и этого; не сказал: да не обличиши мене, но: да не яростию Твоею; не сказал: не накажеши мене, но: ниже гневом Твоим, молил не о том, чтобы не быть наказанным, но чтобы не тяжко быть наказанным. Таким образом из всего можно видеть смирение души его — и из того, что он почитал себя достойным такого наказания, и из того, что он не осмеливался умолять Бога о совершенном прощении, а это свойственно крайне осужденным и признающим себя грешнее всех людей. А еще важнее то, что и самого избавления от тяжкого наказания он просит у милости и человеколюбия Божия, как немощный. Помилуй мя, говорит, яко немощен есмь (Псал. VI, 3). Что это? Удостоившийся такого засвидетельствования и не забывающий судеб Божиих (судьбы Твоя, говорил он, не забых Псал. CXVIII, 80), сияющий светлее солнца, говорит такие слова? Да; то и достойно удивления, что совершивший столь великие дела ничего великого и не сказал и не подумал о себе, но почитал себя последним из всех и просил себе спасения от одного человеколюбия Божия. Он как бы так говорил: я достоин неослабного наказания и вечных мучений; но, как я уже не в силах переносить, то и молю об избавлении меня от настоящих бедствий, — подобно рабам, сделавшим много худого, которые не могут сказать, что не согрешили, но так как боль от бичей невыносима, то умоляют наконец о прекращении ударов. Но здесь, я думаю, Давид разумел еще и другую немощь. Какую же? Немощь, которая в нем происходила от скорби и воздыханий. Когда постигнет нас с великою силою чрезмерная скорбь, то она пожирает всю силу души. Это, я думаю, испытал и праведник от сильного самоосуждения и от того, что не увлекался приятными надеждами, но всегда противоположными. Это ясно выражает он и в дальнейших словах. Сказав: Господи, да не яростию Твоею обличиши мене, помилуй мя, он присовокупил яко немощен есмь: исцели мя, Господи, яко смятошася кости моя, и душа моя смятеся зело (Пс. VI, 3, 4). Если же тот, у кого совесть была так чиста, молит, чтобы дела его не подверглись строгому изследованию: что сделаем мы, которые обременены столь многими пороками, так далеки от его дерзновения и не оказали даже малейшей доли его исповедания? Почему же этот блаженный изрекал такое исповедание? Он был убежден, что никто не оправдается пред Богом, что и праведный едва спасается; поэтому и умоляет (Бога) — иногда так: не вниди в суд с рабом Твоим (Псал. CXLII, 2); а иногда так: помилуй мя, Господи, яко немощен есмь (Пс. VI, 3).