День четвертый
День четвертый
1
Я снова я проснулся отдохнувшим и бодрым.
Алексей Иванович тоже поднялся споро, и когда мы дочитывали утреннее правило, послышался стук била, собирающий братию на службу.
Выбираться на улицу было немного страшновато, но оказалось, не так уж и холодно. А в храме показалось и теплее, и светлее, и поют звонко. В самом деле — начинало светать, а Литургия здесь стремительна, это единый порыв, устремлённый в небо.
У правого плеча оказался Серафим и тихонько напомнил:
— После причастия возьмёте плат и губы вытрите сами.
Я кивнул, хотя толком не понял — надо смотреть, как будут делать другие. Оказалось, что после принятия Христовых Тайн сам берёшь край плата у дьякона и вытираешь губы. Но не об этом хотелось думать. Думать вообще не хотелось. Господи, как научиться не отвлекаться на то, что не Твоё?! Ведь я иду причащаться в старейшем афонском монастыре — а что если сейчас священник возьмёт и развернёт меня? Меня прошибло холодом пострашнее ночного, тот был внешний, физический, а этот свой, нутряной. Разве я достоин? С последованием немножко слукавили, вчера чуть с Алексеем Ивановичем не поругались, и ведём себя вообще, как туристы… Алексей Иванович, разумеется, пристроился за мной, прикрылся… Да что же это я, Господи, всё, как ворчливая баба — Господи, как полюбить всех?! Хотя бы тех, кого люблю. Хоть лучик любви, который разогнал бы всю эту смуту в голове! И я увидел глаза Серафима. Он спокойно стоял со свечой чуть в стороне. И я перестал думать.
В память пришёл, когда меня подтолкнули к подходившим к чаше со святой водой. Я взял кусочек просфоры и запил её.
— С принятием Святых Тайн, — услышал я тихий голос.
Это был Серафим.
После службы все собирались на площадке перед вторым храмом, который оказался трапезной. Солнце ещё не поднялось над стенами монастыря, но для меня всё было залито светом и теплом. Я не мог не то чтобы поверить, что причастился, а никак не мог понять, как Господь допустил меня. Никогда не уразуметь меры Его любви. Ничего не хотелось делать — ни говорить, ни наблюдать за происходившем вокруг, только лелеять это чувство благодарности за великую милость.
Куда простирается долготерпение Божие? Я вспомнил разговор с одним умным человеком, который убеждённо доказывал, что конец света должен был наступить уже неоднократно, а последний раз явно надвинулся в начале двадцатого века.
— Смотри, — говорил он, — все признаки налицо. Началось с угасания веры и появились многие лжехристы: от Ильича до Льва Николаевича, а промеж них всякие рерихи, хлысты и прочие. Начались войны — Первая мировая, потом — Гражданская, брат пошёл на брата, а царство на царство. Затем наступили голод и болезни. И Удерживающий, то бишь Царь, был изъят. Христиан начали убивать, предавать на мучение за веру и на местах святых восстала мерзость запустения. Вот — всё, как указано в Евангелии[69]. Никогда кончина мира не была так близко.
— Так почему не случилось?
— По милости Божией, — ответил умный человек. — Вымолили наши мученики ещё время для России, и она прошла очищение Второй мировой войной. Неслучайно же Гитлер вдруг передумал нападать на Англию и повернул на Россию. Через лютые скорби войны Россия вновь поверила в Бога, потому что люди и в окопах, и в тылу видели и чувствовали Десницу Божию и заступничество Богородицы. Россия кровью умылась, а духом воскресла.
— А перестройка тогда откуда?
— А-а, это так, — отмахнулся умный человек. — Бесы шалили. В1988 году ждали 1000-летия Крещения Руси. Какой подъём тогда в народе был. Вот им и надо было замутить его. Отвлечь от главного, а заодно и воспользоваться поднимающейся энергией. А русский человек податлив, закричали все: колбасы хотим, пусть лежит в магазинах колбаса, пусть купить не сможем, но пусть хоть увидим. Ну, и дал Господь. Но, заметь, Он не оставил русский народ, а как только тот вразумился, что не колбасой единой жив человек, как только о Боге вспомнил, так Господь тут же и миловать начал. А уж, казалось бы, сколько можно? Но Бог — это бесконечная Любовь, которую умом познать невозможно, только сердцем, но для этого надо отдать своё сердце Богу, и Тот расширит его в бесконечность.
Господи, возьми моё сердце!
Сколько раз я готов был так воскликнуть, отходя от причастия!
Но тут же добавлял: только оставь мне то-то и то-то, ну, ещё и то, пожалуй, и вот это. И тут же понимал, что не готов я отдать всего себя. Не имею я той Любви, что заповедал Господь. Эх, не в сыновья, так хотя бы в число наёмников войти[70]. Так и наёмник какой из меня? Господь говорит, я киваю головой, да, мол, а потом иду и делаю по-своему[71]. И наёмник из меня никудышный.
Хоть рабом прими меня, Господи!
Но и для этого отсечь свою волю, свои хотения и жить хотением и волей Божией. А я этого не умею…
Господи, Господи, как трудно узнавать себя, узнавать, как жалок и ничтожен, на что же гожусь-то вообще?!
А Ты допустил до Себя, Господи… Вот такое ничтожество другом Своим вчинил со ученики Своими…
Вот и на трапезу приглашают… Если сравнивать с трапезной Пантелеимонова монастыря, то в Кутлумуше она меньше, но кажется более обжитой (может, как раз потому, что меньше). Здесь тоже были длинные деревянные столы, но народу меньше. Тоже всё чинно и благолепно. Зазвучал ангельский голос за трапезой, он тем более казался ангельским, что звучал на незнакомом языке. Подавался овощной суп и огромный кусок вкусной рыбы. Фрукты, зелень и стаканчик вина. В конце трапезы разнесли всем лакомую смесь из орешков, изюма и Бог весть ещё чего. Все подставляли салфетки, разносившие клали в них ложечку лакомства, и все вкушали с неменьшим благоговением, так бывает у нас в церквах, когда на вечерне раздают освящённый хлеб, а некоторые, так же, как у нас старушки заворачивают освящённый хлеб в платочки, заворачивали подаваемое лакомство в салфетки. Ну, а мы съели. Очень вкусно, только сразу захотелось пить.
Выход из трапезной был не менее торжественен и благодатен, чем храмовая служба. Собственно, мы и находились в храме, а у монаха вся жизнь — служба.
За настоятелем пошло священство, потом — монахи, потом — работники, потом — миряне. И на выходе всем кланялись три человека и обращались к каждому, словно в чём-то были виноваты. Я подумал было, может, на покаяние поставили, как в известном рассказе, когда одного монаха, чтобы победить гордость, настоятель определил в течение нескольких лет стоять перед вратами обители и у всех испрашивать прощения. Но после выяснилось, что кланялись нам монастырские повара: простите, мол, если что не так.
Так захотелось расцеловать их.
Но нельзя нарушать порядка, и мы только чинно поклонились.
Как не хотелось уходить из Кутлумуша! Но одновременно и было желание двигаться дальше. Мы быстро собрались. У Алексея Ивановича возникла, правда, проблема с тысячестраничной книжицей «Евлогите», которую вчера так трепетно разглядывал Серафим. В опустевшем рюкзаке она теперь болталась и билась о спину кирпичом. Алексей Иванович сложил в рюкзак куртку, благо на небе, как и на душе, не было ни облачка, но теперь не влазила «Евлогите».
— А давай Серафиму её подарим, — предложил я.
— Точно! — обрадовался Алексей Иванович, но некоторое сомнение всё-таки задело: — А как же мы будем узнавать про святыни? Да и разговорник там…
— Много помог тебе разговорник… А святыни… Мне кажется, здесь всё — святыня.
— Книга вообще-то твоя, — напомнил Алексей Иванович.
— Тем более — дарим!
На террасе встретили знакомого монаха, который, казалось, теперь удивлялся, что мы покидаем монастырь.
— Да вот, пошли мы дальше, — сказал Алексей Иванович.
И монах поклонился нам. И мы ему поклонились.
После трапезы мы договорились встретиться с Серафимом на площади, куда он подошёл почти одновременно с нами. Мы уже приготовились затянуть прощальную песню и подарить «Евлогите», но Серафим опередил нас, дав пузырьки с маслицем, и пригласил в комнату для гостей. Не вчерашнюю, а другую, располагавшуюся по другую сторону арки, напротив архондарика.
Гостиничная была по-восточному яркой, со всякими маленькими пёстрыми ковриками, изящными столиками и стульчиками. За несколькими столиками сидели монахи и миряне, пили кофе, беседовали, а я подивился, как два десятка человек могут создавать такой шум, словно я в каком-то уличном кафе. Сначала снисходительно подумал: греки… А потом сообразил, что последние дни более десятка людей встречал только в храме да трапезной и что в общем-то не так уж и громко разговаривают люди в гостиничной, это я уже воспринимаю людскую беседу как шум, как некое нарушение гармонии, которую начинала ощущать душа. И так я обрадовался. Сам не знаю, чему. Просто радостно было, что могу различать шум. И вот, вроде бы он должен мешать мне, а я не испытываю всегдашнего в таких случаях раздражения, потому что чувствую, что гармония никуда не делась, она по-прежнему во мне.
Как только сели за небольшой столик, принесли кофе, по рюмочке раки и лукум. Серафим от раки отказался. Ну, а мы — нет. Затем наконец-то стали дарить «Евлогите». И опять — радость. Когда я увидел глаза Серафима, понял, как хорошо и правильно мы решили. Господи, что может быть радостнее чувства, когда понимаешь, что поступаешь правильно. А что такое поступать правильно? Это, Господи, следовать воле Твоей. Тогда никаких сомнений, треволнений — мир и покой на сердце!
Серафим давал нам наставления: как добраться до Лавры, в Лавре мы должны найти травника Николая (о нём, кстати, упоминал и наставлявший меня в дорогу батюшка), попытался ещё раз обозначить на карте Ксилургу, получалось, что надо идти от Ватопеда, а в Ватопеде есть русский монах Владимир.
Я ещё спросил (через освоившего быстро навыки переводчика Алексея Ивановича), какое вино лучше всего привести в подарок батюшкам.
— Нама. Розовое. У нас в основном на нём служат, — сказал Серафим и стал объяснять, как не ошибиться и как выглядит этикетка, хотел даже сходить и принести, чтобы показать, — удержали: спасибо, мол, это с чётками разобраться не можем, а с вином уж как-нибудь.
И тут к нашему столику подошли ещё три монаха (как потом выяснилось, два иеромонаха и один послушник), которые тепло стали обниматься с нашим Серафимом. Видно было, что видятся не впервой и что встреча им весьма приятна. Оказалось, это монахи Троице-Сергиевой лавры, несущие там послушание в иконописной мастерской. Несколько лет там же трудился и Серафим. В общем, мы так поняли, что нам пора. Однако Серафим запротестовал — подали ещё кофе.
Потом Серафим вызвался проводить нас до автобуса и провести по Карей! Спросил друзей-иконописцев: не присоединяться ли они к нам или с дороги желают отдохнуть? Разумеется, иконописцы предпочли быть с Серафимом. Раз решили — чего тянуть — вся компания поднялась. Серафим пошёл для начала разместить вновь прибывших, а мы вышли ждать за ворота Кутлумуша.
Вслед за нами из арки вышел роскошный чёрный кот, который степенно и не обращая внимания на окружающих прошёлся в тень беседки и возлёг на одну из лавочек.
— Этот у них за архимандрита, — определил Алексей Иванович. «У них» — имелись в виду коты, которые только что крутились под ногами в изобилии, а тут куда-то попрятались.
Скоро появился Серафим, ласково взял на руки «архимандрита», и так мы их и сфотографировали. Потом вышли московские изографы и мы покинули Кутлумуш.
2
Встречу с профессиональными иконописцами Алексей Иванович воспринял, разумеется, как знак Божий, ибо он как раз в это время занимался историей чудотворной иконы Божией Матери, именуемой «Хлыновская», а одна из нитей исследования вела как раз в Троице-Сергиеву лавру. У него завязался полезный разговор с одним из изографов, я шёл с послушником за Серафимом и вторым иеромонахом. Так парами мы поднимались по узким, вымощенным камнем улочкам Карей.
Интересная у нас получилась процессия: впереди монах в греческом обличии — чёрный высокий клобук[72] на голове (наверное, по правилам у всех клобуки высотой одинаковые, но на Серафиме он казался боярской шапкой, причём абсолютно чёрного цвета) задавал тон его фигуре, продолжением клобука была такая же чёрная борода, от плеч фигура помалу расширялась, но всё равно это был единый чёрный столп. Стержень. Ничем не хочу обидеть наших монахов, но они отличались от Серафима (и не в лучшую сторону, и не в худшую, просто отличались), клобуки у них, по сравнению с серафимовским, казались заношенными арестантскими шапочками и цвет их, как и ряс, был, скорее, пыльный, чем тёмный, нельзя сказать, что их лица украшали бороды, так, некое русоволосое прикрытие, которое всё равно не могло утаить круглости и румяности ликов. Они были бойки, отзывчивы, говорили быстро и с обычной московской уверенностью, которая казалась сейчас далёкой, но такой приятной и милой. Ну, в общем, если Серафим предстоял таким столпом, то лавровцы были как три шишкинских беззаботных мишки. Причём мишки-то были нам как раз роднее и по-земному ближе. И мы ещё — два недоразумения с рюкзаками за плечами, хотя я и был во всём чёрном, но рядом с Серафимом моё чёрное одеяние походило на игру. В общем, составилась приятная группа, мы были вместе, нам было очень хорошо, и так жаль, что через какое-то время мы неминуемо расстанемся. Но не распадёмся! По крайней мере, для меня всегда будет и Серафим, и эти добрые иконописцы из Троице-Сергиевой лавры, и наша прогулка по Карей.
А Серафим поднялся на площадку меж прижимающихся домиков и указал: смотрите. И мы увидели, замолчали и разом в едином чувстве начали креститься. Перед нами во всей красе возвышалась Гора Афон.
Величественная громадина почти правильной треугольной формы уходила в безукоризненно голубое небо. Мелькнуло в голове, что это и есть престол Божий. Но тут же постарался отогнать образ, за которым пряталось что-то языческое, но не думать о Боге и Его величии, глядя на Гору, было нельзя. Это и язычники прекрасно понимали. И понимают.
Как подняться на эту вершину? Пока только радоваться и благодарить, что дано видеть этот зримый след присутствия Божия в мире.
Когда первые минуты восторга, трепета и смятения прошли, заметил любопытную деталь: я знал, что до Горы километров двадцать, но казалось, что я чётко вижу все тропки, трещины, валуны, словно смотрел на Гору в сильный морской бинокль. И так захотелось пойти по этим тропкам…
Дальше мы шли за Серафимом в молчании, то и дело оглядываясь на Гору. А Серафим остановился возле одной из дверей, выходивших на улочку, и позвонил в колокольчик. Тут только я обратил внимание, что дом из серого камня устремлением ввысь и более нарядным фасадом напоминает, скорее, часовню.
— Это сербский скит[73], - пояснил Серафим и позвонил ещё раз. — Здесь живёт всего один монах[74].
Дверь отворилась, и на пороге показался улыбающийся дедушка, который обрадовался нам так, как радуются деревенские старики приехавшим навестить из города чадам.
Дедушке уже много лет, но он лёгкий, подвижный, говорливый, ряса на нём уже не воспринимается одеждой священника, а скорее неким родом домашнего халата. И вообще всё в облике единственного насельника сербского скита было таким домашним и уютным, что казалось, мы в самом деле давно знакомы.
Мы прошли небольшую горницу, где стоял деревянный стол и лавки человек на десять, заканчивалась горница красивой мозаикой и входом в небольшой, но высокий храм. Монах зажёг свечи, мы, уже зная традицию, приложились к иконам, в том числе и на царских вратах и иконостасе, потом расположились в стасидиях, а монах, словно действительно только нас и ждал, запел акафист святому Савве.
Как он пел! Негромкий, но такой душевный голос его слегка прерывался и спотыкался, но сколько любви, нежности и страдания было в нём! Вся боль и слава Сербии, её прошлое и последние испытания слышались в этом голосе. Настолько всё звучало проникновенно и близко… Это не было ещё наше бескрайнее и протяжное пение, здесь слышалось, как перекатывался голос по горам, как затихал в лесах, как тёк полноводным Дунаем, но и не было в нём восточного украшательства, которое услаждает в пении греков. Мы едва не плакали, а когда монах закончил, некоторое время молчали, а потом монахи Троице-Сергиевской лавры грянули Похвалу Богородице, которая после пения старца показалась бравурным маршем, но вышло здорово. Серб, в отличие от нас, чувств скрывать не стал и слезу пустил. Он снова повёл нас в горницу и подвёл к большим иконам Саввы и Симеона[75]. Открыл стеклянные дверцы, и мы приложились к мощам святых.
Потом старец усадил нас за стол и буквально через минуту появился с подносом, на котором стояло не только традиционное афонское угощение, но и графинчик. Да и рюмки размерами уже отличались большим радушием и пониманием славянской души.
Когда серб произносил тост, несколько раз мелькнуло знакомое «Путин». Серафим пояснил:
— Этому скиту очень помог во время недавнего визита Путин, вот он и предлагает тост за Россию.
Эх, это после того, как мы молчали, пока натовцы утюжили наших братьев…
— За Россию и Сербию вместе, — сказал кто-то из москвичей.
Это был уже второй тост. А один из наших запел что-то бодрое-народное. Старец в такт умилительно качал головой, а когда песня кончилась, удивился, что рюмки пусты. Ну, так… Я всё-таки отдал свою порцию Алексею Ивановичу, после чего тот шепнул:
— Надо ему тоже боярышника подарить.
Сколько же он набрал его? А я чем хуже? Тоже решил подарить сербу одну из бутылок водки — больно уж тут хорошо всё пришлось по душе. Как раз монах отлучился, мы подтащили рюкзаки, а монах уже появился с кофе — когда он всё успевал?! Подкараулив, когда монах пошёл обратно в коридорчик, где, судя по всему, у него была келейка и кухонька, мы вручили наши подарки.
Я ещё подумал: вот дикари, дарят-то обычно самое дорогое, выходит, что у нас в миру самое дорогое — водка. Вот наши ценности!
А когда мы уходили, старец вынес нам большие закатанные в пластик иконы Божией Матери Млекопитательницы[76] и ещё с десяток маленьких иконок. Вот что дарить-то надо! Господи, помоги всем братьям-сербам.
И тут я вспомнил, что мне передавали посылку для сербов. Сказано было: сербам. Конечно, подразумевался Хиландарь, но Бог знает, попадём ли мы туда, тем более наверняка связь с Хиландарем у этого скита есть, и я оставил пакет одинокому сербскому монаху. Рюкзак мой совсем перестал весить: бутылка водки да тапочки — вот и все грехи за плечами.
Серафиму пора возвращаться на послушание. Он повёл нас к площади Карей, откуда развозят паломников по Афону. Когда проходили мимо большой стройки, на которую обратили внимание вчера, гуляя с Саньками (кажется, так давно это было!), Серафим рассказал, что это идёт реставрация главного собора Карей[77].
— А к «Достойно есть»[78] можно попасть? — спросил один из московских монахов и, спохватившись, что Серафим не слышит, потянул того за рукав и жестами стал показывать, что хотел бы войти внутрь.
Серафим чуть улыбнулся — он понял желание.
— Посмотрим, — а мне послышалось: куда нам…
За Серафимом мы прошли под строительными лесами, и вдруг открылась старинная выморенная до черноты каменная кладка. И если в Кутлумуше время пропадало, то эти камни словно говорили: да, время существует, и мы этому свидетели.
В стене показалась небольшая невзрачная на вид железная полукруглая дверь, на которой висел замок.
Серафим развёл руками и ещё раз улыбнулся.
«Куда нам… — снова подумал я. — После бутылочки раки…»
Вернулись на улицу, вон уже и площадь видна. Серафим сказал, что как приедут автобусы из Дафни, это где-то через час, «газельки» поедут по монастырям, надо подходить и спрашивать, куда едет машина, определённых маршрутов нет. То, что всегда надо просить, это мы уже начинали усваивать.
Мы тепло попрощались. Расставаться не хотелось и с москвичами, и, особенно, с Серафимом. Вот ещё одна удивительная добрая встреча с замечательными людьми, которые вошли в моё сердце. А сколько таких людей на земле! Сколько доброты и любви на земле Твоей, Господи! Сердце, сможешь ли ты вместить?! Вмещай, сердце, помни, сердце, учись любить!
3
Мы вышли на залитую полуденным солнцем главную и единственную площадь Карей. Никого народу. Когда мы первый раз оказались здесь, сойдя с автобуса у магазинчиков, хоть аксакалы обозначали наличие жизни, а сейчас и их нет. Даже котов не видно. А «газельки» стоят — штук шесть. «Газельки», конечно, не наши, импортные, но, судя по внешнему виду, такие же бойкие, не щадящие ни себя, ни пассажиров. Но ни одного водителя, только на лобовых стёклах приклеенные и ничего не говорящие цифры.
Присели на лавочку, укрывшуюся в тени большого дерева. Алексей Иванович от нечего делать достал «беломорину», а я решил пройтись по магазинчикам. В третьем наткнулся на вино в самых разных бутылях и бутылочках и сразу в руки попалось то, про которое говорил Серафим, причём в маленькой подарочной таре. Покрутил бутылку, только подумал, что нам тут с Алексеем Ивановичем час на жаре мыкаться, тут же подскочил паренёк и затарахтел над ухом. Я поставил бутылку и быстро вышел.
Перешёл улицу и, открыв дверь, попал в кофейню. Если так можно это назвать. Это, скорее, была пивная, в которой подавали кофе. Стойка, где кофе разливали, находилась прямо перед входом, а народ шумел дальше. Ну ладно, подумал я, пить-то всё равно хочется, и попросил кофе. Бармен взял большой картонный стакан, поднёс его к торчащему из нутра стойки соску, надавил рукоять и зашипел пенящийся напиток. У нас точно так же наливают на набережной разбавленное пиво. Но здесь до цента отсчитали сдачу.
Выйдя, я отхлебнул. Хорошо, что я этого не сделал внутри. Мне, конечно, приходилось пить и менее приятные напитки, но чтобы их называли кофе! К тому же, он был холодный. Я даже засомневался, стоит ли нести купленное Алексею Ивановичу, не воспримет ли он это как оскорбление.
— Вот, — сказал я, протягивая бокал, — тут это… напиток местный… охлаждённый.
Алексей Иванович отхлебнул и с недоумением посмотрел на меня.
— Я попросил кофе, ну, мне и дали вот…
— И сколько это стоит?
— Да так, мелочи, два евро всего, — соврал я, на самом деле два пятьдесят. Один.
— Они нас что, совсем за людей не считают?
— Ладно тебе, смиряйся.
— Сам смиряйся, — он вернул мне стакан и с сожалением вздохнул: — Эх, опять курить придётся…
И в данном случае я понимал: чем-то перебить вкус надо было. Я отхлебнул из его бокала.
— Зря. Очень даже бодрит, — и огляделся: нет ли поблизости урны.
Урны не было — это слишком большая роскошь для такого маленького городка.
— Может, дойдём до стройки, — предложил я. — Вдруг там храм открыли.
— А без нас не уедут? — кивнул Алексей Иванович на микроавтобусики, около которых стали появляться группки людей.
У меня даже и мысли такой не возникло: вон как Господь всё хорошо устраивает.
— Не должны, — решил я.
У Алексея Ивановича настроение было иное, как-то чересчур мрачновато он изрёк:
— А сколько будет стоить катание на этих «газельках»?
Н-да, зря я его так надолго одного оставил и сколько кофе этот стоит зря сказал.
— Какая разница, — отмахнулся я и не обратил внимания, как Алексей Иванович помрачнел ещё больше.
Возле стройки я нашёл, куда выбросить надоевший стакан, мы прошли под лесами и оказались у железной двери. На этот раз замка на ней не было. Я потянул скобу, и массивная дверь ворчливо и неохотно поддалась.
Чуть пригнувшись, шагнули внутрь. После яркого солнечного дня поначалу ничего не было видно — только слабенькие маячки свечей указывали путь. Мы прошли тёмный притвор и оказались в большом и высоком храме, похожем на старинную закопчённую красно-коричневую икону. «Достойно есть» стояла перед нами[79]. Мы уже три дня на Афоне, в Твоём уделе, и только сейчас прибегаем к Тебе, Царица!
Сначала мы находились под прикрытием посылок игумена Никона, потом под благословением Макария, затем нас опекал Серафим — они готовили нас. Просителя не сразу допускают до Царицы, сначала встречу готовят Её слуги. И вот теперь — прибегаем к Тебе, Владычица!
Мне опять показалось, что всё правильно у нас и хорошо. Я поклонился ещё раз и с чистым сердцем вышел из храма. Снова — солнце, синее небо и коты, которые за людьми повыбирались на улицу.
Алексей Иванович задерживался. В принципе, надо было поспешать, а то как бы и впрямь автобусы не укатили. Алексей Иванович ещё застрял, я начинал нервничать, а когда он вышел и задумчиво проговорил: «Наверное, всё-таки дорого будет, это же такси…», — торопливо отмахнулся:
— Да перестань ты, есть деньги.
— У тебя-то есть, а у меня почти нет, я и так каждую копейку считаю. В Пантелеймоне сорокоуст не стал заказывать… И тут ещё сколько дней жить, и потом неизвестно, как будет…
— Ты что, предлагаешь пешком идти? — начал заводиться я.
— Я ничего не предлагаю, на всё воля Божия.
— Вот и поехали. Нам Серафим сказал: езжайте.
Алексей Иванович тяжело вздохнул. Я его не понимал. Конечно, у меня карманных денег больше, к тому же, есть НЗ — пластиковая карточка, о которой я ему не говорил, да и сам постарался забыть о её существовании. Да и при чём тут твои-мои деньги? Я что, не дам ему денег или когда-нибудь спрошу с него, сколько истратил? Вместе идём. А вдруг когда-нибудь спрошу?
Чушь какая!
— Ты не думай, — как можно миролюбивее произнёс я, — у меня, если что, ещё карточка есть.
Алексей Иванович вздохнул так тяжело, что я должен был или тут же броситься просить у него прощение, или перестать обращать на него внимание. Я выбрал второе. И пошёл обходить «газельки», у которых собирался народ. Стоило сказать «Мега лавра», как меня тут же подхватил молодой грек, стал что-то оживлённо рассказывать мне и всё показывал один палец. Ладно хоть не средний.
— Нас двое, — сказал я и показал два пальца.
— Эна, эна[80], - настаивал грек.
Я в него продолжал тыкать рогаткой из двух пальцев. Грек отрицательно качал головой, в конце концов схватил меня за рукав и повлёк к крайнему автобусику, распахнул заднюю дверцу и чуть ли не стал стаскивать с меня рюкзак.
— Мега лавра? — уточнил я.
Грек закивал головой и опять показал мне один палец. Ладно хоть указательный. Вот ведь.
— Я же сказал: двое нас, — Господи, да где же этот второй-то?
Алексей Иванович стоял чуть поодаль с видом осуждённого на вечные муки. Причём на земле.
— Сколько? — на всякий случай спросил я. — Посо?
— Лавра, Лавра, — закивал в ответ грек и для убедительности развёл руками: — Мега лавра.
Я покорно снял рюкзак и поставил его в багажник, пошёл в сторону Алексея Ивановича, увидел на лобовом стекле «газельки» приклеенную цифру «один» и оценил терпение сажавшего меня в автобусик грека.
Подойдя к Алексею Ивановичу, я постарался быть добрее, чем я есть на самом деле.
— Иди, ставь вещи вон в ту «газельку».
— Я тут видел, — замогильным голос загудел Алексей Иванович, — в «газельке» у него написано: семьдесят евро…
— Не хочешь — не езжай, — не выдержал я и пошёл к машине.
Эта мелочность достала меня. О чём он? Бог с ними, с этими евро?! Курить бы лучше бросил! Сам вон извёлся: дома — то это не так, то другое… Его Господь и так тычет, и эдак, а он только курит и курит. И ноет при этом. Надоели эти сопли…
Грек любезно распахнул дверцу. Я для начала окинул взглядом салон: ну, где он увидел про семьдесят евро? Даже если логически рассуждать: от Дафни с нас взяли по три евро, да, это вроде такси, но пусть в два-три раза дороже, но не в двадцать же три! Да за такие деньги они бы после каждого рейса по новой «газельке» должны покупать! Господи, о чём я думаю?! Какая же дрянь эти деньги! Бог с ними. Да что же я злой-то такой, Господи?! Молчать надо. Вообще ничего не говорить. Молиться надо начинать. Да и места в автобусе занимать.
Я пролез внутрь, несколько мест было занято, я сел у окна и тут сами собой выскользнули из-под рукава куртки чётки, подаренные Серафимом. Я снял их и стал перебирать, машинально повторяя: «Господи, помилуй, Господи, помилуй», — тут увидел табличку про семьдесят евро и сразу догадался, что семьдесят евро — это аренда всего автобуса, стало быть, если нас тут десять человек, то с каждого по семь. Я хотел выскочить к Алексею Ивановичу, но тут же подумал: опять скажу что-нибудь не то или не так. Молчать надо. Господь Сам разрешит.
В «газельку» с видом профессора, которого отправляют на овощную базу, залез Алексей Иванович, молча сел рядом и, сложив брови домиком, уставился в противоположное окно. Главное, что сел. Двери автобусика закрылись, и мы поехали.
Проплыл Андреевский скит, потянулись деревца, вот открылась под нами вся Карея, потом спустились к изумрудному морю, но оно лишь мелькнуло, и автобусик снова, по-змеиному петляя, пополз вверх. Вспомнился анекдот, рассказанный экскурсоводом, когда так же по крутым поворотам автобус поднимался на Сан-Марино.
Умерли священник и водитель автобуса. Первого определили в ад, второго — в рай. Священник возопил: как же так, Господи! Я столько служил Тебе и Ты посылаешь меня в ад, а этого забулдыгу, который и лба-то ни разу не перекрестил, — в рай! Где справедливость? На что последовал ответ: когда ты читал проповеди в церкви — все спали, а когда он вёл автобус — все молились.
Хотел пересказать анекдот Алексею Ивановичу, но сдержался, что-то ещё оставалось меж нами, и любое неуместное слово могло нарушить тихое соглашение, уж лучше и правда молиться.
— Гора!
Это мы выкрикнули одновременно — прямо перед нами, так, по крайней мере, ощущалось, выплыл Афон. Тут же «газелька» потянулась вниз, и Афон скрылся. Но через несколько минут показался снова, по-царски величественный и по-вселенски недостигаемый. Теперь мы не отрывались от окна и восторженно ловили каждое мгновение, когда Афон показывал себя, радостно тыкали пальцами, охали, ахали и что-то лепетали восторженное — ничто нас больше не разделяло.
«Газелька» стала спускаться вниз, снова море приблизилось к нам, и мы выехали к расположенному в небольшой бухточке и утопающему в зелени красивейшему монастырю, который всё же, благодаря сторожевым башенкам и могучим стенам, сохранил вид древней крепости. Мы посмотрели карты. Это был Иверский монастырь[81]. Здесь Пресвятая Богородица ступила на афонскую землю. Стало неловко, что мы едем по той земле, а не ступаем вслед. Мы тут же решили на обратном пути заехать в Иверский монастырь и пройти там, где ступала Богородица. Хотя… Бог весть, как сложится. Но я уже точно знал, что Господь ведёт нас и Он лучше знает, что нам надобно и потребно.
Через полтора часа мы подъехали к Великой лавре. Здесь начинался Святой Афон. Гора закрывала полнеба, и у подножия её стоял величественный город. Сразу почувствовалось, что именно здесь — столица. Карея, несмотря на протат и подобие вокзала, — всего лишь административный центр, нет в ней величия и монументальности Великой лавры. И в Пантелеймоне этого нет. Пантелеймон — это больше изящный Петербург, если, конечно, дозволено такое сравнение, но сердце России всё же в Московском Кремле. Кто бы его ни занимал. Это наше сердце.
А сердце Афона — Великая лавра.
Стоя подле неё, я чувствовал себя песчинкой. И именно это ощущение, что — песчинка, а тоже прилепляюсь к великому и вечному, вызывало восторг.
Греки, ехавшие с нами в автобусе, видимо, были здесь не впервой и, в отличие от нас, забывших земное, быстренько разобрали рюкзаки, сумки и поспешали к Лавре. О земном напомнил водитель. Понимать греков я так и не научился, потому дал ему с некоторым замиранием (всё-таки некая смута, посеянная тревогами Алексея Ивановича, присутствовала) двадцать евро и получил на сдачу пятёрку, стало быть, по семи с половиной на брата. И слава Богу. Еле удержался, чтобы не показать товарищу язык или как-нибудь не понасмешничать. Взяв рюкзак, сказал:
— Пошли, — оглянулся на Алексея Ивановича, всё ещё пытающегося охватить и каким-то чудом вместить в себя открывшееся нам, и тоже не захотелось никуда сразу идти и заниматься поисками архондарика. — Или покурим?
Алексей Иванович кивнул, и я так понял, что он на меня больше не злится.
4
Архондарик располагался на втором этаже монастырской стены. Каменная лестница вела на террасу, только эта терраса не казалась временным строительным пристроем, как в Кутлумуше, тень величия окружающего легла и на неё. Это была роскошная терраса, а мы — странники с распутий, оказавшиеся в огромном богатом дворце. Я невольно оглядел себя и товарища — разве в таких одеждах входят в царские дворцы?
Вдоль террасы стояли лавки и большие столы, за которыми по двое-трое сидели греки.
— Ишь ты! — восхитился тем временем Алексей Иванович. — Да они здесь курят.
— С чего ты взял?
— А вон пепельница стоит, — и он указал на стол.
Каждому — своё. И в самом деле, на столе стояла пепельница, да ещё с окурками.
— Пойдём, — и я решительно потащил товарища в открытую дверь подальше от искусительных пепельниц.
Комната, в которой мы оказались, чем-то напоминала зал ожидания повышенной комфортности. Было много затейливо расположенных лавочек, столиков, и во всём чувствовалась лёгкость и непринуждённая приветливость. Мне совсем стало неловко за грязные ботинки, мятый вид и туристический рюкзак, который даже стыдно было снимать и ставить на чистый пол. А тут ещё юноша, больше похожий на вышколенного студента респектабельного колледжа, принёс кофе, лукум и раки. Н-да, захотелось перейти с хозяином сего дворца на «ты». Обстановка располагала.
Появился невысокий грек с большой головой, русской лопатистой бородой и грустными глазами. Он, как и юноша, тоже не был похож на монашествующего, скорее на несостоявшегося циркача, оставленного при цирке для разных поручений. Сам он, видимо, не считал эти поручения особенно нужными и важными. Он вынес такую же большую, как и в других монастырях, книгу, положил на столик в центре комнаты, раскрыл и предложил всем самим вписываться, сам же отошёл в сторону и равнодушно взирал на возникшую возню; так же небрежно и даже с некоторым презрением собирал диамонитирионы, весь вид его говорил: Господи, какими глупостями занимаются люди! Но, кстати, нам с Алексеем Ивановичем он, указывая на красивый потемневший светильник в зале, сказал:
— Николай, доро, доро, — и мы поняли, что это подарок нашего царя. В голосе грека в этот момент звучали уважительные нотки, и мы почувствовали себя увереннее, словно то уважение, с каким показывал нам царский светильник невысокий грек, перешло и на нас.
Мирное течение устройства в монастыре нарушилось явлением толпы из восьми человек, и до этого архондарик, казавшийся светлым и просторным, уменьшился до привокзального буфета и отнюдь не повышенного комфорта. Это были наши. Точнее, украинцы, но всё равно — наши. Как бы они куда ни отделялись, в любом российском городке можно набрать такую бригаду.
Первым делом — два батюшки. Один — в возрасте, весьма симпатичный и тихий, всем видом являющий смирение: мол, раз уж другими путями мне на Афон никак не попасть, то вот, Господи, терплю с благодарностью. Он поставил сумочку чуть в сторону и вообще старался держаться как бы на краю группы. Но видно было, что к нему относились с пиететом и, скорее всего, без его молитв сие сборище вообще никуда не подвиглось — и он был среди них за духовника. Второй батюшка был молод, рыж и огромен, больше, правда, в ширину, но за ним чувствовался сильный голос и связующая нить между духовником и остальным народом. Причём к смиренному батюшке рыжий относился с нескрываемыми сыновней преданностью и почтением, а к остальным — как атаман к шайке разбойников, и всё это происходило у него одновременно. Двое других были типичные комсомольские работники — один, среднего роста, с брюшком, постарше рангом, давал всё время указания, а второй, такого же роста, но худее, тут же суетливо бросался их исполнять, в большинстве случаев бестолково, так что приходилось слышать рык рыжего батюшки, после чего следовала очередная команда комсомольца рангом повыше. Остальные четверо были те, кто оплатил эту поездку и продолжал платить и, наверное, с удовольствием платил бы и больше, но на Афоне особо и тратить-то негде. Мужики все были за сорок, в теле, и такие же крепкие, как бульдоги у ног хозяев, стояли рядом с каждым баулы. У одного ещё на шее болталась видеокамеpa, хотя съёмки на Афоне строго запрещены. В общем, чувствуется, это была повидавшая виды братия, не раз боровшаяся и побеждавшая жизнь.
Скорее всего, это те самые украинцы, которые вызвали в Пантелеймон машину и с которыми хотели уехать Саньки.
Младший комсомолец собрал диамонитирионы и ушёл вписывать братию в книгу, потом попытался заговорить с невысоким греком, в котором отстранённый от происходящего в комнате вид явно выдавал старшего. Грек слушал внимательно, даже грустная улыбка сквозь бороду показалась, но видно было, как далеко ему всё это и что он даже и не старается вникнуть, чего от него хочет комсомолец — наверняка какая-нибудь очередная людская глупость. Грек подозвал юношу, и тот скоро вернулся с невысоким бледным монахом, лицо которого было точною иллюстрацией того, почему хохлы прозывают русских «кацапами», то бишь «козлами». Бородёнка на нём была столь жидка, что лицо казалось непривычно голым для монаха его лет и серым, словно в неурожайный год. Но монах оказался натурой деятельной и сразу взялся руководить группой, распоряжаясь, кому куда и как носить, при этом поварчивал на их неловкость и незнание тех или иных монастырских порядков. Хохлы на такое покровительство согласились и, видимо, готовы были это ворчание какое-то время пережить, тем более что монах обещал их разместить, сводить на трапезу, а потом ещё провести экскурсию. Впрочем, долго кацапское покровительство они терпеть не собирались, намереваясь утром при первой же возможности Лавру покинуть.
Монах переговорил со старшим греком и объявил, что если наберётся полный микроавтобус, то можно уехать в Карею в 6.45. Хохлы не поняли, почему надо обязательно набирать полный автобус, а я подумал: почему в 6.45, а не в семь или половине седьмого? — и неожиданно предложил Алексею Ивановичу:
— А поехали с ними.
Тот несколько удивлённо посмотрел на меня.
— Литургию до конца можем не достоять.
— Причащаться мы не будем. А после Литургии будем ждать автобус и смотреть на Гору, и грустить, что не можем на неё пойти. А так уже рано утром выйдем у Иверского.
— А платить-то придётся, как до Карии, — завёл было Алексей Иванович, но, посмотрев на меня, осёкся. — Как Господь…
Я подошёл к молодому комсомольцу, который составлял список (ну да, куда у нас без списка).
— А можно с вами?
— Да-да, конечно, — обрадовался комсомолец, словно я изъявил желание принять участие в субботнике, но потом построжел: — Если, конечно, места хватит. Сколько вас? Как ваши фамилии?
Я чуть было не брякнул очередную глупость, но сдержался и назвался по паспорту.
Монах тоже не упустил возможность поначальствовать.
— Смотрите не опаздывайте.
— В шесть сорок пять ещё, наверное, служба будет идти…
— Ну, что ж… — развёл руками монах. — Это уж вы смотрите.
— А не подскажете ли, — вспомнил я, — как нам найти трапезария Николая?
— А-а, Николай… Бегает тут где-то… Да сейчас ужин будет, там его и увидите, — и монах отвернулся.
Вообще-то «трапезарий» звучало для меня гордо, почти как «церемонимейстер», и вызывало почтение, я представлял этакого важного человека, распределяющего на столы блюда с яствами, а почтительное отношение к людям, находящимся близ кухни, у меня сохранилось с армии. Поэтому фраза «бегает тут где-то» резанула и показалось несколько легкомысленной, что ли… Но откуда мне знать их порядки?
— Записался? — спросил Алексей Иванович. Я кивнул. — Нам ещё с ночлегом определиться надо и хорошо бы Николая этого найти.
— Да бегает он тут где-то… — невольно повторил я и почти тем же тоном, что и монах.
Хохлы тем временем поднялись и двинулись за монахом. Потянулись из архондарика и другие. Мы внимательно начали следить глазами за отстранённым греком. Это был взгляд двух бездомных собачек, и он не мог его не заметить.
— В церкву, в церкву, — сказал он.
В церкву так в церкву — рано тут служба начинается, что ж, в каждом монастыре и впрямь свои порядки.
5
В Лавре храм такого же типа, как в Кутлумуше, только побольше и, как показалось, светлее, может, оттого, что служба началась раньше. И уже знакомое моление перед входом в храм, весёлая кадильница, похожее на тихое, безбрежное море пение и утишающее чтение Псалтыри. Пожалуй, неожиданным оказалось, что монахов на службе было немного. Больше, конечно, чем в Кутлумуше, но Великая лавра звучит так величественно, да и сами строения монастыря настраивали на столичное многолюдье, но его не наблюдалось. Зато сколько вынесли и разложили перед нами в конце службы святынь! Одно перечисление имён вызывает благоговейный трепет, а тут мы прикладывались к ним! Несколько огорчало, что прикладывались в порядке живой очереди, то есть быстренько, не задерживаясь, а так хотелось не второпях, постоять… Но и то чудо! Вот всё-таки натура человеческая: то, Господи, помоги хоть на Афон попасть, то дай к святыням приложиться, а теперь и постоять бы у них. Ну, точно старуха с корытом!
То ли потому, что греческий порядок был знаком, то ли потому, что в столицах всё делается не так размеренно, показалось, что служба пролетела быстро. Мы приложились к иконам и уже выходили из храма, как приметили монаха, взявшего под опеку братьев-украинцев и теперь рассказывающего что-то двум батюшкам и молодому комсомольцу. Мы подошли в самый нужный момент, когда монах произнёс:
— А теперь пройдём к главной святыне нашего монастыря — мощам преподобного Афанасия Афонского[82].
Мощи Афанасия Великого покоились в левом приделе. Тут же появился настоящий греческий монах, сухонький, бодренький, с проседью в чёрных волосах и улыбающийся, стал что-то объяснять нам, пытаясь нет-нет да и вставлять русские слова, отчего понять его совсем было невозможно, но слушалось с удовольствием. Приведший нас монах немного поморщился, ответил улыбающемуся монаху, тот закивал головой, и наш покровитель кивнул:
— Ну, прикладывайтесь.
Сначала приложились священники, потом — мы. И никто нас никуда не торопил. Стой сколько хочешь! Ведь только стоило попросить… Господи, будь всегда так милостив ко мне. Впрочем, я знаю: Ты всегда и так был милостив, просто я не замечал этого. Мне не о чем больше просить Тебя.
А вот Алексей Иванович знал, что просить. После того, как все приложились и стояли присмиревшие и тихие, он наклонился к греку:
— Иелеесу бы.
Монах оживился и снова что-то быстро заговорил, откуда-то появилось несколько пузырьков и длинная палка с крюком, которой он осторожно снял лампаду над мощами святого Афанасия и прямо оттуда стал наливать масло.
Господи, неоценимы дары Твои!
Встрепенулся и наш монах и что-то стал объяснять греку. Общение их было живо и, как обычно, непонятно, то ли они препирались, то ли рассыпались в благодарностях. В итоге появилось ещё несколько пузырьков, монах снял ещё одну лампаду и, разлив из неё масло, передал нашему руководителю, а тот торжественно вручил их смиренному батюшке.
— Вот, всем остальным раздашь.
Тот поклонился.
— А сейчас надо готовиться к трапезе, а после я вам экскурсию проведу, — объявил наш монах.
Мы вернулись в архондарик, прибрали дорогие пузырьки и сели в некоторой задумчивости на террасе. До трапезы оставалось минут двадцать, а мы всё ещё не имели места, где голову приклонить.
— Николая надо искать, — сказал Алексей Иванович.
И мы пошли его искать, в нас ещё сидело убеждение, что по знакомству всегда можно устроиться лучше. В чём, кстати, частично убеждал и опыт Кутлумуша. Хотя опять же: зачем уезжающим через несколько часов так заботиться о ночлеге? И вообще — зачем? Тем более здесь, если уж находишься под Покровом Божией Матери.
Но Николая надо было найти хотя бы потому, что о нём говорили и Серафим, и батюшка, напутствовавший меня в России. Последний даже поклон передавал.
Мы оставили рюкзаки в архондарике и вышли в Лавру. Какое это удивительное чувство — бродить по мощёным улочкам, проходить низкими арками. И ни разу не возникло мысли, что мы в музее или в заботливо оберегаемой властями исторической части какого-нибудь древнего города — нет, тут всё было живое: вон навстречу нам катил тележку об одном колесе, какие, наверное, сохранились испокон века, сухонький мужичок с удивительно знакомым лицом, точно — очень похож на грузчика из магазина в нашем доме.
— Паракало, пу инэ Николас?[83]
— Какой Николай?
Мы немножко опешили, но послушно перешли на русский.
— Ну я Николай, — мужичок опустил оглобли тележки.
Мы совсем растерялись. А чего теряться-то: Алексей Иванович попросил найти Николая, вышли, и первый встречный — Николай. Слава Тебе, Господи!
— Вы только пришли, что ли? — попытался вывести нас из ступора Николай. — Где разместились? Надолго? Какие планы? А, ладно, сейчас мне некогда, увидимся в трапезной.
Он подхватил тележку и покатил дальше.
Так вот ты какой, трапезарий… На нашего грузчика похож, да…
О! Какая в Великой лавре трапезная!
Собственно говоря, нам ничего не оставалось, как последовать за ним — в трапезную.
6
Неужели на царском пиру лучше? У Небесного Царя — наверно, а вот у земных — сомневаюсь.
О еде говорить скучно. Она была. И я выбирал между тем и этим, а в конце трапезы, когда предложили феты, отказался, предпочтя кусочек македонской халвы. И запил славный ужин чудесным вином.
Всё время не покидало чувство, что мы попали на праздник, только не можем понять, какой.
Появился трапезарий Николай и быстренько стал убирать со стола. Слегка нагнувшись к нам, спросил:
— Где разместились?
А я и забыл, что нигде, после такой трапезы о пустяках не думалось. Пока я соображал, о чём меня спросили, трапезарий ответил, будто я успел что-то сказать:
— Хорошо. Я вас обязательно найду, — и, глядь, он уже у других столов.
Нет, что ни говори, а ужин был на славу.
Слава Господу! Слава Лавре! Слава поварам! Слава трапезарию. Всем — слава!