Библия и литература XX века Беседа третья

Библия и литература XX века

Беседа третья

Мы подходим к концу нашего путешествия, в котором Священное Писание раскрывается нам на фоне русской литературы прошлого, а теперь уже и настоящего. Сегодня я коснусь литературы преимущественно дореволюционного периода. Именно в начале XX в. раскрылись новые необычайные дарования в Петербурге, в Москве и в Киеве.

Именно тогда возникает русская библейская историческая школа, основателем которой был академик Борис Александрович Тураев. Этот чудесный человек, проживший короткую жизнь (он умер пятидесяти лет, в 1920 г., от голода), человек, который стоял в первых рядах исследователей древнего Востока, переводчиков древних литературных памятников, человек, который свободно владел чтением иероглифов, клинописи, который создал целую школу востоковедения. Он был членом Собора Русской Православной Церкви 1917—1918 гг. Митрополит Евлогий (Георгиевский) вспоминает о нем, что это был святой человек, знавший богослужение лучше духовенства.

Борис Александрович Тураев первым решительно внес в изучение Библии новейшие по тогдашнему времени методы литературной и исторической критики, при этом оставаясь строго православным. Он доказал целому поколению богословов, что научное, литературно-критическое и литературно-историческое исследование Священного Писания, поиск подлинной датировки той или иной части Библии, не легендарно-традиционной, но именно подлинной, не противоречит нашему благоговейному отношению к Библии как к Слову Божию. Здесь выдающийся деятель мировой и русской культуры XX в. сомкнулся с высказываниями о Священном Писании, которые мы находим в ранние времена, уже у Максима Грека и Григория Сковороды.

Вы помните, что мы с вами еще при первых наших встречах говорили о концепции, отделявшей литературно-историческую плоть Библии, в чем-то преходящую, от вечного ее содержания. Но, как правило, охватить эту великую тайну — двойственную богочеловеческую природу Библии — было под силу далеко не всем писателям, мыслителям, поэтам. Все время наблюдался крен либо в сторону божественной священности, и тогда в Библии считали боговдохновенной каждую запятую, либо смотрели на нее просто как на произведение древней литературы. И то и другое неверно. Это напоминает нам споры об уникальной Личности Спасителя Христа, которые происходили в эпоху первых Вселенских Соборов, ибо одни пытались видеть в Нем только человека, другие — только Бога, как, например, еретики типа монофизитов. А тайна христианства — в Богочеловеческом синтезе. Эта тайна отражается и в самой Библии.

В качестве образца чисто человеческого толкования Библии мы можем взять понимание книги «Песнь Песней». Вокруг нее давно велись споры. Еще в ранние античные времена многие говорили, что это просто песнь о любви, и пытались вычеркнуть ее из библейского канона, когда канон Библии еще не был зафиксирован. Но один из иудейских учителей сказал, что тайна этой книги столь велика, что, может быть, никогда от сотворения мира не было сказано таких великих слов; не все это поняли, но авторитет этого учителя был велик, и поэтому споры прекратились.

В IV в. христианский толкователь Феодор Мопсуестский, житель Сирии, друг Иоанна Златоуста, выступил с такой же концепцией: «Песнь Песней» — только любовная лирика. Но его концепция была отвергнута всеми раннехристианскими толкователями и осуждена на V Вселенском Соборе. В том же IV в. святой Григорий Нисский дает мистическое толкование этой книги. В XIX в. один из основоположников русской библейской исторической школы и русской филологии протоиерей Герасим Павский пишет, что это книга о любви.

Как же понимать ее? В 1908 г. была опубликована повесть Куприна «Суламифь». Наверное, многие из вас читали ее. Куприн пытался интерпретировать эту библейскую книгу в духе не то чтобы историческом, а чисто земном.

Те из вас, кто хочет познакомиться с текстом самой книги «Песнь Песней», легко могут это сделать, взяв перевод Дьяконова, уже несколько раз у нас опубликованный.

Наиболее известное издание — «Библиотека всемирной литературы», 1-й том. Есть также довольно известный перевод Эфроса, изданный в 1909 г. в Петербурге. Мне он больше нравится; впрочем, всякий перевод есть только перевод.

Библейская «Песнь Песней» как бы не имеет сюжета. Это возгласы любви, это восторженные и, я бы сказал, довольно странные описания природы и восхваления то жениха, то невесты, то хора, который им вторит. Из этих разрозненных гимнов «Песни» Куприн выстраивает повесть о великой любви царя Соломона и девушки по имени Суламифь. Она пылает любовью к юному и прекрасному царю Соломону, но ее губит ревность, ее губят интриги, и в конце концов она погибает; именно об этой гибели и говорят строки библейской поэмы «Песнь Песней»: «Сильна как смерть любовь». Это могучие, вечные слова.

У Куприна не было никаких исторических оснований для такого сюжета, все это чистый вымысел. Если бы речь шла не о красивой новелле, я бы сказал, что все это вздор. Он имел право создать такую картину, как художник, но и только.

Хотя книга называется «Песнь Песней Соломона» (что значит «Самая замечательная песнь Соломонова»), она написана не от лица Соломона. Древний библейский царь упоминается там в третьем лице, причем явно недоброжелательно. И если вычленять оттуда какой-то единый сюжет, то речь идет совсем о другом: о девушке, которая любит пастуха. «Где ты, мой возлюбленный, пасешь своих овец?» — спрашивает она. Она убегает из дворца, стража ловит ее ночью на улице, а она не хочет идти во дворец, в гарем Соломона. Как все восточные цари, Соломон имел гарем — в древности считалось, что чем больше гарем, тем более значителен царь. Это было престижно — иметь большой гарем, как теперь собирать какие-нибудь коллекции. Я бы сказал, что при такой интерпретации библейская книга является антисоломоновой. Это книга протеста против псевдолюбви, против психологии сераля, где собраны девушки со всех концов света, которые живут практически без любви. И это легко понять.

Мне доводилось быть в гареме — бывшем гареме в Хиве. Это огромное здание, целое общежитие, и гид, который нас сопровождал, даже сказал мне без иронии, что нужен был «отдел кадров», потому что учреждение слишком огромное. Конечно, невозможно даже себе представить какие-либо личные отношения эмира с женщинами, которые там жили. Речь идет уже не о многоженстве, это просто какая-то толпа. И Соломон, вероятно, не мог упомнить своих жен даже в лицо — согласно библейскому преданию, у него было семьсот официальных жен.

Естественно, что человек, воспитанный на древней библейской традиции, где говорилось о том, что Бог создал двух и «да будут двое плоть едина» (это очень древний текст) — плоть не в каком-то отвлеченном смысле, а именно вот эта самая плоть, единая плоть, — воспринимал это как надругательство над любовью, что вызывало скрытый религиозный и сердечный, нравственный протест. Вот почему в XIX в. толкователи пытались интерпретировать эту книгу как драму, изображавшую пленение девушки из крестьянской семьи, которую за красоту притащили в гарем к Соломону. На нее смотрят дочери иерусалимские, а она говорит: «Я черна, потому что загорела под солнцем…»

Суламифь — это вовсе не имя. Она суламитянка, дочь Суламита — это была такая местность; имя ее в Библии не упомянуто. Есть предположение, почему она названа уроженкой Суламитской области. Когда отец Соломона, царь Давид, одряхлел (а он очень рано, по нашим понятиям, стал старым и дряхлым — слишком бурной была его жизнь, и царем он стал в тридцать лет), к нему была приставлена девушка-наложница, которая должна была согреть умирающее тело царя, — Ависага Сунамитянка. Хотя быть наложницей умирающего царя и считалось весьма престижным, я думаю, едва ли ей это было очень приятно. Как бы то ни было, ее привозят во дворец, и она оттуда бежит; она ищет своего возлюбленного по горам, и он весной встречает ее как свою единственную любовь. Единственную! «Одна ты у меня, голубица, — говорит он, — одна-единственная». Такова природа любви: по-настоящему можно любить только одного человека.

И тогда мы с вами скажем: ну что ж, если Куприн и был не совсем прав в исторической интерпретации, он все-таки был прав, как и те, кто толковали это так, начиная с Феодора Мопсуестского, в том, что «Песнь Песней» — это просто книга о любви. Как же попала эта книга в Библию и для чего она туда попала? Величие Библии в том, что, она приняла в свое лоно книгу о любви. Ибо среди человеческих чувств одно из самых сильных и прекрасных — это любовь мужчины и женщины. Если мы эту любовь извращаем, топчем, окарикатуриваем, унижаем, то виновата здесь не любовь, а мы сами. Это может быть подтверждено следующей особенностью библейской символики: многие пророки говорили о Боге как о муже религиозной общины. Он — господин и любящий супруг. Таким образом, союз любви, где двое — плоть единая, сравнивался со священным союзом между общиной верующих и Творцом.

Этот символ, глубокий и емкий, повторяется впоследствии в «Посланиях» апостола Павла, например, в том самом месте в Послании к эфесянам, где говорится о муже и жене, — мы читаем его при совершении таинства брака, венчания. Апостол говорит, что муж и жена — это одно тело, и что хотя муж — глава жены, но он должен так же любить ее и переживать за нее, как человек за свое тело. «Никто никогда не имел ненависти к своей плоти, — говорит апостол, — но питает и греет ее». И дальше он продолжает: «Тайна сия велика, я говорю о Христе и о Церкви». То есть апостол переносит это уже на отношение Христа и Его общины. Тем самым и апостол, и авторы Ветхого Завета бесконечно возвеличивают саму любовь. И «Песнь Песней» становится книгой полисемантической, многоплановой: это и книга о любви, и книга об общине, о Церкви, это книга мистическая.

Недаром многие мистики, начиная с Григория Нисского (потом на Западе за ним последовали испанский поэт Хуан де ла Крус, французский мистик Бернар Клервоский и другие), пишут мистические толкования на «Песнь Песней». Оказывается, в этих строках скрывается очень много содержания. Это не просто лирика, это вечная красота.

Там есть одна тайна, которая до сих пор не разгадана. Неведомый священный, библейский поэт прибегает к так называемой концептуальной символике. Концептуальная символика в литературе означает систему образов, которые нельзя передать пластически. Я приведу хрестоматийный пример. Koгда апостол Иоанн пишет Апокалипсис, он изображает явившегося ему космического Мессию такими чертами: из уст Его исходит огненный меч, ноги Его подобны колоннам, раскаленные волосы как лава и т.д. И вот Альбрехт Дюрер, немецкий художник, в своих гравюрах к Апокалипсису пытается передать это дословно, как написано, и получается абсурдная картина: этого нельзя изобразить.

Второй пример: пророк Иезекииль пишет, что небесная колесница несла Божию Славу, и в этой колеснице движущими силами были четыре существа, символизирующие мир пернатых, мир скота, мир полевых зверей и человека. И сказано, что они шли на четыре стороны. Как можно себе представить такую колесницу, где четыре животных бегут одновременно на четыре стороны? Вот это и есть концептуальная символика. Она вся насквозь парадоксальна. Изобразить ее можно только крайне условно, языком иконы, но не языком реалистической живописи или гравюры.

Такой же странной символикой насыщена «Песнь Песней», где жених говорит о своей невесте, о ее красоте. Если мы возьмем обычную лирику, что можно сказать о прекрасной девушке? Что она как весна, что у нее прекрасные глаза… Здесь же ничего подобного: в «Песни Песней» такие странные сравнения, что у русского толкователя прошлого века М. А. Олесницкого возникло сомнение, о женщине ли здесь вообще говорится? Ибо ее нос, например, сравнивается с башней, обращенной к Дамаску. Боюсь, что как комплимент это звучит несколько странно. Жених разбирает каждую часть ее тела и дает сравнения: эта часть похожа на стадо овец — тоже сомнительно. Профессор Киевской духовной академии Олесницкий высказал предположение, что речь идет о Святой земле, которая уподобляется женщине; что невеста во всех частях своего тела олицетворяет Святую землю, поэтому она так странно и описана. А раз она олицетворяет Святую землю, значит, и Церковь: сначала ветхозаветную, а потом и всемирную новозаветную. Олесницкий очень подробно развил и аргументировал свою точку зрения.

Таким образом, мы видим, что Библия как бы начинает с простого (и это позволило Куприну дать такую незатейливую трогательную интерпретацию), но если углубляться дальше, мы приходим к мистической тайне единства между людьми и Творцом. Одно другого не исключает. Более того, когда автор «Песни Песней» говорит: «Сильна как смерть любовь», — он говорит и о нашей любви к женщине или к мужчине, и о любви ко Христу, к Богу, потому что и то, и другое есть любовь, могущественная, как смерть.

В начале века, в те же годы, почти одновременно, появляется в русской литературе другая библейская интерпретация, с которой вы теперь можете познакомиться. Это повесть об Иуде Искариоте, написанная Леонидом Андреевым. Она вошла в один из сборников Леонида Андреева, который издан пару лет назад. Я бы сказал, это крайне слабая книга. В ней есть попытка создать атмосферу значительности, атмосферу каких-то странных намеков, но в конце концов они лопаются, как мыльный пузырь. Образ Христа абсолютно не удался. Образ Иуды — надуманно-декадентский. Он такой же истеричный и бестолковый, как многие герои той эпохи. Это игра в достоевщину: якобы Иуда так любил Христа, что в конце концов Его возненавидел. Это упрощение концепции Достоевского, и все это звучит крайне неубедительно.

Наверное, некоторые из вас читали эту повесть. Прочесть ее, может быть, стоит, но она ничего не даст вам, потому что это совершенно ложная концепция. Иуда, который совершает предательство из каких-то утонченных, крайне запутанных соображений, Иуда, который хочет славы Учителя, который хочет толкнуть Его на крест, чтобы всегда быть рядом с Ним, вечно… Мы, люди конца XX в., отлично понимаем, что для того, чтобы понять предательство, не нужно этой извращенной псевдопсихологии. Мы слишком часто с ним сталкивались в самой грубой, тяжелой, элементарной форме.

Иуда, так же как и другие апостолы, думал, что он пошел за будущим великим царем, и искал для себя чести и славы. Вспомните, апостол Петр, который больше всех любил Христа, сказал: «Вот, мы и оставили все, что нам за это будет?» Простой человек… Так же рассуждал и Иуда. Но все-таки в Петре и в других апостолах победила любовь, когда они увидели, что ничего им не будет кроме того, что над ними нависла опасность. А Иуда, увидев это, почувствовал себя обманутым, понял, что дело проиграно, и стал на сторону победителей. Поспешил стать. Разве это не понятно? Разве для этого нужно брать какую-то патологическую личность или извращенную психологию? Тысячи и даже миллионы людей в последние десятки лет торопились стать на сторону победителей. Разве для этого нужны какие-то особые объяснения?

Я знаю, что для многих людей фигура Иуды всегда кажется притягательной; недаром о нем столько писали, недаром к нему столько раз возвращались. Меня это, откровенно говоря, удивляет. Быть может, в розовом XIX веке, среди узкого круга тех аристократов, которые старались отгородить себя от реальной жизни, или в викторианской Англии, в тех кругах, где старались не видеть окружающего, фигура Иуды казалась монстроидно-чудовищной. Для нас она вполне нормальна. К сожалению.

Кстати, Леонид Андреев написал на библейскую тему не только эту неудачную вещь. У него есть другая, более удачная. Она называется «Самсон» — о библейском герое Самсоне. Но, насколько я знаю, она была издана лишь за рубежом, я читал ее в зарубежных изданиях.

В те же годы к библейской тематике обращается Дмитрий Сергеевич Мережковский.

Это был странный человек, составлявший как бы одно целое со своей замечательно умной женой Зинаидой Николаевной Гиппиус. Человек, заставший еще Достоевского — он ходил к нему в детстве. Человек, умерший, когда уже бушевала Вторая мировая война. Человек, много писавший о России, решительно не принявший революцию и до конца сохранивший абсолютное отрицание того, что произошло. Антибольшевизм супругов Мережковских был наиболее бескомпромиссным, последовательным до конца. У них не было здесь никаких колебаний и уступок. Поэтому в эмиграции, куда они бежали, тайно перейдя через границу с Польшей, они оказались, в общем, в изоляции.

Мережковский — удивительная фигура. Еще до революции его переводили почти на все европейские языки. Автор романов, пьес, огромных критических исследований, публицист, переводчик греческих трагиков, создатель блестящей серии биографий, среди которых есть даже жизнеописание Иисуса Христа, «Иисус Неизвестный», вышедшее в Югославии в 1931 г. У нас последняя книга Мережковского, если мне не изменяет память, вышла в 1918 г. Это была книга «14 декабря». Потом вышла еще одна книжка о Некрасове и Тютчеве, потом — эмиграция, и больше его книги здесь не выходили. Он был историком культуры, обладавшим странным видением мира, и поэтом классического типа. У него есть целый ряд стихотворений, посвященных Библии. Его книга о Христе «Иисус Неизвестный» занимает особое место в русской литературе, и я коснусь ее в нашу последнюю, завтрашнюю встречу, потому что она написана после революции. Сегодня я хочу затронуть только те произведения, которые были написаны в дооктябрьский период.

В молодости Мережковский был знаком с Надсоном, когда-то популярным, рано умершим поэтом, но влияние это постепенно преодолел, хотя частично оно и осталось. Он сделал полное стихотворное переложение Книги Иова — первое после Ломоносова. Довольно интересный и яркий перевод, где Мережковский отметил драматическую, диалогическую структуру этой книги. В частности, вот как он передает самую горькую страницу книги, когда Иов постиг, что праведность не спасла его, что Бог от него отвернулся, что правды нет, что он брошен в объятия рока.

Стихотворный перевод Мережковского почти дословен.

Да будет проклятым навек

Тот день, как я рожден для смерти и печали,

Да будет проклятой и ночь, когда сказали:

«Зачался человек».

Теперь я плачу и тоскую:

Зачем сосал я грудь родную,

Зачем не умер я: лежал бы в тишине,

Дремал — и было бы спокойно мне,

И почивал бы я с великими царями,

С могучими владыками земли, —

Победоносными вождями, —

Что войны некогда вели,

Копили золото и строили чертоги…

Я был бы там, где нет тревоги,

Где больше нет вражды земной,

Где равен малому великий,

Вкушают узники покой…

В этом уже есть и сомнение в том, что возможно какое-то посмертное воздаяние и справедливость.

И раб свободен от владыки.

На что мне жизнь, на что мне свет?

Как знойным полднем изнуренный,

Тоскуя, тени ждет работник утомленный,

Я смерти жду, — а смерти нет.

О, если б на меня простер Ты, Боже, руку

И больше страхом не томил, —

Чтоб кончить сразу жизнь и муку,

Одним ударом поразил.

Очень близкое к тексту переложение, скорее почти перевод текста из Священного Писания.

Подобную же попытку перевести Библию стихами мы находим в его стихотворении «Иеремия»:

О, дайте мне родник, родник воды живой!

Я плакал бы весь день, всю ночь в тоске немой

Слезами жгучими о гибнущем народе.

О, дайте мне приют, приют в степи глухой!

Покинул бы навек я край земли родной,

Ушел бы от людей скитаться на свободе.

Это почти дословно по Библии.

Почему Иеремия говорит так горько? Дело в том, что Господь призвал юного Иеремию на пророческое служение и послал его в Иерусалим, чтобы он провозгласил гибель города и трагедию народа, потому что правда Божия торжествует и возмездие неизбежно. А Иеремия не хотел этого делать. Ему было горько произносить эти слова, но огонь Божий горел в его сердце, и он должен был говорить — против своего желания. Это уникальное явление — двуединство пророческого сознания — и проявилось в деятельности пророка Иеремии.

Зачем меня, Господь, на подвиг Ты увлек?

Открою лишь уста, в устах моих — упрек…

Но ненавистен Бог служителям кумира!

Устал я проклинать насилье и порок;

И что им истина, и что для них пророк!

От сна не пробудить царей и сильных мира…

И я хотел забыть, забыть в чужих краях

Народ мой, гибнущий в позоре и в цепях,

Но я не смог уйти — вернулся я в неволю.

Огонь — в моей груди, огонь — в моих костях…

И как мне удержать проклятье на устах?

Оно сожжет меня, но вырвется на волю!..

Когда вы будете читать любую библейскую пророческую книгу, вы увидите эту великую драму и трагедию пророков, которые находились в конфликте с самими собой.

Приятно говорить радостные вещи народу, людям, но каково было человеку, которого обвинили в предательстве! Во время вражеской осады Бог повелел Иеремии идти и провозгласить необходимость капитуляции города, иначе он погибнет. Пророк был арестован, выставлен в колодках как предатель народа, потом брошен в яму, откуда его спас один добрый царедворец; и он стал свидетелем того, как враг ворвался в город, сжег храм и пленил царя. И последний момент драмы — когда завоеватели вывели Иеремию из тюрьмы (поскольку он был как бы на их стороне), и пророк оказался теперь не только в роли предателя, но и в роли коллаборанта. В этом стихотворении драма Иеремии передана особенно сильно.

Теперь я хочу остановиться на творчестве Максимилиана Волошина.

Первые его стихотворения, написанные до войны и до революции, содержат очень много библейских мотивов. Волошин жил библейскими образами, они просачивались у него повсюду. Выученик французских поэтов, много скитавшийся по Западу, он в то же время в свою душу, огромную душу человека-мыслителя (Волошин был не столько поэт, сколько мудрец), впитал и Библию, которую он читал очень часто.

Его вдова рассказывала мне, как он обращался к слову Евангелия, как легко это слово передавалось им в кругу людей, я бы сказал, довольно легкомысленных, которые в Коктебеле толклись в его доме. И на рубеже революционных лет он видел в библейских образах предвестие грядущей катастрофы.

В следующий раз я прочитаю вам стихи, написанные во время революции. Ни один русский поэт не поднялся до такой ступени проникновения в события, как Максимилиан Волошин. Иллюзии, в которых захлебывался Андрей Белый, писавший поэму «Христос воскрес», чувства, которые владели Блоком, «слушавшим музыку революции» и написавшим «Двенадцать», историко-научно-поэтические размышления Брюсова — все это не идет ни в какое сравнение с огромным, уникальным для России и для всего мира историческим охватом, который был свойствен творчеству и мысли Максимилиана Волошина. И Библия здесь давала ему огромный материал.

В апокалиптических образах он воспринял и цивилизацию XX в., и мировую войну, а затем революцию и гражданскую войну, в которой он занял удивительную позицию. Я думаю, вы все знаете, какую позицию занял Максимилиан Волошин: «Молюсь за тех и за других». Вдова показывала мне место, куда она прятала — за картину — то красных, то белых. И это было не приспособленчество, нет, и не равнодушное стояние над схваткой, а это было глубинное понимание всечеловеческих процессов, которые происходили здесь, роковых процессов столкновения добра и зла. Поистине нужна была настоящая мудрость, чтобы это понять. Во время Первой мировой войны Волошин пишет стихотворение о Страшном суде. Оно вошло потом в его цикл «Путями Каина», цикл, уникальный в мировой литературе. Я не берусь оценивать художественную сторону произведений Волошина. Я не литературовед и не эстет. Меня интересует духовное содержание, смысл и суть произведений. Меня всегда несколько удручают поэты, которые знают, как сказать, которые владеют формой, но у которых нет мысли, нет духа, нет тех сокровищ, которыми поэт делится с нами, как это делали Ломоносов и Пушкин. А у Волошина всегда есть что сказать.

Изобразить Страшный суд, написать икону Страшного суда (не надо думать, что это реалистическое изображение) может только очень смелый поэт и человек. Я думаю, не все знают это маленькое стихотворение, поэтому я его прочту:

1

Праху — прах. Я стал давно землей:

Мною

Цвели растенья, мной светило солнце.

Все, что было плотью,

Развеялось, как радужная пыль —

Живая, безымянная.

И Океан времен

Катил прибой столетий.

2

Вдруг

Призыв Архангела,

Насквозь сверкающий

Кругами медных звуков,

Потряс Вселенную;

И вспомнил себя

Я каждою частицей,

Рассеянною в мире.

3

В трубном вихре плотью

Истлевшие цвели в могилах кости.

В земных утробах

Зашевелилась жизнь.

И травы вяли,

Сохли деревья,

Лучи темнели, холодело солнце.

4

Настало

Великое молчанье.

В шафранном

И тусклом сумраке земля лежала

Разверстым кладбищем.

Как бурые нарывы,

Могильники вздувались, расседались,

Обнажая

Побеги бледной плоти: пясти

Ростками тонких пальцев

Тянулись из земли,

Ладони розовели,

Стебли рук и ног

С усильем прорастали,

Вставали торсы, мускулы вздувались,

И быстро подымалась

Живая нива плоти,

Волнуясь и шурша.

5

Когда же темным клубнем

В комках земли и спутанных волос

Раскрылась голова

И мертвые разверзлись очи — небо

Разодралось, как занавес,

Иссякло время,

Пространство сморщилось

И перестало быть…

6

И каждый

Внутри себя увидел солнце

В зверином круге…

7

……..И сам себя судил.

Только на древних фресках в храмах, на западной стене, где изображается Страшный суд, мы находим такие образы. Волошин вдохновлялся ими. Он также вдохновлялся строками из пророка Иезекииля, который увидел поле, покрытое костями. Это церковь, повергнутая во прах. Вот по полю проносится ветер Духа Божия, и поднимаются тела, и воскресают все. Все христианство построено на принципе Воскресения. Камень, который завалил гроб Христов, упал для того, чтобы все видели: Его здесь нет! И с тех пор христианство постоянно хоронится, постоянно погребается, иной раз на эти гробницы ставят свою печать различные власти; но сломаны печати, открыта гробница, и снова раздается голос: «Что вы ищете Живого среди мертвых? Он восстал, Его здесь нет». Таков Господь, таково и христианство.

И в заключение несколько слов о дореволюционном Иване Бунине. Это был человек не символистского склада, как Максимилиан Волошин, это был реалист, созерцатель природы, и через природу, через свежий ветер и теплоту камней увидел он Священное Писание. Он путешествовал по Востоку, был в Египте, в Сирии, в Малой Азии; был в Иерусалиме и прошел по всем местам, где жила Дева Мария и жил Христос. Он описал это в своей книге «Храм солнца», которая вышла в 1917 г.

Бунин пишет, как всегда, очень осязаемо. Вот он идет по Назарету… «Назарет — детство Его. Там, в тишине и безвестности, протекало оно, такое человеческое, такое земное. Там огорчали и радовали Его игры со сверстниками, там ласковая рука Матери чинила Его детскую рубашечку, там таинственно нисходила в Его душу недетская мудрость, и ясное галилейское небо отражалось в очах, задумчиво устремленных в синь зеленых долин Эздрелона, на лилии полевые и птиц небесных. Ветхие пергаменты Назарета остались во всей своей древней простоте. Но скудны и чуть видны письмена, уцелевшие на них! И великую грусть и нежность оставляет в сердце Назарет. Помню темные весенние сумерки, черных коз, бегущих по каменистым уличкам, тот первобытно-грубый каменный водоем, к которому когда-то приходила Она, помню Ее жилище: маленькое, тесное, пещерное, полное вечерней тьмы, пустующее уже две тысячи лет… Как полевой цветок, мало кому ведомый, выросший из случайно занесенного ветром семени в углу покинутого дома, расцвела и здесь легенда, может быть, самая прекрасная, самая трогательная: без огня, по бедности родителей, засыпал божественный Младенец; Мать сидела у Его постельки, тихо заговаривая, убаюкивая Его, а чтобы не было скучно и жутко Ему в наступающей ночи, светящиеся мушки по очереди прилетали радовать Его своим зеленым огоньком…

А страна Геннисаретская, где прошла вся молодость Его, все годы благовествования, все те дни, незабвенные до скончания века, для них же и был Он в мире, — она и совсем не сохранила зримых следов Его. Но нет страны прелестнее, и нигде так не чувствуется Он!

Как над всей Святой землей, почиет и над нею великое запустение. Многолюдные города и селения, все многообразие древней галилейской жизни, а среди этого многолюдства — Он, юный, неустанный, вдохновенный, окруженный любимыми, — вот что оставляют в воображении Евангелия, история».

Ивану Алексеевичу Бунину хотелось и в стихах передать свое впечатление о Галилее, о Иерусалиме, о детстве Христа. Он пишет поэму «На пути из Назарета», где все простое, все земное, все человечное, но через эту земную простоту, как в «Песни Песней», светится бессмертное и божественное. Вот несколько строк оттуда:

Поклонялся я, Мария,

Красоте Твоей небесной

В странах франков, в их капеллах,

Полных золота, огней,

В полумраке величавом

Древних рыцарских соборов,

В полумгле стоцветных окон

Сакристий и алтарей.

Там, под плитами, почиют

Короли, святые, папы, —

Имена их полустерты

И в забвении дела.

Там Твой Сын, главой поникший,

Темный ликом, в муках крестных.

Ты же — в юности нетленной:

Ты, и скорбная, светла.

Золотой венец и ризы

Белоснежные — я всюду

Их встречал с восторгом тайным:

При дорогах, на полях,

Над бурунами морскими,

В шуме волн и криках чаек,

В темных каменных пещерах

И на старых кораблях.

Корабли во мраке, в бурях

Лишь Тобой одной хранимы.

Ты — Звезда морей:[1] со скрипом

Зарываясь в пене их

И огни свои качая,

Мачты стойко держат парус,

Ибо кормчему незримо

Светит свет очей Твоих.

Над безумием бурунов

В ясный день, в дыму прибоя,

Ты цветешь цветами радуг.

Ночью, в черных пастях гор,

Озаренная лампадой,

Ты, как лилия, белеешь,

Благодатно и смиренно

Преклонив на четки взор.

И к стопам Твоим пречистым,

На алтарь Твой в бедной нише

При дорогах меж садами,

Всяк свой дар, приносим мы:

Сирота-служанка — ленту,

Обрученная — свой перстень,

Мать — свои святые слезы

Запоньяр — свои псалмы.

Человечество не помнит,

Как творит оно легенды,

Как им спета Песня Песней —

Отчего возведена

На престолы горней славы,

Красоты неизреченной

Позабытая, простая

Галилейская жена.

Человечество, венчая

Властью божеской тиранов,

Обагряя руки кровью

В жажде злата и раба,

И само еще не знает,

Что оно иного жаждет,

Что еще раз к Назарету

Приведет его судьба!

Содрогался я от счастья

У святых его преддверий:

О, Мария, сладко сердцу

Вспоминать и понимать,

Что, блуждая, все мы ищем

Преклониться пред любовью,

Галилейской нищетою

И сладчайшим словом: Мать.

Это Мать послала Сына:

Дай им мир и радость в мире.

Встань, иди. Скажи, как нежно

Я люблю свое дитя,

Как устал, как добр Иосиф,

Как он ноющей, дрожащей

Отирает пот рукою,

Улыбаясь и шутя.

Расскажи о Назарете,

О простом и бедном быте,

О колодце, где я мыла

Твой заплатанный хитон,

И о том, что, если будешь

Ты хотя владыкой мира,

Багряницы и виссона

Будет мне дороже он.

Вот так история, философия, размышления, путешествия — все сливается здесь в едином созерцании библейской тайны, которая выражена в великих словах апостола Иоанна: «И Слово стало плотью, и обитало с нами, полное благодати и истины».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.