Приход Пражский юноша среди хасидов
Приход
Пражский юноша среди хасидов
Сценок из повседневной жизни на этих страницах совсем немного. Вам даже может показаться, что вы ненадолго перенеслись в далекую экзотическую страну, в которой растут другие цветы и светят другие звезды. Перенеслись в те стародавние времена, когда реальность была сном, а сон — реальностью.
Однако это не так. Все, о чем я пишу, происходило совсем близко, по соседству, и не очень давно — можно сказать, минуту назад. А разве каких-то семьдесят или полторы сотни лет в словесном творчестве, способном заглянуть в зеркало истории, исчисляющей свыше трех тысячелетий, не всего лишь одна минута?!
Трудна дорога в империю хасидов. Путешественник, продирающийся сквозь чащобы девственных лесов, неопытный и плохо вооруженный, не более отважен, чем тот, кто рискнул проникнуть в хасидский мир, отталкивающий, а то и пугающий своими причудами.
Лишь немногие дети Запада совершили этот путь. Их едва ли столько, сколько пальцев на руке, что пишет эти строки.
Девятнадцатилетний юноша, воспитанный, как и вся тогдашняя молодежь, в догорающих традициях предвоенного поколения, в один прекрасный летний день 1913 года покидает Прагу, влекомый тайной жаждой, которую даже теперь, по прошествии стольких лет, не может себе объяснить, и едет на восток, на чужбину.
Осознает ли он, чего лишается в этот день?
Осознает ли, что лишается европейской цивилизации с ее удобствами и достижениями, как и успехов в жизни, называемых карьерой? Предчувствует ли, что его душа уже никогда не сможет воспринимать стихи, которыми он наслаждался до сих пор? Что с той минуты, когда он впервые услышит ритмы хасидских песен, все волшебство иной музыки померкнет раз и навсегда и все прекрасное, до сих пор ласкавшее его глаз, уже наполовину скроется за мистической пеленой познания Добра и Зла?
Он едва ли понимает, что в ту минуту, когда он думает, будто достиг цели, только тогда для него начинается самая труднодоступная часть пути. Ибо врата в империю хасидов перед ним откроются не сразу. Они заперты на длинную цепь телесных и душевных страданий. Но тот, кто однажды заглянул в эту империю, уже никогда не забудет увиденных там сокровищ.
Властители этой империи сокрыты от взоров мира. Их чудесные деяния и всемогущие слова стали в нашем мире уже чем-то второстепенным — это лишь кромка пелены, окутывающей их существа, в то время как лица их обращены к далекой тишине Абсолюта. Лишь слабый отблеск их душ падает на наши слишком материальные тени. Однако до сих пор перед моим взором, годы и годы спустя, друг за другом встают эти фигуры. Передо мной во всем своем величии и силе оживают не только те, кого я знал лично, но и те, о которых я только слышал или читал в старинных еврейских книгах. Я чувствую, как они овладевают мною. Что-то принуждает меня взять перо и описать все с такой достоверностью, на какую я только способен.
Пятница, после полудня. Местечко Белз, еврейский Рим, готовится встречать шабес.
Местечки Восточной Галиции все на одно лицо уже многие столетия. Нищета и грязь — их характерные внешние признаки. Бедно одетые украинские сельчане, пейсатые евреи в изодранных кафтанах, множество коров и лошадей, гусей и жирных хряков, безмятежно пасущихся на площади. Белз отличается от других местечек разве что знаменитой синагогой, не менее известным домом учения и большим домом, принадлежащим белзскому раввину. Эти три здания окружают площадь с трех сторон. Постройки очень простые, но в этом бедняцком захолустье на краю света они выглядят поистине достопримечательностями. В Белзе свыше трех тысяч жителей. Половина из них — евреи.
Длинный летний день. Еще шесть-семь часов до сумерек, когда начнется шабес и строгие религиозные установления запретят выполнять даже самую легкую работу. Но и сейчас уже закрыты лавки, портные откладывают в сторону свои инструменты, а наемный люд — пейсатый и прочий — свои мотыги и лопаты. В лачугах хозяйки завершают приготовления к празднику.
Мужчины спешат в баню. После парной бани мы окунаемся, всегда по нескольку человек одновременно, в маленький мутный бассейн — это миква, особая ритуальная купель. Словно в насмешку над всяческой гигиеной в микве «очищается» сотня тел от духа повседневности. Вода в ней, как и вся вода в Белзе, отдает серой и нефтью…
Хотя нынче повсеместно царит ужасная суета, все селение знает, что в Белз пришел бухр, то есть юноша из самой Праги. Со всех сторон меня осыпают вопросами. Я стою в растерянности, ибо не понимаю ни слова. Ко мне еще никто и никогда не обращался на идише. Мне никогда не доводилось слышать это странное смешение средневекового немецкого с древнееврейским, польским и русским языками. Лишь позднее, мало-помалу, я изучил его.
В доме раввина уже горят субботние свечи. Я захожу вместе с другими гостями — нас длинная очередь, — чтобы впервые поздороваться со святым. Ему уже доложили, что я — тот самый юноша, который приехал из Праги; рассказали ему и о том небывалом чуде, что я собственноручно сумел сплести (конечно, согласно сложному предписанию) цицес, четыре кисти на своем лабцидекле (то есть на жилете). За мою ловкость он пригласил меня к себе снова. Когда я пришел во второй раз, он долго жал мою руку и ласково поглядывал на меня одним глазом — второй был незрячий. Казалось, из его здорового глаза исходит длинный луч света и проникает прямо мне в душу.
Здешний раввин — статный, высокий, широкоплечий старец необычайно патриархального вида. Одет он в безупречный шелковый кафтан, на голове, как и у всех остальных мужчин, штрамл, круглая меховая шапка, с которой свисают тринадцать коротких собольих хвостов темно-коричневого цвета (штрамл он надевает по праздникам, по будням носит сподек, высокую и тяжелую меховую шапку с плюшевым основанием, похожую на шапку гренадеров).
Так принял пражского юношу рабби Йисухр-Бер Роках — да будет благословенна память его. Прямой внук святого рабби Шулема и, должно быть, единственный живой человек, который еще помнит своего великого деда. Он обращается ко мне приветливым голосом. Я понимаю, что он спрашивает меня о Праге. Он побывал там много лет тому назад со своим отцом, дабы помолиться в Староновой синагоге и посетить могилу своего знаменитого предка, Великого рабби Лёва.
Просторная белзская синагога между тем наполнилась людьми. Горят сто свечей. Ее форма и интерьер несколько напоминают мне Староновую синагогу пражскую. Мужчины, старые и молодые, в большинстве своем высокие, рослые, ждут прихода раввина и тихо разговаривают. В отличие от будней сегодня все они сверкают чистотой. Их праздничные кафтаны черного шелка ниспадают до самой земли. На головах у пожилых евреев штрамлах, а вокруг них — душистый аромат табака, которым набиты их табакерки. Некоторые из них приехали из Венгрии, другие и вовсе издалека — из самой России. По причине плохих дорог они целыми неделями добирались до Белза лишь для того, чтобы пробыть в нем один-единственный день. Завтра, в воскресенье, они снова отправятся в нелегкий обратный путь. В следующий шабес вместо них сюда приедут другие.
Уже давно смерклось, когда в молитвенный дом вошел раввин. Толпа сразу же расступилась, освобождая ему дорогу. Так, наверное, когда-то перед Моисеем расступились воды Красного моря.
Быстрыми широкими шагами направился он прямо к алтарю, и началось странное хасидское богослужение.
«Славьте Господа, ибо Он благ, ибо вовек милость Его!»
Это слова сто шестого псалма, которыми хасиды каждую пятницу приветствуют приход шабеса. Так заповедовал святой Бааль-Шем, когда был освобожден из пиратского плена во время своего незадачливого паломничества в Святую землю.
«Славьте Господа, ибо Он благ, ибо вовек милость Его!»
Словно электрическая искра поразила присутствующих. До этой минуты довольно спокойная, чуть ли не придавленная толпа вдруг разразилась истошными криками. Ни один человек не остался стоять на месте. Высокие черные фигуры забегали туда-сюда по синагоге, мелькая в свете субботних свечей. Они в голос выкрикивали слова псалма, дико жестикулировали и дергались всем телом. Они метались из стороны в сторону, нимало не заботясь о том, что могут столкнуться друг с другом, их уже ничто не заботило, для них все перестало существовать. Неописуемый экстаз охватил всех.
Уж не сон ли это? Я никогда не испытывал ничего подобного! Или, может?.. Может, я когда-то уже побывал тут?.. Все так странно, так непостижимо!
«Славьте Господа!.. Так да скажут избавленные Господом, которых избавил Он от руки врага, и собрал от стран, от востока и запада, от севера и моря»[3].
Голос старца перед алтарем возвышается над голосами прихожан, выражая — всё. В великом радостном смирении и одновременно в безгранично горестной жажде он словно сливается с Бесконечностью. Будто царский сын после шести дней изгнания он теперь вновь предстает пред светлым ликом своего царствующего Отца. Он кается и рыдает из-за грехов наших.
«Они блуждали в пустыне по безлюдному пути, и не находили населенного города; терпели голод и жажду, душа их истаивала в них»[4].
В эту минуту мощь молитвы святого приносит освобождение душам, и после смерти не обретшим покоя из-за великих грехов своих и обреченным блуждать по миру. Искры святой Мудрости Божией, которые упали в Пустоту, когда Бог разрушал тайные миры, предшествовавшие сотворению мира нашего, искры эти теперь подъяты из пропасти материи и возвращены своему духовному Источнику, из коего они изначально взошли.
«Но воззвали к Господу в скорби своей, и Он избавил их от бедствий их. И повел их прямым путем, чтоб они шли к населенному городу. Да славят Господа за милость Его и за чудные дела Его для сынов человеческих! Ибо Он насытил душу жаждущую, и душу алчущую исполнил благами. Они сидели во тьме и тени смертной, окованные скорбию и железом; ибо не покорялись словам Божиим, и небрегли о воле Всевышнего… Но воззвали к Господу в скорби своей, и Он спас их от бедствий их; вывел их из тьмы и тени смертной и расторгнул узы их. Да славят Господа за милость Его и за чудные дела Его для сынов человеческих!»[5]
Старец перед алтарем возносит правую руку, словно благословляет невидимых прихожан. По его дрожащим пальцам стекает целебный бальзам.
«Отправляющиеся на кораблях в море, производящие дела на больших водах… Он речет, — и восстает бурный ветер, и высоко поднимает волны его. Восходят до небес, нисходят до бездны; душа их истаивает в бедствии. Они кружатся и шатаются, как пьяные, и вся мудрость их исчезает… Он превращает бурю в тишину, и волны умолкают. И веселятся, что они утихли, и Он приводит их к желаемой пристани. Да славят Господа за милость Его и за чудные дела Его для сынов человеческих!..[6] И потому иди, Возлюбленный, встречай Невесту свою, и дозволь нам поспешить приветить Субботу!..»
Фигуру старца сотрясают судороги, и каждое содрогание его могучего тела, каждое напряжение его мускулов проникнуты прославлением Всевышнего. Его ладони поминутно встречаются в мистическом хлопке.
Толпа верующих волнится и течет, шумит и бурлит, как раскаленный поток лавы. Вдруг, словно по команде, все замирают и, повернувшись лицом к западу, ко входу в молельню, в ожидании склоняют головы. В это мгновение входит невидимая Царица Шабес и приносит каждому из нас драгоценный дар небес: еще одну, новую, праздничную душу.
«Войди с миром, о корона Божия, в ликовании и весельи в самую сердцевину преданных народу избранному! Войди, Невеста, войди, Невеста, суббота, Царица наша!»
Мы опять поднимаем головы.
«Иди, Возлюбленный, встречай Невесту свою…»
Богослужение кончается. Восторженность спадает, мистическое видение рассеивается. И весь экстаз как рукой сняло. Мы опять в этом мире. Но весь этот мир вознесен. В глазах искрятся шутка и веселье. Торжественное, беззаботное расположение духа — мир Царицы субботы.
Мы чередой проходим перед святым и желаем ему «доброго шабеса»!
А до чего мы все голодны! Это трудится вторая душа, что пожаловала на шабес… Мы спешим на постоялый двор, чтобы наскоро перекусить и вовремя поспеть к трапезе святого. Во глубине далекого неба украинской степи уже давно высыпали звезды. Они большие, как апельсины.
Женщин в молитвенном доме не было. Их обязанность — зажечь дома священные субботние свечи и ждать, когда вернутся мужья и сыновья. Женщины приходят только в субботу утром — целыми группками они стоят на площади в старинных одеждах, в которых преобладают зеленый, желтый и белый цвета.
Но мы особенно не заглядываемся на них! Ни на тетушек в передниках или чепцах, ни на девушек, белокурых и черноволосых! Наше внимание они могли бы истолковать дурно, и дело кончилось бы немалым скандалом.
В будние дни я по большей части в незабвенном белзском бес а-мидреше, то есть в доме учения. Он открыт днем и ночью для всех жаждущих знаний. Вдоль стен, от пола до потолка, высятся полки, набитые книгами. На столах в беспорядке тоже лежат горы книг. Любой вправе взять нужный том и изучать его в доме учения, когда ему вздумается. Здесь, конечно, только священные, богословские книги на древнееврейском. Других книг набожный человек даже коснуться не смеет. Знание одной-единственной латинской или кириллической буквы — это уже несмываемое пятно на душе! С утра до вечера я сижу над книгами и занимаюсь. Расстаюсь с ними лишь для вечерней молитвы или когда на минуту-другую отлучаюсь поесть. Но даже ночи созданы здесь не для отдыха, а — как сказано в Талмуде — для изучения Закона Божьего. Стоит мне только улечься на боковую, как об этом настойчиво напоминают мне зловредные насекомые. Знаю: убить насекомого было бы большим грехом. Так уж лучше ночью пойти в дом учения! Я занимаюсь или, бывает, слушаю, как в другом углу комнаты кто-то читает вслух текст, сопровождая чтение протяжным заунывным пением. Шамес, то есть синагогальный служка, раздает нам свечки. Мы держим их в руке горящими, дабы — упаси Господь — не уснуть за книгой.
Однажды после полудня я так же, как и обычно перед молитвой, погружаюсь в ритуальную купель, ибо в этот день иду к святому со своим квитлом. Квитл — маленький клочок бумаги, на котором один из писарей святого пишет имя просителя и имя его матери (никоим образом не отца!), место рождения и, в двух-трех словах, заявленную просьбу к Господу Богу. Надо заметить, что хасиды излагают свои желания не устно, а исключительно в письменном виде. На моем квитле написано: «Мордехай бен Рикел ми-Праг, гасмуде бе-лимид ве-йирас шомайим». Что означает просьбу к Господу Богу «ниспослать мне усидчивость в учении и богобоязненность». И ни слова больше. Такой совет дали мне хасиды. В прихожей и в комнате святого уже толпятся — в Белзе постоянная толчея — несколько десятков просителей, по большей части женщины. Одни приходят к святому, чтобы тот попросил за них у Бога удачи в торговых делах, другие просят исцеления для больного, а иная ждет от святого совета, надо ли ей вступать в брак или нет. У хасидов много желаний, все они разные, и лишь он, святой, может удовлетворить их своим ходатайством перед Всевышним. После прочтения нескольких просьб святой, прежде чем вознести молитву или дать совет, расспрашивает о подробностях. Некоторые просьбы он читает с явным неодобрением. Особенно просьбы об исцелении. Прочтя их, он бранится и отсылает просителя к доктору. Однако на пожелания здоровья не скупится. Кое-кто приносит матбейе — монету, которую святой должен зарядить таинственной силой и таким образом обратить ее в кмейе, то есть в амулет. Святой кладет монету на стол и описывает вокруг нее три круга. Делать это он явно не любит. Но проситель берет монету, освященную рукой святого, и лицо его сияет от радости. Вместе с квитлом мы кладем на стол святого подьйон, небольшую денежную сумму — кто сколько может. Святой обязан принимать дары. Этот обычай, установленный святым Бааль-Шемом, затем приобрел метафизический смысл. Если святой походатайствует за нас, людей недостойных, перед Господом Богом, Всевышний волен спросить его: «А какое тебе дело до этого грешника? Наверное, ты чем-нибудь обязан ему, сын мой милейший?» И тут святой может ответить Богу: «Да, я обязан ему. Этот человек поддержал меня и семью мою». Стало быть, наше денежное вспоможение — это единственное, пусть и убогое, связующее звено между нами и святым; это необходимая предпосылка, что наши молитвы будут услышаны. Поэтому святой и принимает дары. Бедным он сразу же возвращает их. От закоренелых безбожников святой вообще не принимает даров. Верующие, живущие за пределами Белза, посылают в контору святого свои просьбы и пожертвования почтой, а в экстренных случаях — по телеграфу. Просителю становится легче уже тогда, когда телеграфист только выстукивает телеграмму, хотя святой никакой посылки еще и не получил. Те, что приехали в Белз из Венгрии, целуют святому руку. Польские хасиды этого не делают. Сегодня я — последний в очереди. Святой читает мой квитл с неподдельной радостью. Когда я выхожу из его дома, на дворе меня уже ждут хасиды и желают мне удачи: «Гиц гепойлт!» — «Успеха тебе!»
В полнолуние святой лечит душевнобольных. Они стоят в печальной очереди в комнате святого, который тем временем при свете больших свечей читает Талмуд. Я знал девушку, совершенно исцеленную таким образом от болезненной меланхолии.
Святой не смотрит в лицо женщины. Если ему приходится говорить с женщинами — когда, например, берет у них квитл, — то в это время он смотрит в окно. Не смотрит он даже на собственную жену, женщину полноватую, но все еще красивую. Однажды пражский юноша не упустил случая — конечно, уже спустя некоторое время, — чтобы подглядеть в замочную скважину, когда святой был в комнате наедине с женой. Та пришла посоветоваться со своим святым мужем по поводу каких-то домашних дел. А их в семье невпроворот. Святой и на сей раз, отвернувшись от жены, глядел в окно. Казалось, он разговаривает не со своей женой, а с чужой женщиной. Талмуд рассказывает об одном набожном человеке, который только на похоронах жены узнал, что вместо ноги у нее был деревянный протез. Этот человек был учителем. Так говорит Талмуд.
В окно комнаты святого видно, как далеко простирается украинская степь. Окрест ни деревца, ни холмика, лишь одна необозримая равнина. Кругом болото, по которому выложена узкая тропа из досок. Этот дощатый мостик приводит к жалкому маленькому полю: оттуда он бежит вдоль болота куда-то в неведомые просторы. Я хожу по нему, когда устаю от занятий в доме учения, и на какой-нибудь меже этого маленького поля отдыхаю. Единственный кусочек природы, единственное мое отдохновение в этой пустыне.
Я с трудом выдерживаю. Жизнь, настолько отрезанная от остального мира, для меня невыносима. Во мне растет отвращение к этому пуританству, к этому невежеству, косности и грязи. Я бегу, я снова уезжаю в Прагу к родителям. Однако ненадолго. Меня опять тянет к моим хасидам.
Однажды ночью я не могу уснуть. Лежу, повернувшись лицом к кухонной двери, то есть к востоку. Дверь чуть приоткрыта. Незадолго до этого я читал в кухне какую-то священную книгу. Окна кухни открыты. Открыты на восток, в ту сторону, где лежит Белз, — до него поездом всего лишь сутки с небольшим… Тщетно я закрываю глаза, стараясь уснуть. И вдруг меня ослепляет сияние — резкий свет, проникающий откуда-то в темную спальню через полуоткрытую дверь. Что это? Я ведь точно знаю, что лампу я погасил и в кухне никого нет. Изо всех сил таращу глаза. Посреди этого сияния в нескольких шагах от себя вижу белзского святого! Он сидит в своей белзской комнате и в упор смотрит на меня. Его выразительное лицо освещено едва заметной вдохновенной улыбкой неземной мудрости. Трудно сказать, сколько длилось это видение. Но вполне достаточно, чтобы потрясти меня.
И я еду снова, на сей раз безо всяких колебаний. Я уже не так одинок, как был в свое первое путешествие. На этот раз со мной едет попутчик — пражский юноша, который так же, как и я, принял хасидизм.
Мое видение белзского святого в ту ночь было великой милостью. Так сказали мне хасиды, выслушав мой рассказ. Созерцание живого святого издали, да еще наяву, а не во сне, — явление хотя и не столь редкое у хасидов, но выражающее большую милость Божию, чем, например, разговор с тем, кого уже нет в живых, даже с пророком Илией.
Мы, «кто принимает это всерьез», питаемся не на постоялом дворе, подобно тем, кто «лишь на пути» к белзскому святому. Мы принадлежим к особому братству — хевре, — члены которого зовутся йошвим, то есть «сидящие», ибо находятся, сидят, в Белзе постоянно. Наше братство живет на небольших подачках, с трудом полученных от состоятельных посетителей Белза. Готовим мы себе сами. Столовая маленькая. В грязном полу из неструганых досок зияют глубокие дыры. Мы теснимся вокруг стола на узких лавках. Посуды мало. Мы, молодые, зачастую едим вдвоем из одной миски. И конечно, руками. Пользоваться вилкой считалось бы непристойным новшеством. Меню совсем убогое. К обеду мы получаем ломоть тяжелого ржаного хлеба, миску вермишелевого или картофельного супа, который, естественно, едим ложками, и небольшой кусочек говядины с гарниром из отвратительных бобов. Пожилые хасиды делятся друг с другом несколькими глотками водки, которую пьют из одной бутылки (хотя Талмуд, а точнее, Шульхан арух из соображений гигиены запрещает двум лицам пить из одной посудины). У нас часто бывает знаменитая белзская каша из пахучей коричневой гречневой крупы, называемой греченр граплах. Каша потрясающе вкусная. Иногда мы едим рыбу. В маленькой плотве полно предательских косточек. Когда приходит моя очередь, я помогаю чистить на кухне рыбу.
На шабес толчея в Белзе становится еще больше. Сущая давка. Мы не едим в своей столовой, а толчемся у стола раввина. Протискиваясь к нему, мы расталкиваем друг друга, лишь бы получить из его руки хоть горсточку пищи, которой он, пробуя, коснулся первым. В каждом кусочке его сладкого кигла (теплого пудинга), в каждой щепоти его жирного чулунта (чолнта), в каждой капле его домашнего виноградного вина заключен целый Рай со всеми его божественными удовольствиями. Ведь известно: кто съест пищу, освященную святым, непременно достигнет блага и земного, и вечного. За столом хасиды поют шабесные песни, которыми Белз славится. Эти песни с их изменчивым ритмом полны веселья и печали, тревоги и мечты. Перед молитвой после еды раввин толкует слово Божие. Каждая новая истина, которую святой извлекает из глубин Закона, преобразуется Богом в новые Небеса. Толкование святого одновременно является и проповедью. Я слышу его тихий, магический голос, но слов не разбираю.
На праздник танцуют. Сотня мужчин, взяв друг друга за руки или обняв друг друга за плечи, образуют большой круг, который вращается в раскачивающемся плясовом шаге. Сперва медленно, затем все быстрее и быстрее. Танец начинается в доме учения, но вскоре вся толпа вываливает на площадь и танцует уже под окнами раввина. Танец длится без перерыва час, а то и дольше, пока танцующие, опьяненные бесконечным повторением одной и той же мистически окрашенной мелодии, доходят до полного изнеможения. Так вечно танцуют сферы неземных миров вокруг славного престола Всевышнего.
Нам, молодым, участвовать в святом танце хасидов не положено. Мы смотрим и поем, хлопая в такт. Раввин танцует недолго, только в осенние праздники во время утреннего богослужения. Танцует один, с пальмовой ветвью в руке или с пергаментным свитком Закона. Вид мистического танца святого наполняет нас чувством религиозного трепета.
Мы внимательно следим за тем, чтобы во время богослужения не мозолить глаза святому. Как только он входит в дом учения, мы сбиваемся в кучу, в один запутанный клубок, чтобы предоставить ему как можно больше свободного места для прохода. Ни один порядочный хасид во время молитвы или до нее не смеет подойти к святому ближе, чем на четыре локтя[7]. Но если мы недостаточно осмотрительны и проворны, нам здорово от него достается. Слов он не выбирает. Кричит, как только ни обзывая нас: «Скотина!», «Вражье племя!»… А случается, снимает свой гартл (пояс) и хлещет им надоеду. Но, как ни странно, его удары не причиняют боли. Как и его слова. Когда он честит нас по первое число, мы тихонько и весело смеемся, ибо знаем, что это никакие не ругательства, а знак большой награды. Его тайное благословение, которое он умышленно облекает в грубую одежду своих слов и своего голоса. Все это для того, чтобы дьявол не распознал их и дал им взойти к престолу Всевышнего. Однако расстояние, разделяющее нас со святым, мы стараемся осмотрительно соблюдать, ибо чем дальше мы стоим от него, тем лучше. Почему? Почему мы так внимательно следим за тем, чтобы не приближаться к нему? И почему он сам предупреждает нас не делать этого, пользуясь выражениями столь бранными? Он ведь прекрасно знает, что рядом с ним мы вели бы себя вполне пристойно, смирно, не помешали бы ему ни словечком, ни шепотком, а лишь благочестиво молились бы и молились. А дело в том, что не слова наши мешали бы ему, а наши мысли. Все наши глупые, может, никогда и не высказанные мысли — а сколько их вертится в наших башках! — все, даже самые что ни на есть благочестивые, так материальны, что ими, этими пустяшными мыслями, мы могли бы только замутить чистоту мистической сосредоточенности святого и умалить величие его собственных священных мыслей, ибо каждая из них есть драгоценный живой ангел. Некоторые хасиды скромно прячутся за спины тех, кто случайно встал перед ними. Это, конечно, нелепо. Святой знает о каждом: и о том, кто прячется, и о том, кто находится на далеком расстоянии.
Дни текут однообразно. Я изучаю Талмуд. Я и раньше любил эти бесконечные рассуждения древних месопотамских раввинов на различные темы, как ритуальные, так и правовые, их легенды, нравственные поучения, пословицы, анекдоты, парадоксы, все то, что составляет Талмуд. Античная изысканность и лаконичность древнееврейского и арамейского языков меня всегда очаровывали. Образные знаки вполовину иероглифического иврита, без гласных и пунктуации, были моим излюбленным чтением с детства. Но целиком отдаться своему увлечению я смог только теперь. Я сижу в доме учения и занимаюсь. Если не понимаю некоторых из достаточно сложных талмудических проблем, я обращаюсь за объяснением к кому-нибудь из старших. Но в основном занимаюсь самостоятельно, повторяя каждую страницу по меньшей мере раз по шесть. Так мне посоветовали хасиды. Я заучиваю наизусть текст Талмуда, равно как и те удивительно точные средневековые комментарии, напечатанные на каждой странице вокруг текста, — эти маленькие буковки письма средневековых раввинов подобны гирляндам мелких цветков. Иногда для понимания средневековых комментариев я пользуюсь пояснениями к ним, имеющимися в других объемистых книгах.
Книга здесь в большом почете. Ее буквально обожествляют. Никто, например, не сядет на скамью, на противоположном конце которой лежит книга. Это было бы оскорблением для книги. Мы никогда не кладем книгу в перевернутом виде: названием вниз или задом наперед, а только так, как положено, — лицом кверху. Если книга падает на пол, мы тотчас поднимаем ее и целуем. Когда кончаем читать, мы тоже должны поцеловать ее и положить на место. Бросать ее или ставить на нее какой-либо предмет — большой грех. Но, несмотря на все эти правила, почти все книги разорваны — просто беда! Конечно, это лишь результат усиленных занятий. Те книги, что разорваны или испачканы донельзя, синагогальный служка отвозит на кладбище и там хоронит — закапывает в землю. Даже самому маленькому клочку бумаги, на котором отпечатаны древнееврейские буквы, не должно валяться на полу или быть затоптанным — его тоже положено похоронить. Ибо каждая древнееврейская буковка есть имя Божие. Если в данную минуту мы не читаем книгу, то никогда не оставляем ее открытой. Если нам приходится на миг куда-нибудь отлучиться и не хочется закрывать книгу, дабы потом не искать нужной страницы, мы оставляем книгу раскрытой, но обязательно чем-нибудь прикрываем ее, хотя бы платком. Если кто-то заметил, что книга оставлена незакрытой и ничем не прикрытой, он обязан подойти и закрыть ее. Однако прежде надо посмотреть в нее и прочесть несколько строк. Ибо если просто закрыть книгу, не сделав этого, тем самым можно ослабить силу памяти человека, который отошел и оставил ее раскрытой. Пергаментный свиток Закона, написанный ручным способом, мы бережем еще больше, чем книги печатные.
Постепенно я знакомлюсь и с литературой хасидской. Прежде всего читаю книгу «Начало мудрости» (Решит хохма) — каббалистический учебник аскезы, смирения и самоотречения, полный прекрасных цитат из таинственного Зогара, как и из книги «Обязанности сердца» андалузского философа Бахьи ибн Пакуды. Решит хохма — сочинение известного каббалиста по имени Элиягу де Видаш, жившего в Палестине в конце семнадцатого столетия. Читаю я и «Наслаждения Элимелеховы» (Ноам Элимелех) от «ребе реб» Мелеха из Лиженска. Позже я вам кое-что расскажу и об этой книге, и о ее замечательном авторе. Первую из этих книг мне порекомендовал сам белзский святой, на вторую мое внимание обратили хасиды. Вскоре я знакомлюсь и с другими хасидскими книгами — старинными, а впоследствии и с современными. Но первые две для меня — самые дорогие. Они сопровождают меня повсюду, даже во время службы в армии. Когда я остаюсь один и никто не видит меня, я погружаюсь в труды каббалистические, изучение которых нам, молодым, до поры до времени запрещено.
Мое здоровье подорвано, чувствую, как день ото дня я слабею и худею. Ежедневная миква перед утренней молитвой, плохое питание, частые добровольные посты, недосыпание, нехватка воздуха и движений — все это ослабляет в общем-то сильный организм взрослеющего пражского юноши. Но он еще борется, он еще не сдается…
А впрочем, почему мы здесь? Разве нельзя служить Господу Богу дома? Уж не потому ли, что мы хотим стать раввинами или достичь совершенства таких святых, как наш белзский? О нет, никоим образом. Ничего подобного нам и в голову не приходит. Мы не стремимся стать раввинами и никогда не станем святыми. Нам это хорошо известно. Мы просто хотим радоваться свету величия Господня, который излучает сама личность святого. Мы хотим всю жизнь, постоянно и беспрестанно радоваться этому свету. И мы знаем, что когда он уйдет от нас навсегда, то оставит нам здесь другого святого, сына своего перворожденного, не в меньшей степени святого, чем он, а то и в большей. Многие убеждены в этом уже сейчас. И будущее докажет их правоту. Однако не мне выносить окончательное суждение. Сейчас я лучше нарисую какую-нибудь сценку из хасидской жизни.
…По будням в Белзе утреннюю молитву мы читаем только к полудню, когда в дом учения приходит раввин со своими сыновьями. В синагоге молимся только на шабес. Богослужение по будням, что в других местах длится чуть ли не час, в Белзе совершается с невероятной быстротой. За пятнадцать-двадцать минут. Эта поспешность очень существенна, ибо «в забор, штакетины которого плотно сбиты, даже мышь не проскочит». Другими словами: в молитву, если ее слова произносятся быстро, без перерывов, не могут вкрасться грешные мысли, и «человек, не способный на одном дыхании произнести тысячу слов, не вправе называться святым».
(Быстрота и живость в телесных движениях — прежде всего, конечно, в выполнении религиозных обрядов — великая добродетель и заслуга, ибо облагораживает дух и заостряет мысль, подчеркивал в своих сочинениях один из предшественников хасидизма; то же самое утверждает итальянский каббалист и поэт рабби Моше-Хаим Луццатто в своем эпическом сочинении Месилат йешарим («Путь праведных»). Этот луч солнца ренессансной Италии до сих пор словно придавал белзскому хасидизму особый дух, представлявший собою странное исключение в столь уныло-тяжелом северном крае. Но думается, остальные хасиды не способны одобрительно отнестись к нашей белзской живой манере поведения. Они видят в ней нечто гротескное.)
Я все еще чувствую себя чужаком, с которым люди обходятся вежливо и уважительно, но с недоверием. Простого исполнения религиозных обрядов, пусть даже самого точного и самого осмысленного, равно как и величайшего усердия в учении, здесь недостаточно для того, чтобы тебе доверяли. Напротив. Чрезмерная, ревностная набожность здесь не приветствуется. Но теперь, когда мое лицо уже зарастает бородой, когда удлиняются мои пейсы, когда я уже немного говорю на идише, когда вместо короткого пальто надеваю длинную жипицу, скроенную на манер кафтана, и по будням ношу, как и все хасиды, черную бархатную шляпу, ледяной барьер недоверия постепенно начинает таять. Но почему я и теперь не совсем такой, как другие? Почему, например, я не всегда весел, как подобает настоящему хасиду?..
Конечно, когда от недоедания и болезней я побледнел и мое изнуренное тело сгорбилось, почти всем стало ясно, что я «принимаю это всерьез». И врата хасидизма перед пражским юношей уже перестали закрываться.
Между тем я узнал от хасидов и многие истины. Например, я уже знаю, что весь мир ненавидит евреев, что все евреи ненавидят хасидов, что, сверх того, все другие хасиды ненавидят белзских хасидов, что белзские хасиды (те, что только на пути к белзскому святому) ненавидят нас, верных йошвим, но мы, белзские йошвим, являем собою столп, на котором покоится весь мир.
Я осваиваю тайны смирения и скромности. Меня уже ничто не может лишить этих основных хасидских добродетелей. Никакие искушения. Мое древнееврейское имя Мордехай дает повод одному из йошвим процитировать слова из библейской Книги Есфирь в мой адрес: «Мардохей сидит у ворот царских»[8]. Это было сказано неспроста и выражало немалую похвалу моим успехам на пути к хасидизму: я, мол, уже сижу у ворот царя царей, то есть я уже настоящий йойшев (что означает «сидящий»). Но мне, однако, эта цитата не кажется большой похвалой. Я воспринимаю ее скорее как легкий упрек: я всего лишь в воротах царских; до царских покоев мне еще далеко…
С каждым днем хасиды ко мне все внимательнее. Каких только подношений я не получаю от них! Лучший хлеб, молоко. Но ослабевший желудок все эти дары явно не принимает. И насекомые становятся все злее и злее. У них нет ко мне ни капли жалости! Мыши грызут мою одежду. Я сплю на полу на куче старой соломы. Весь мой вид безошибочно говорит о том, что я постепенно превращаюсь в самого настоящего хнёка и качерака — это два непереводимых прозвища, которыми хасиды награждают тех из своих собратьев, кто, усердствуя в набожности, совершенно не заботится о своей внешности. Тем временем уже давно сменилась декорация. Но разница была не слишком большой. На месте украинской степи теперь расстилалась степь венгерская — пушта. Мы уже не в польском Белзе, а в столь же запыленном венгерском местечке Рацферт (Уйфегерто) под Дебрецином, куда белзский ребе со всем своим двором удалился в начале войны.
Однако, чтобы утолить свою жажду в первоисточнике хасидизма, вовсе не обязательно было отправляться в Рацферт. Пушечные снаряды разметали деревни и города, и тысячи пейсатых евреев ринулись на запад, повсюду вызывая отвращение и презрение. Некоторым удалось сохранить свои книги и старые рукописи. Прага тоже не составила исключение: ее наводнили восточные евреи, которые создали свои собственные синагоги и дома учения. Среди тысяч беженцев было и несколько десятков настоящих хасидов самого разного происхождения и разного толка. На некоторое время Прага стала частью хасидской империи.
Белзский святой заболел. После настоятельных увещеваний он решается поехать в Марианские Лазни. Мы сопровождаем его на прогулках по лесным тропам; обычно окруженный своими помощниками и слугами, он отделен от нас, как Бог отделен от наших душ мириадами сфер и миров. Но сейчас, в лесу, среди деревьев мы можем подойти к нему. Он тяжело болен, но со всеми разговаривает очень весело. Мы сознаем, что его слова — слова необыкновенные, хотя он и говорит о вещах, казалось бы, совсем обыденных. Каждое его слово, пусть даже самое незначительное, таит в себе метафизический смысл. Его мысли постоянно сосредоточены на неземных сущностях, устремлены к сферам высшим. Он весело шутит с нами, однако мы ясно сознаем, что понимаем его слова не лучше деревянных карликов, украшающих леса Марианских Лазней. Так же весело и непринужденно, как с нами, людьми живыми, разговаривает он и с этими забавными фигурками. А если ни с кем не разговаривает, то про себя повторяет Талмуд, который знает весь наизусть. Все двенадцать огромных томов, содержащих тридцать шесть трактатов! Однажды, когда мы гуляли в лесу, он сказал: «Если бы вас со мной не было, я молился бы здесь вместе с этими деревьями». Он никогда не скрывал своих пацифистских воззрений. Его смелые высказывания часто поражали нас. Однажды, заметив у одной лесной дороги общественную кассу для сбора добровольных пожертвований на нужды войны, он возмущенно воскликнул: «И для этого надо собирать деньги?! Чтобы еще больше было убитых?» В другой раз он сказал: «Немец говорит: „Мне принадлежит вся земля!“ Англичанин говорит: „Мне принадлежит все море!“ А вот мой Йосселе (имя хасида, который в те дни вел богослужение), мой милый Йосселе сладко поет так: „Богу принадлежит море, ибо Он сделал его, Богу принадлежит суша, ибо руки Его сотворили ее“». С тех пор я в неоплатном долгу перед белзским святым. Я знаю, что он единственный, кого я должен благодарить за свое чудесное избавление от австрийской военной службы, за его заступничество перед Господом Богом. К счастью, все вернулось на круги своя. Борода и пейсы, которых я лишился в армии, отросли снова.
Прошло немало времени, когда я в последний раз видел Гаврила, своего пражского друга. Теперь он осел в Гивневе, что под Белзом, и делает большие успехи в учении. По всей видимости, ему там хорошо. Он даже недавно женился.
Мы снова в Рацферте. Осенние праздники кончились. На дворе 1918 год. Мы все страшно обессилены. Грипп делает свое дело. Но по белу свету уже шагает волшебное слово: перемирие — мир!
Изнуренного пражского юношу охватывает удивительное волнение. Он и сам не знает, что происходит с ним, как не знал этого и пять лет назад, когда совершил первое путешествие в Белз. В один прекрасный день он прощается со святым и с хасидами и уезжает. Его особенно и не удерживают. Все возбуждены, все радуются при мысли о доме и желают ему доброго здоровья и скорого возвращения к ним. Какую-то часть дороги они провожают его, а Мехеле из Байберка и вовсе доходит с ним до вокзала. Ведь они даже ели из одной миски. Еще раз — искреннее рукопожатие, и пражский юноша уезжает в Будапешт, а оттуда дальше — в Вену. К своим хасидам он вернется только в этой книге…
Герои нашего повествования — цадики, повелители и наставники хасидов. Слово «цадик» значит: совершенный, праведный или святой. Хасид, во множественном числе хасидим, означает человека глубоко религиозного, который всем сердцем предан определенному цадику. Основателем хасидизма был рабби Исруэль Бааль-Шем-Тов, который жил и служил в Польше в середине XVIII столетия. (Он умер около 1761 года.) Стотысячные поселения хасидов, живущих до сих пор почти в полной изоляции от окружающего мира и неизменно преданных своим своеобразным традициям, — это, можно сказать, государства в государствах Восточной Европы. Их истинными правителями являются внуки и правнуки святых, о которых я буду рассказывать в этой книге.
Дело в том, что рассказывать истории из жизни святых — одно из самых похвальных деяний каждого хасида. Он рассказывает о них при любых обстоятельствах: за едой, во время занятий, в поезде. И особенно — в годовщину смерти святого. При каждом упоминании имени святого не должно быть забыто слово «святой» или же присловье: «Да хранят нас заслуги его!» Горе слушателю, который объявит, что ту или иную историю он уже слышал. Долг каждого терпеливо внимать любой истории, даже если он сто раз уже слышал ее. Только так на протяжении многих лет все откладывается в памяти: имена героев, их жен, их современников и названия мест событий.
Рассказчиком может быть кто угодно. Если ты знаешь что-нибудь хорошее о каком-нибудь святом, твой рассказ должен быть принят с благодарностью и незамедлительно вознагражден кем-то из слушателей другим рассказом о том же святом, либо подобной историей, либо каким-то изречением другого святого. Если ты ошибся в иной подробности, кто-то из слушателей должен сразу же поправить тебя. Ведь им решительно все давно известно. И конечно, куда лучше, чем тебе!.. Рассказчик использует не только слова. Если ему не хватает словесного запаса, он может помочь себе жестами, мимикой, модуляцией голоса. Если рассказчик описывает что-то мрачное, он обычно понижает голос, бывает, до шепота. Если речь идет о чем-то таинственном, он ограничивается намеками и при этом многозначительно моргает или отводит глаза в сторону. Если ему надо наглядно изобразить неземную красоту, он делает так: закрывает глаза и покачивает головой из стороны в сторону, передавая неподдельный восторг. Такое убедительное выражение эмоций воспринимается слушателями лучше, чем подробное описание самыми изысканными и понятными словами. Слог рассказчика совершенно прост, без особого пафоса. Изложение может быть и непоследовательным. Рассказчик часто перескакивает от одного святого к другому — так что ничего удивительного, если и я сейчас последую его примеру.
Хасиды сознают, что не все рассказанное ими о своих святых происходило на самом деле; но это не имеет никакого значения. Если, скажем, какой-нибудь святой в действительности не совершал чуда, о котором идет речь, то все равно это чудо такого рода, что только он, и никто другой, способен был его совершить. Рабби Нахмен из Брацлава совершенно определенно заявляет, что «отнюдь не все сказанное (например) о святом Бааль-Шеме правда, но, даже если это и неправда, свято уже одно то, что так рассказывают об этом святом набожные люди». Человек, продолжает рабби Нахмен, в течение всей жизни постоянно погружен в магический сон и способен очнуться от него, лишь рассказывая о святых.
Хасидские святые словно вдохнули свою душу в легенды, которые из уст в уста передаются народом. Поэтому хасидские легенды с большей достоверностью рисуют характеры своих героев, чем их поступки, совершенные в действительности, или слова, реально произнесенные.
Если в этой книге я рассказываю о хасидских святых отнюдь не в жалостных печальных интонациях, то делаю это в соответствии со стилем хасидских рассказчиков, которые никогда не пренебрегали юмором, если, конечно, он был уместен. Надеюсь, мне простится и то, что в расположении отдельных рассказов я руководствуюсь иным, не хронологическим порядком. Извинением мне может послужить изречение Талмуда, что «нет до и нет после в слове Божием». Рифмованные строки, предваряющие каждую главу книги, созданы по образцу старых еврейских книг, в которых использовались подобные стихотворные восхваления выдающихся раввинов. Подлинному основателю хасидизма, Бааль-Шему, чей дух возносится над всеми нашими рассказами, в этой книге не отводится специальных глав. Поэзия его легенд, конечно, чище, истины, провозглашенные им, возможно, глубже, чем афоризмы его последователей. Однако я прежде всего хотел ознакомить читателей хотя бы с некоторыми более близкими нам по времени представителями хасидского движения. Кроме того, меня привлекала возможность опубликовать среди прочих и те истории, которые, скорее всего, никогда не были зафиксированы — даже на иврите — и которые я узнал лишь из устной традиции.
Эта книга не ставит своей целью дать философский анализ хасидского учения. Конечно, утомить читателя и злоупотребить его терпением легко, но это дело отнюдь не богоугодное. Я хочу скорее позабавить читателя и одновременно сообщить ему кое-какие достоверные сведения. Таким образом, последняя часть этой главы не предназначена для простого любителя, а написана прежде всего с целью предвосхитить недоброжелательное отношение к ней господ ученых философов и многоуважаемых критиков.
Хасидизм — это популяризированная каббала. Особый вид народного, отчасти догматического пантеизма, пронизанного тайным очарованием идеи раввинистического неоплатонизма и вытканного тонкими псевдопифагорейскими нитями; все это, изобретательно привитое к старому стволу ветхозаветного и талмудического еврейства, выросло в полумраке неведомых условий далекой древности — в Палестине, Египте или Месопотамии — как неприметное растение. Затем оно было пересажено в романтическую среду католической и арабской Испании, а позднее вновь вернулось в Палестину. Но расцвело оно только в последние два столетия на плодородной почве славянского северо-востока Европы, где-то в тени карпатских лесов и на украинских равнинах, превратившись в пышное разветвленное сказочное дерево, чьи цветы столь удивительны по своему разнообразию. Мы располагаем очень немногими надежными историческими датами. И основная проблема здесь упирается во время и место написания самой важной каббалистической книги Зогар, которая появилась в конце XIII столетия в Испании и была выдана за древнее сочинение палестинского происхождения. Дискуссия, развернувшаяся по поводу издания этой книги, сродни спору о происхождении кралодворской и зеленогорской рукописей[9], до сих пор еще не окончена. Ицхак Лурия Ашкенази, обозначенный в наших рассказах как «святой Ари», великий проповедник каббалистических доктрин, родился в Иерусалиме в 1533 году и умер в Сафеде (Цфате) в 1572-м. Его учение, которое затем было отредактировано Хаимом Виталем Калабрезе, его учеником, сыграло очень важную роль в возникновении хасидизма.