Глава 13. Западная периферия юродства
Глава 13. Западная периферия юродства
Скажи, что ты глуп (die te stultum), — будешь мудр.
Но именно скажи и именно в своей душе (sed die et intus die). Но если ты возьмешься это говорить, то ни в коем случае не [вздумай делать это] публично (si dicis, noli coram hominibus dicere)[885].
Так писал Августин. Западное христианство с самого начала делало упор на смирение и даже самоуничижение. Скажем больше: сознание собственной греховности люди на Западе выражали даже в более острой, нежели на Востоке, форме[886]. Вот, к примеру, что мы читаем у Амвросия Медиоланского: «Вина плодотворнее, чем невиновность (fructuosior culpa quam innocentia). Невиновность сделала меня дерзким, а вина возвратила в подчиненное положение»[887]. Чрезмерное покаяние часто вело на Западе к эксцессам, которые были способны шокировать зрителя, например флагеллантству, то есть самобичеванию. Подобная форма аскезы была в целом чужда византийской культуре, видимо, из?за того, что восточному аскету не очень знакомы сомнения в собственной праведности (ср., впрочем, с. 200). Итак, «Запад не соглашался развивать безумие иначе, нежели в рамках покаяния, которое на Востоке было как раз вторично»[888].
Запад и Восток по–разному воспринимали праведность. «Латинский» ареал не находил особых достоинств в парадоксальной святости. Если византийский праведник по собственной инициативе, сознательно шел в блу- дилище, не опасаясь греха, то западный христианин воздерживался от подобной экзотики. Лишь однажды, «во время Диоклетиановых гонений, «(Аугсбургский) епископ Нарцисс вбежал к блуднице Афре, не зная, куда идет»[889], и быстро склонил ее к обращению в христианство.
Западный святой мог совершать грехи, вплоть до кровосмешения и отцеубийства[890], но лишь до своего раскаяния, до того, как на нем почила Божья благодать. Первоначальная порочность призвана была оттенять последующую святость и показывать, что милосердие Создателя не знает границ. Но ни о каком взаимонало- жении святости и греха (как в случае с юродством) в католицизме не может быть и речи!
Некоторая общность существовала между Византией и Западом в той специфической сфере аскезы, которая состояла в исследовании праведником тех пределов, каких в состоянии достичь его бесстрастие. В Византии подобные эксперименты проделывали многие (ср. с. 173). На Западе это явление также имело место и называлось «синейсактизм». Его практиковали шотландский подвижник Кентигерн (V в.), шерборнский епископ Альд- хельм (t 709 г.), и другие, в основном ирландские, аскеты[891]. Гиральд Кембрийский пишет, что Альдхельм «целыми ночами лежал, имея с обоих боков по девушке, чтобы подвергнуться поношению от людей и получить в будущем более обильное воздаяние от Бога, которому известны его скромность и воздержанность»[892]. Впрочем, этот же автор осуждает подобные эксцессы. Так же и еще более яростно корили современники Робера д’Арбрисселя за его опыты по проверке своего бесстрастия[893]: его обвиняли в самонадеянности, но главное — во введении окружающих в соблазн. Вот тут?то и кроется главное отличие Запада от Востока: Павел Элладский (см. с. 93), считал, что эксперименты по преодолению похоти вредны потому, что Дьявол обязательно победит, а значит, душе самого экспериментатора будет нанесен громадный ущерб. Средневековые латинские моралисты также учили, что нужно не сражаться с искушениями, а избегать их[894], но их в «синейсактизме» беспокоит социальный ущерб. «Мудрый не возмутит общественных нравов», — наставительно замечает Марбод Реннский (XI?XII вв.).
Западное христианство вплоть до зрелого средневековья оставалось в теснейшем общении с восточным, и одним из результатов было то, что на латынь переводили греческие легенды о юродивых[895]. На Западе по этому образцу был создан ряд собственных легенд о «тайных слугах Господа» (ср. с. 51 сл.): например, «фаблио об Ак- вилейском судье»[896], история «Благочестивый мясник, или сосед по раю»[897] и др. Некоторые из этих легенд являются простыми переводами византийских, подчас не сохранившихся[898], но другие свидетельствуют о работе с греческим материалом. Так, Сульпиций Север (V в.) рассказывает, как один праведник столь успешно изгонял бесов, что его обуяло тщеславие (vanitas), которое он не в силах был в себе побороть.
Передают, что он обратился с молитвами к Богу, прося его, чтобы на пять месяцев Диаволу была дана над ним такая же власть, какая была у Диавола над теми, кого этот праведник потом вылечил… Он, могущественный, он, прославившийся на весь Восток (разрядка моя. — С. И.) своими знамениями и подвигами, он, к чьему порогу раньше стекались люди, взбесился и был заключен в цепи. Он претерпел все, что обычно переносят одержимые, и лишь на пятый месяц очистился не столько от беса, сколько от тщеславия, что было для него и полезнее, и желаннее[899].
Здесь мы имеем дело еще не с юродством, поскольку праведник не симулирует безумие, а «по–настоящему» навлекает его на себя. Впрочем, сохранилась и пара «классических» юродских историй в латинском изводе. В одной повествуется о том, как некий священник за грехи был отлучен от церкви. Ему открылось, что прощение он может получить лишь у египетского отшельника. Но когда проклятый добрался паломником до Египта, старец заявил, что снять отлучение не в его силах.
[Впрочем,] через три дня он вспомнил о некоем блаженном муже из Александрии (разрядка моя. — С. Я.), который счел глупостью мудрость мира сего и удостоился таких заслуг у… Девы Марии, что смог бы помочь в беде этому человеку… «Ступай в Александрию… и там ищи дурака (stultum)». Грешник… сказал: «Мудрецы и учителя народа не смогли… дать мне совет, а дурак, который не в силах подумать о спасении собственной души, даст совет мне?»[900].
Пустынник объяснил грешнику, что глупость Христа ради выше земной мудрости, и тот, отправившись в Александрию, принялся разыскивать «дурака». Наконец он нашел «человека Божия в облике и одеянии несчастного безумца (insensati… hominis). Многие бежали за ним и плевали в него… А был он некогда человеком знатным и весьма богатым»[901]. Родители оставили в наследство ему всю «провинцию Александрию», но он роздал богатства нищим и отправился в египетскую пустыню к тому самому отшельнику, о котором шла речь выше, дабы получить духовное наставление. Анахорет посоветовал ему следующее:
«Коль скоро мудрость мира сего есть глупость пред Господом, возвращайся восвояси и стань там неузнаваем для близких»… Сколько зла, сколько насмешек претерпел сей муж не только от чужаков, но и от собственных домашних и даже родственников, невозможно и рассказать… Все, что оставалось у него от еды, он тайно распределял среди нуждающихся. А по вечерам он выходил из города и направлялся в дом некоей вдовы, своей дальней родственницы. Там он брал светильник и шел в церковь святой Богородицы Марии, заброшенную горожанами по причине ее ветхости[902], и проводил там целые ночи в песнопениях и хвалах духовных. Проклятый, когда стемнело, пошел за [юродивым], держась на почтительном расстоянии, и дошел до церкви.
В течение долгого времени грешник наблюдал, как он молится, и, решив, что это тот самый человек, о котором говорил старец… пал пред ним ниц и стал лобызать его стопы[903].
По просьбе грешника юродивый заступился за него перед Богородицей, и она сняла проклятие. Святой предупредил, чтобы прощенный никому не рассказывал о происшедшем вплоть до его смерти, которая и случилась через неделю[904].
Эта легенда стала весьма популярна на Западе. Уже в начале XIII в. она была переведена на старофранцузский язык монахом Готье де Куанси[905], а в XIV в. текст Готье лег в основу[906] одного из сюжетов в составе мистерий «Чудеса Богородицы»[907]. Хотя греческий оригинал легенды до нас не дошел, нет ни малейших оснований сомневаться, что в ней в той или иной форме было использовано какое?то византийское житие. Об этом говорит не только место действия·, но и хорошо знакомый нам сюжетный рисунок. Западной инновацией могла быть фигура самого проклятого (ср. с. 262).
Другая латинская легенда, также не имеющая греческого прототипа и также привязанная к Египту, — это сказание «Дурак»[908]. В нем повествуется о том, как три клирика одной египетской церкви уходят странствовать: один, Dieudonne (видимо, перевод греческого имени Феодот), — в Антиохию, второй, Bonifacius (греческое Ев- праксий?), — в Иерусалим, а третий, Felix (Евтихий?), — на Запад. В дальнейшем рассказ ведется лишь об этом последнем. Он приходит в город Безансон, где начинает прикидываться безумцем, специально напрашиваясь на преследования толпы. Впрочем, со временем про него начинают поговаривать, что он — притворный сумасшедший и подлинный святой. Чтобы избавиться от поклонения, Феликс уходит в монастырь Ситэ[909].
Обе эти легенды свидетельствуют, что в народно–ре- лигиозном сознании Запада юродство воспринималось как весьма действенная и несколько экзотичная форма восточной святости[910]. Впрочем, даже здесь сказывается и некоторое весьма существенное различие между восточным и западным восприятием этого феномена: если византийские святые чаще заканчивают жизнь в городе, подвизаясь в юродстве, то Феликс, начав путь святости юродством, потом все?таки уходит в монастырь[911].
Колоссальным успехом на Западе пользовалось еще одно, достоверно византийское житие — легенда об Алексии Человеке Божьем. Мы уже говорили, сколь популярна была она в православном ареале (см. с. 83, 236). В 977 г. архиепископ Сергий Дамасский, бежав в Рим, видимо, принес с собой и житие Алексия, которое вскоре было переведено на латынь и широко распространилось по всей Европе. Ее изводы известны на множестве языков, от староиспанского до старочешского[912]. Однако Запад заострил как раз противоположный юродству «край» легенды — не момент возвращения, а момент ухода[913]. На Западе легенда служила идеалам добровольной бедности и странничества[914], а также безбрачия[915], а отнюдь не юродства.
До сих пор мы говорили о легендах, заимствованных латинским миром у православного. Посмотрим теперь, что Запад создал своего. Оказывается, что в сфере массовых представлений здесь существует значительное отличие от Востока. Весьма красноречивой представляется этимология романского слова cretin. В современном французском языке оно означает «слабоумный», но восходит при этом к латинскому christianus[916]. Следует ли из такого развития семантики, что истинным христианином считался безумец? Никоим образом. Дело в том, что если в Провансе и в Альпах этим эвфемизмом действительно обозначались идиоты, то в Гаскони с XI по XV в. он же прилагался к прокаженным[917]. Тем самым импликация здесь состояла отнюдь не в том, что только сумасшедший может достичь истинных глубин христианства, а в том, что даже сумасшедший (или, соответственно, прокаженный) является все?таки христианином и как таковой заслуживает сочувствия.
Если в византийском фольклоре «дурак» — фигура позитивная, то в западном — отрицательная. Даже такой специфический фольклорный персонаж, как «умный дурак», вроде Маркольфа или Уленшпигеля, совершенно не напоминает восточного юродивого, скорее уж шута, столь популярного в Европе[918]. Шут своими проделками высмеивал недостаточность благочестия, а юродивый — благочестие как таковое, в земном его понимании.
На первый взгляд, «юродской» можно считать весьма знаменитую легенду о Робере–Дьяволе. Изложим ее сюжет так, как он представлен в латиноязычном сочинении Этьена де Бурбона (XIII в.).
Одна бездетная герцогиня дала обет посвятить сына Дьяволу, если тот поможет ей родить. После этого она действительно произвела на свет сына Робера, ставшего невероятным злодеем. После многих убийств он узнает от матери о тайне своего рождения и, ужаснувшись, решает как?нибудь искупить страшное проклятие. Робер отправляется к папе в Рим, но тот отказывается отпустить ему грехи и посылает к анахорету, который повелевает, чтобы он прикинулся сумасшедшим (fatuum se faceret) и терпеливо сносил все обиды, какие будут ему причинять дети и прочие, чтобы спал вместе с собаками и ел только то, что отнимет у них… Остриженный пустынником на манер сумасшедшего, он вошел в царственный град, преследуемый мальчишками… Спать он желал только с собаками под лестницей, где проводил ночи в рыданиях и молитвах[919].
Так Робер прожил десять лет. Когда на Рим напали турки, он опять облачился в доспехи и свершил воинские подвиги. В конце концов его инкогнито было раскрыто, и император предложил ему руку своей дочери, но Робер отказался и стал паломником.
Эта легенда также известна во многих версиях на разных языках: старофранцузском, староанглийском, немецком, испанском, итальянском[920]. Задолго до того, как она превратилась в куртуазный роман и получила агиографическую обработку, это был общеевропейский фольклорный сюжет о «Шелудивом», или «Златовласе»[921]. Герой сказки бежит из дома, скрывает свои золотые волосы и прикидывается дураком, но все это из соображений безопасности[922]. Мотив покаяния появился позднее, на стадии христианской переработки[923]. Хотя существование византийских прототипов легенды исключено[924], некоторые ее детали поразительно напоминают жития юродивых: например, Робер ночует вместе с собаками — совсем как Андрей Царьградский. Хрестоматийным для всех «юродских» житий является мотив унижений и побоев со стороны городских мальчишек.
Является ли Робер–Дьявол юродивым в техническом смысле этого слова? Ни в коем случае! Как это вообще характерно для западного средневековья в противоположность восточному, он нарушает приличия и напрашивается на унижения от сознания собственной греховности, а не греховности окружающего мира. Робер–Дьявол бесконечно далек от православных юродивых: они тем сильнее провоцируют поношения, чем ослепительнее в них блеск добродетели — его?то и нужно скрывать от посторонних глаз. Полученные юродивым побои и оскорбления в византийской литературе не представлены как непосредственное продолжение его внутренней неудовлетворенности собой; наоборот, к юродству приступают лишь в состоянии абсолютного совершенства (единственное исключение здесь — Марк Лошадник [ср. с. 98], тогда как Иерофей из жития Симеона Нового Богослова опять?таки выходец с Запада, см. с. 168). Юродивые заботятся (каким способом — другой вопрос) о чужих душах, Робер–Дьявол — о своей собственной.
До сих пор мы говорили о фигурах светских или по крайней мере полурелигиозных. Обратимся теперь к официальной латинской агиографии. Может быть, там мы наконец найдем «настоящих» юродивых? Но сперва следует подчеркнуть, что весьма популярный в католическом мире (особенно начиная с XI в.) мотив «святой простоты» никоим образом не напоминает юродства: «простец» может вести себя необычно — но эта его нестандартность проистекает от простодушия, тогда как юродивый — какой угодно, только не простодушный[925].
Многие исследователи настаивают на том, что юродство было известно и западному христианству[926]. Действительно, некоторые фигуры католического синаксаря теми или иными чертами напоминают юродивых. Но практически единственный обнаруженный нами чистый случай западного юродства — это житие (BHL, 8371) Ульфии Девы (VIII в.).
Она изображала помешательство рассудка (fingit mentis amentiam)… и бегала туда–сюда с бледным от поста лицом, с непокрытою головой и распущенными, рассыпанными по плечам волосами, словно безумная (velut amens), дабы хоть этим вызывающим насмешки лицедейством (ludo contemptibili) обезобразить по возможности свою красоту и отвратить от себя тех, кто испытывал к ней плотское вожделение[927].
В X в. св. Ромуальд (BHL, 7324) «стремился вызвать недовольство и считал себя великим, когда… мог обращать на себя оскорбления»[928]. Позднее он переключил свою энергию на миссионерство. Осознание безмерности собственных грехов толкало на странные поступки таких святых, как Петр Урсеол (| 987 г.) во Франции или Хеймрад (| 1019 г.) в Германии[929] — но в их случае это носило разовый характер. Главным же препятствием для возникновения юродства на Западе служила своего рода «социальная ответственность» тамошних святых. Например, когда бельгийская праведница Беатриса Назаретская задумалась (в 1232 г.), не «начать ли ей симулировать безумие (semetipsam insanam fingere)», но из робости обратилась за советом к своему духовному наставнику Генриху, он запретил ей это на том основании, что подобная аскеза послужит «не столько твоему, сколько ближних твоих греху и [душевному] вреду» (поп tarn in tuum quam in proximorum gravamen et damp- num)», и святая тотчас отказалась от замысла[930].
Теперь перейдем к другим, более знаменитым святым, в которых можно подозревать юродство. Зачинателем целого направления западной святости стал Франциск Ассизский (1181—1226 гг.), который однажды вошел в кафедральный собор с веревкой на шее, голый, в одной набедренной повязке и велел тащить себя на глазах у всех к тому камню, у которого обычно ставили преступников, подлежащих наказанию. Сев на него, он, трясясь, как больной в лихорадке… начал проповедовать… Он уверял, что является человеком плотских страстей и обжорой, что его все должны презирать… Присутствующие дивились на столь великое зрелище. Поскольку они уже познали воздержанность этого человека, их пронзило благоговение. Они заявляли, что смирение подобного рода должно быть предметом более восхищения, нежели подражания (magis admirabilem, quam imitabilem). Такое поведение представлялось скорее знамением, на манер библейского пророчествования, чем примером [для других]… Франциск часто и во множестве проделывал подобные вещи[931].
Как?то Франциск предложил своему другу Руффино отправиться с проповедью в город Асцези, но тот отказывался, говоря: «Я простец и неуч (sono simplici е idiota)». Рассердившись, Франциск повторил приказание, но добавил к нему еще одно: проповедовать надо голым, в одной набедренной повязке. Именно в таком виде и явился Руффино в церковь. Люди смеялись, говорили, что францисканцы рехнулись от покаяния (costoro fanno tanta penitenzia, che diventano stolti e furi di se). Между тем Франциск, испытывая угрызения совести, сам пришел в ту же церковь голым и встал рядом с Руффино. Прихожане восчувствовали к их подвигу, и те удалились восвояси, показав всем, «как полезно презирать мир (dispregiare il mondo)»[932]. Впоследствии также ходил голым по городу и вызывал насмешки как безумец (fuori del senno) другой францисканец — Гинепр[933]. Разумеется, и отдание заведомо соблазнительного приказа ученику, и провокационное поведение в церкви — все это напоминает юродство, но лишь весьма поверхностно. Во–пер- вых, Франциск страдает, представляя себе, что над Руффино смеются, «словно над сумасшедшим (come uno pazzo)», а настоящего юродивого это обстоятельство могло бы лишь порадовать. Во–вторых, францисканцы не были «людьми ниоткуда», и их экстравагантный поступок воспринимался окружающими как закономерное продолжение предыдущей аскезы, то есть как изначально знаковое поведение — в отношении их не было того элемента сомнения (святой или безумец?), без которого немыслимо юродство. В–третьих, сам характер религиозной атмосферы на латинском Западе делал «игру» более приемлемой: «“Юродство” Франциска заслужило ему прозвание “скомороха Господня”, непредставимое для восточной набожности»[934].
Но все же главное отличие францисканца от юродивого — в социальной активности. Пусть в конце жизни сам Франциск и ужаснулся той формализации, которой его последователи подвергли правила созданной им общины, — никуда не уйти от того факта, что именно он основал орден францисканцев. Юродивый же по определению не может ничего создать в сфере социального.
После Франциска в Центральной Италии возникает своего рода традиция «юродствования». Ближе всех подошел к юродству Джакопоне да Тоди (1230—1306 гг.)[935]. Сперва он творил безобразия в собственном доме, заставляя родных краснеть за себя[936], а потом, уйдя в 1278 г. в монастырь, продолжал в том же духе. Приведем один пример его провокации: он специально держал в своей келье кусок мяса, пока тот не стал гнить, испуская чудовищное зловоние. Когда источник запаха нашли, разъяренные монахи засунули Джакопоне в уборную, крича, что если он любит вонь, то его место там. Святой же испытывал счастье от претерпеваемых унижений[937]. Тут все один к одному напоминает ранневизантийские юродские жития[938]. И все же есть одно важнейшее отличие! Эта эскапада, как сказано в легенде, была предпринята Джакопоне для того, чтобы избавиться от греховного желания поесть мяса. Таким образом, и здесь святой юродствует от сознания своего несовершенства[939] — в Византии же все было как раз наоборот.
Неподалеку от Тоди, в городке Фолиньо, вскоре после Джакопоне также помешался и облачился в рубище другой отпрыск богатых родителей, Пьетро Криши[940] (ок. 1243—1323 гг.). «Все считали его словно безумным (ab omnibus quasi fatuus putaretur)»[941], а Дьявол, явившись к Пьетро, предложил ему отказаться от своей аскезы на том основании, что «ты обвиняешься, и заслуженно, в сумасбродстве (fatuus (et merito)… appella- ris)»[942]. Однако ни о каких агрессивных проявлениях житие святого (от которого, впрочем, сохранилась лишь малая часть) не сообщает, живописуя только его нищенство и странничество; тем не менее церковная инквизиция заинтересовалась экстравагантным аскетом и обвинила его в ереси; святой, дваджы подвергнутый допросам, сумел доказать свою невиновность[943].
Казалось бы, довольно близко подошел к тому, что мы в данной работе понимаем под юродством, итальянский святой (BHL, 4384—4386) Джованни Коломбини[944] (1300—1367 гг.). Он был из богатой и знатной семьи города Сиена. Перескажем житие этого святого чуть подробнее, чтобы дать представление обо всем этом феномене итальянской агиографии. «Будучи выше всего преходящего, он протянул руку к вещам странным и необычным (fortia et insolita), которые подсказывал ему действовавший внутри него Дух».[945]
Он, будто в память об Исидоре, нанялся работать на кухню того самого дворца, где когда?то все ему кланялись. Вместо гордого коня, на котором он, бывало, гарцевал по городу, Коломбини одолжил у друга осла и, чтобы смех глазеющей толпы был длительнее и смачнее, он множество раз проехал по площади… Он с великим удовольствием принимал насмешки и хихиканье сбежавшегося народца… издевательства и попреки многих, а особенно купцов, которым он казался пустоголовым безумцем (vile et insanum caput) (367).
Джованни говорил людям:
Вот вы смеетесь разнузданно надо мной… но ведь и я над вами смеюсь: воистину, меня считают дураком (stultus), ибо я следую Христу. Я причисляю к несмыс- ленным вас, ибо вы смыслите лишь в том, что принадлежит миру сему. А в чем наша мудрость, пусть судит тот, кто сказал: «Мы глупцы Христа ради (stulti propter Christum)»… Безумствуйте (insanite), насколько можете, ради любви ко Христу — и будете мудры. Презрение к дольнему есть здравое безумие (sobria insania), а стремление к земному — пьяная мудрость (ebria sapientia) (367).
Последователей своих Коломбини заставлял ездить на осле, сидя задом наперед, гонять друг друга по городу полуголыми, осыпая при этом проклятиями, просить подаяние и т. д. Впрочем, еще более унизительные эксперименты святой проделывал над собой: он приказывал ученикам водить себя по деревням на веревке, бить и выкликать: «Налетайте, бейте безжалостного негодяя и нечестивца, достойного дыбы и смерти!» (380). Всем этим Джованни не только унижал самого себя, но и вводил в грех своих адептов: он «иногда просил, а иногда сурово приказывал им подчиняться… А толпа народа ужасалась этому страшному и печальному спектаклю. Никто не принимал в нем участия, а многие… плакали» (Ibid.).
Вроде бы здесь перед нами чистый случай юродства. Но не будем забывать, что оно есть тайный подвиг. Классический юродивый не декларирует юродства, он подвизается в нем. Еще больше отдаляет от них Джованни то, что мы узнаем из жития дальше: святой начинает проповедовать, вокруг него собираются последователи, его отправляют в ссылку как смутьяна, но он повсюду всех агитирует вступать в свой кружок (376—377). По всей Италии он проповедует и рассылает письма (379—380). Подобная социальная активность органически чужда византийскому юродивому.
Кроме того, Коломбини внимательно следит за соблюдением прозелитами чувства меры: когда Николай из Нардуса вызвался ради пущего унижения раздеться донага, святой это запретил (370). Однажды Франческе Винценти, не удовлетворившись обычными подвигами, стал щеголять длинными и нечесаными волосами, густой и неухоженной бородой и безобразными ногтями, словно дикарь или горец, вылезший на свет из пещеры. В городах его встречали свистом и насмешками. Но в безобразии этого жуткого облика Коломбини не одобрил ничего… он осудил длину волос и ногтей… И тот немедленно остриг их и вернул себе человеческий облик (384).
И однако, несмотря на всю эту умеренность, церковь не могла одобрить облика Джованни и его учеников, «слишком небрежного и бедного» (391). Папе не нравилось, что «они не защищают ни ног, ни головы от превратностей природы». И неистовый Коломбини немедленно согласился подчиниться требованиям Рима. Тогда папа Урбан V в 1367 г. снял с Джованни тяготевшее над ним обвинение в принадлежности к запрещенной секте «фратичелли» (392). Эта конформность — оборотная сторона бурной социализации. Недаром ведь Коломбини стал родоначальником ордена иезуатов.
Все вышепоименованные центральноиталийские святые, хоть и напоминают греческих юродивых, не могли непосредственно ориентироваться на их жития, которые оставались еще неизвестны латинскому миру; чего нельзя исключать — так это косвенного влияния ранневизантийских текстов[946]. Но в основном нужно, видимо, говорить о типологическом сходстве.
Католические «почти юродивые» появлялись не только в Италии. Любопытный пример западного отношения к юродству продемонстрировал испанский святой Франциск Соланский (род. в 1349 г.).
Он основой своей добродетели… сделал безбрежное смирение. Иногда он даже являлся в трапезную, привязав веревку или одежду к шее и держа дудочку в зубах, дабы вызвать вящее презрение к себе и смиренно вымолить для себя прощение за те грехи, которые он, по его мнению, совершил. Он повергался к ногам клириков, желая быть попран. Он достиг высочайших степеней смирения: в собственных своих глазах он был ничтожным грешником и желал, чтобы все его таковым считали… Вечного памятования заслуживают его слова: «Когда я вижу, что братья ходят с небрежно сброшенным капюшоном, с неприбранными рукавами, вприпрыжку или недостойной поступью, я думаю, что они таким способом хотят добиться, чтобы люди их презирали и считали глупцами (stultos reputari), дабы на самом деле оказаться перед Богом праведными и добрыми»[947].
Обратим внимание на то, что Франциск, видя, как другие монахи нарушают приличия, подозревал у них «классические» юродские побуждения, но сам при этом, делая то же самое, объяснял это искренним самоуничижением.
В конце XV столетия появилось еще два «почти юродивых»: один в Сиене, на родине Коломбини — это был Бартоломео Карози (BHL, 1440—1444) по кличке Бран- дано (1488—1554 гг.). Ослепнув в 38 лет, он стал сквернословом, замарашкой и пророком[948]; его отличие от юродивых — в активной политической ангажированности и страстном проповедничестве[949]. Второй эксцентричный святой, Иоанн да Део, родился в Португалии в 1495 г., принял участие в нескольких войнах, путешествовал, а в 1538 г. осел в Гранаде и открыл там книжную лавку; 20 января следующего года он прослушал беседу одного знаменитого проповедника и испытал такое раскаянье, что «сошел с ума» — вырвал себе бороду, волосы и брови; с прыжками и выкриками учинил погром в собственной хижине: «светские книги он порвал ногтями и зубами, а благочестивые и полезные даром раздал желающим; так же он поступил и с иконами». Кроме того, Иоанн сорвал с себя одежду, приговаривая: «За Христом обнаженным и следовать надо обнаженным»[950]. С бессвязными криками бегал святой по городу, преследуемый насмешками и градом камней. Он закапывался в кучу мусора, опускал лицо в лужу, каялся во всех грехах, какие приходили ему на память. Короче, «он так усердно изображал безумие (simulabat insaniam), что все считали его сумасшедшим»[951].
Два знатных горожанина, сочтя эти безобразия долее нестерпимыми, вырвали Иоанна у толпы и поместили в королевскую больницу. Там с сумасшедшими обращались весьма жестоко, и святой — в духе европейского гуманизма — стал протестовать против издевательств над больными. Его общественный темперамент на этом не успокоился: Иоанн решил организовать собственный госпиталь[952]. Через несколько лет основанная им больница имела уже двести коек, и для ее поддержания святой ездил к испанскому королю Филиппу II. Как видим, и этого католического «юродивого» отличает от его восточных собратьев общий настрой на земное созидание.
Весьма показателен случай с «юродством», иногда приписываемым Игнатию Лойоле (1491—1556 гг.). Этот святой свершал чудеса смирения и подчас вел себя весьма странно[953], но от увлечения этим образом жизни его, как и многих других западных святых, удерживал социальный пафос.
Он жаждал быть для всех посмешищем и если бы захотел следовать велению души, то отправился бы бродить по деревням — голый, презираемый, заляпанный грязью, как выглядят безумцы (insanus). Однако эту страсть к унижению побороли любовь и [забота] о пользе ближних[954].
Часто в научной литературе объявляют юродивым Филиппо Нери (1515—1595 гг.). Действительно, этот человек был знаменит множеством скандальных поступков: он пил вино на глазах у всех; носил одежду наизнанку; ходил по Риму с собакой на цепи (тогда это воспринималось как безумие); плясал перед кардиналом; своих учеников заставлял провоцировать поношения и т. д. Но все это было для Филиппо сознательно выбранной позой: он читал житие Коломбини (а также, возможно, переводные жития византийских юродивых[955]), сочинения Джакопоне да То- ди[956]. Его можно назвать скорее оригиналом и парадоксалистом[957], нежели юродивым; его главное свойство современники определяли как festivita (веселость), тогда как юмор юродивого мрачен. Гёте писал: «В Филиппо Нери можно видеть попытку сделаться благочестивым и даже святым, не подчиняясь единовластию папы римского»[958]. На первый взгляд это такой же бунт против монополии церкви на святость, какой учиняет и юродивый, но в действительности мы имеем здесь дело с двумя принципиально разными явлениями: для юродивого церковь слишком терпима к слабостям мира — для Нери она слишком ригидна. В сущности, эта фигура знаменует собою проникновение духа Реформации в Италию[959].
Говоря о случаях «юродства» на Западе, мы не включаем в рассмотрение адептов многочисленных сект[960]: в их поведении, как и в поведении мессалиан (ср. с. 181 сл.), могло быть много «юродского», но при этом, как уже было сказано, сами еретики считали себя единственными правоверными, так что психологически это был совершенно иной случай.
Притом что реально «практикующих» юродивых на Западе было немного, идейных защитников «отклоняющегося поведения» нашлось там куда больше, чем в Византии. Как мы уже знаем и по православному, и по мусуль- майскому опыту, больше всего напоминали юродивых своими декларациями мистики[961]. Так это было и в католицизме. Например, Бернар Клервоский (1090—1153 гг.) призывал христиан быть «жонглерами Господа» (jocula- tores Domini)[962], он подбадривал:
Хороша та игра, которая доставляет людям достойное смеха зрелище (ridiculum… spectaculum praebet), ангелам же — приятнейшее. На манер шутов и жоглеров (iocula- torum et saltatorum), которые вниз головой, задрав ноги кверху, стоят на руках вопреки человеческому обыкновению, и так привлекают к себе все взоры. Это не детская забава… это игра приятная, честная, серьезная, достойная внимания (iucundus, honestus, gravis, spectabilis), она может доставить удовольствие небесным зрителям. В эту чистую и благочестивую игру играл тот, кто сказал: «Мы стали позорищем для ангелов и людей» (1 Кор. 4:9). Поиграем же в нее и мы, чтобы над нами посмеялись, сбили с толку, унизили (illudamur, confundamur, humiliemur)[963].
Казалось бы, все то же самое мог бы сказать и Симеон Эмесский, если бы вдруг из литературного персонажа превратился в теоретика юродства. Даже цитата из Послания к Коринфянам выбрана та, что предшествует знаменитым словам о «безумных Христа ради». Однако ни Симеон, ни Андрей не выступали с развернутыми апологиями — лишь Савва Новый одновременно и юродствует, и обосновывает свое поведение. Про Бернара же есть все основания полагать, что сам он на руках ходить не умел.
Позднее средневековье знало многих богословов, которые в пику схоластике поднимали на щит концепцию безумия как способа непосредственного контакта с Богом. Наиболее характерный пример — теологи, принадлежавшие к направлению devotio moderna (М. Экхарт, И. Таулер и др.). Иногда их действительно уподобляют юродивым[964], но вряд ли для этого есть основания. Умозрительная скандальность не обязательно связана с реальным дебошем. Философы вроде Фомы Кемпийского или Николая Кузанского (XV в.) заново возрождали в Европе интерес к учению апостола Павла о Божьей глупости. Результатом этого явилась и знаменитая «Похвала глупости» Эразма Роттердамского[965]. Но к юродству все это не имело никакого отношения. Также нельзя считать юродивым и французского иезуита XVII в. Ж. — Ж. Сурэна, хотя его именуют так некоторые исследователи[966] — слишком много в нем было как подлинного безумия, так и подлинного самобичевания.
Католическое средневековье, вплотную подойдя к парадигме юродства, тем не менее не создало ее в тех параметрах, в которых это удалось средневековью византийскому. Как правильно заметил Жан–Мари Фритц, «дурак Божий так никогда и не сумел акклиматизироваться под небом Запада: тот его не принял» (le fou de Dieu n’a jamais pu s’acclimater sous le ciel de l’Occident: il n’a pas ete accepte)[967].
Для настоящего юродивого европейский святой, с одной стороны, чересчур психологичен, а с другой — слишком социален.