20 мая 1928 года

20 мая 1928 года

Благодарю я Господа за пути Его Промысла."От Господа стопы человеку исправляются"(Пс. 36, 23), — сказал Псалмопевец. Поистине водительство Божие сказывалось все годы, прожитые мною в Покровском монастыре. Как орел носит птенцов своих на крыльях, покрывает и защищает от всех врагов, так Бог в саду Покровской обители десять лет долготерпеливо, ради Своего милосердия и молитв Пренепорочной Девы Марии, хранил мою немощь.

Душа моя до сих пор исписана безобразными узорами страстей и достойна правосудной казни. Между тем Господь не отверг меня от Своего престола и все означенное время ежедневно допускал до совершения литургии и причащения Святых Тайн. За всенощной я обычно управлял народным и монашеским хорами; литургию же служил. Привычка абсолютно молчать в часы совершения Бескровной Жертвы помогла мне почерпать духовное утешение в литургисании, оживляться благодатной силой, приобретать навык молиться. Иногда литургия с полунощницей тянулась часа четыре–пять. А время пролетало быстро — не заметишь. Литургия даже самого недостойнейшего священника делает лучше, добрее, отзывчивее, осторожнее в поступках. С недостоинством внутренней страстности и я дерзал приступать к Господу, и по неизреченной милости Он щадил мое убожество. При возглашении ектений об удалении из церкви оглашенных я чувствовал, что по душевному настрою мне далеко и до оглашенных. Первого надо бы изгнать из церкви меня, приближающегося к престолу Всевышнего. Бог не щадил лен курящийся, трость надломленную (Ис. 42, 3. Мф. 12, 20) моего сердечного устроения, хотел извлечь честное из моего недостоинства. Незаметно Он привел меня к покаянному порыву, в результате десятилетней службы в обители расположил ко мне молящихся в храме, вводил в соприкосновение с людьми хорошего духовного настроя.

Упомяну ряд встреч в Москве, плодотворно повлиявших на меня. Ко мне часто заходил архиепископ Черниговский Пахомий[85]. Простой и чистый, он весь предавался какой?то детской радости, хотя окружающая жизнь в ту пору была весьма и весьма скорбной. Преосвященный Пахомий увлекался поэзией, любил декламировать стихи, воспевающие природу, делился своим знанием смысла некоторых малопонятных мест Священного Писания. Иногда в состоянии добродушия он цитировал примечательные места из отеческих творений. Господь судил побывать у меня в Москве и Никандру, митрополиту Ташкентскому[86], у которого в свое время я был книгодержцем. Я чутко вслушивался в его речи о Моисеевом бытописагнии и о различных богословских вопросах. Весьма ценным качеством его служений была великая осторожность в рассмотрении истин. Уж если что услышишь из его уст, так это можно принимать спокойно.

Но ближе всех ко мне, пожалуй, был Арсений[87], архиепископ Царицынский. Ходил он в наш монастырь часто и служил у нас по праздникам. Более тактичного, сдержанного человека я не встречал. Мед знания он собирал не только с цветов отеческих творений.

Это была разносторонняя натура, он был знаком с произведениями и светских писателей — русских и иностранных. При всем том Преосвященному Арсению были не чужды мистический взгляд на православную веру и высокий молитвенный порыв. Благодать Божия растворяла в нем здоровый жизненный практицизм и постепенно возвышала его до уровня"совершенного человека, на всякое благо дело уготованного".

То в Даниловом монастыре, то в Покровском за десять лет мне неоднократно приходилось встречаться с рядом епископов. Из них архиепископ Феодор выделялся глубиной умозрительного усвоения христианства; Аверкий, архиепископ Житомирский, — детской невинностью; Амвросий, епископ Вологодский, — жизнерадостностью; Прокопий, архиепископ Херсонский, — знанием важных мест из творений преподобного Ефрема Сирина; Амвросий, епископ Каменец–Подольский, — основательностью изложения нравственного учения христианства; Ириней, епископ Елабужский, — сердечностью; Иринарх, епископ Киришский, отличался благодатностью проповеди; Герман, епископ Волоколамский, — юношески пламенным раскрытием опытного постижения веры; Варлаам, архиепископ Псковский, — старчески мудрым характером проповеди и подходом к каждому человеку; Парфений, епископ Ананьевский, производил впечатление сурового аскета. Были впечатления и иного толка. Так, Иларион[88], архиепископ Верейский, запомнился легковесностью слова; Иов, епископ Пятигорский, представлял собой довольно бесцветную личность; таков же был Валериан, епископ Проскуровский.

Несомненно благодатной и святой следует признать душу покойного Святейшего Патриарха Тихона. Его отличали легкость молитвы за богослужениями, чуждая всякой искусственной напряженности, юношеская подвижность и быстрота движений при свойственных Патриарху сановитости и величии, светлость одухотворенного лица. Он чем?то напоминал святителя Московского Алексия. Служебные нужды нередко приводили меня к Святейшему. В обращении с посетителями он обнаруживал удивительную простоту, очаровывал всех небесной добротой и поразительной снисходительностью к недостаткам своей паствы. Мне он неизменно повторял:"Надо все терпеть: скорби очищают человека". Предполагал сделать меня своим викарием. Лишь мой отказ от лестного назначения воспрепятствовал моему перемещению в Сергиев Посад на викариатство. Господь судил мне послужить Святейшему уже по его кончине: я нес пред гробом то Евангелие, которое по нему читали три дня до погребения.

Пастырями чистой веры необходимо признать еще трех иерархов: Николая (Добронравова)[89], архиепископа Владимирского, — человека по убеждениям твердого, как гранит, и стойкого, как дуб; Петра, митрополита Крутицкого, и нашего настоятеля — архиепископа Гурия. С Преосвященным Гурием я прожил года три в одной комнате и узнал его довольно хорошо. Искренний до самозабвения, любитель веры и Церкви, труженик на ниве богословской науки, аскет высшей степени, монах в истинном значении этого слова, сильный волей при глубокой снисходительности к людям, бескорыстный и благородный душой, знаток практической жизни, тонкий психолог, душа, способная увлечь к святой жизни своим примером и словом. Архиепископ Гурий старался держать меня в рамках иноческого смирения, отсекать мои слабости и в этом отношении действовал иногда резко, решительно и утонченно. Правда, я, грешник, мало исправлялся, с трудом подвергался обработке. Бывало, прошу владыку:"Владыко, я исправлюсь. Все–все сделаю, что вы ни скажете, потерпите только немного мои недостатки, не могу сразу переломить себя". А он, улыбаясь, скажет то же самое словами епископа Феофана:"Еще минуточку погоди". Если он замечал, что по окончании проповеди я горжусь тем, как ее произнес, то спешил меня смирить. Например, гневно скажет:"Зачем, когда кланяешься, подгибаешь колени. Если замечу еще раз, то при всех поставлю на поклоны". Или идешь из церкви, а он с кем?либо из публики разговаривает и вдруг громко позовет:"Эй, архимандрит, иди?ка сюда. Ты исполнен самочиния. Почему сегодня не смотрел на своего настоятеля? Я за кафизмами стою, а вы все сидите. И первый пример подаешь ты". Или начнет бранить, почему мы, монахи, по традиции со второй недели Великого поста стоим без мантии и не подражаем ему, когда он имеет архиерейскую мантию. Однажды при всех поставил меня на поклоны за то, что уставщик выпустил чтение канона из молебна святому великомученику Феодору Тирону. Поклоны фактически я не клал из?за чтения в алтаре опущенного канона. В другой раз я не затворил за собой дверь в нашу келлию и за это был наказан двадцатью пятью поклонами.

Преосвященный Гурий научил меня бережно обращаться с приношениями народа. Как?то он заметил, что в нашем шкафу"зацвел"хлеб. Позвав меня, он строго и с потрясающе действенной силой отчитал:"Скажи, ты кто в отношении даров Божиих? Ты — приставник, и Господь потребует у тебя отчета в распоряжении приношениями". С этого времени я боялся пренебречь малейшим кусочком хлеба и старался отсылать через кого?нибудь излишки продуктов нуждающимся.

Мудрый архиепископ Гурий знал и время, когда с пользой следует сказать мне вразумительное слово. Заметит, например, что я весел, беспечно разговариваю с ним, и тогда начнет перечислять мои недостатки один за другим. Только успевай слушать. Зато в подобный час обличение не убивало сердца, но беспрепятственно входило в сокровеннейшие тайники души. Обличал меня Преосвященный и с церковной кафедры. Однажды в великопостную субботу он произнес сильную проповедь на текст:"Аще ли кто назидает на основании сем злато, сребро, камение честное"(1 Кор. 3, 12)… И здесь изображал двоякую ценность проповеднических трудов учителей Церкви: сокровенно разил меня и вызывал в моей душе горячее самообличение. Он был недоволен также направленностью и характером моих поучений. Одно время я в проповедях не обращал внимания на насущные потребности слушателей, искал в книгах новые богословские мысли, излагал их в церковном слове для лучшего собственного усвоения. По данному поводу Преосвященный укоризненно выговаривал мне:"Удивительно нездоровый дух в твоих проповедях. Ты ищешь все чего?то таинственного, копаешься в богословских мнениях, тогда как требуется более говорить о деле". Также терпеть он не мог моего привередничества в пище, употребления духов и роскоши в одежде, за что с неумолимой суровостью грозил всякими наказаниями. Остроумный и бодрый, он в некоторых случаях любил пошутить. Раз спрашиваю его:"Владыко! Кого из святых вы больше всего любите?". Он улыбнулся, посмотрел на меня и сказал:"Тебя!".

Духовничество он запрещал мне категорически, разрешал исповедовать исключительно детей от семи до двенадцати лет. Изредка посылал взрослых, по особой их просьбе. В объяснение своей тактики говаривал:"Я сам до тридцати пяти лет никого не исповедовал и тебе не благословляю. А то можешь возомнить о себе слишком многое и наслушаться неподобающего. Знаешь, народ молодых монахов с академическим образованием быстро возводит в ранг старцев и прозорливых. Стоит лишь кому?нибудь из богомольцев дать на благословление иконку или картинку — и тебя уже назвали"батюшкой", с оттенком уважения — как к старцу".

Не знаю, в силу каких соображений, одно время Преосвященный Гурий жил на даче недалеко от станции Кубинка по Александровской[90] железной дороге и приезжал в монастырь служить только по праздникам. Если что?либо в монастырской жизни требовало его непосредственного распоряжения, я с докладом ездил к нему, одолевая пятнадцативерстное пространство от станции до дачи пешком. В одну из таких поездок он подает мне разорванный конверт. Сначала я не сообразил, чем может мне пригодиться клочок бумаги. Всмотревшись в него, вижу карандашом рукою Преосвященного написано:

И злую мою волю, и навык мой дурной

Ты уврачуешь, Боже сильный,

И в здравье приведешь, Святой.

Не дашь погибнуть мне в безволье,

Не дашь лишиться мне Тебя,

Но покаяние приимешь и благодатью укрепишь.

"Тебе пригодится", — сказал владыка. Как верно в приведенных словах очерчены мои душевные, потаенные искания! Доныне, когда дух сокрушения по милости Божией касается моего смрадного сердца, эти слова как нельзя лучше выражают одушевляющие меня чувства.

Не забыть мне еще и такого факта, связанного с личностью архиепископа Гурия. Служил он литургию в один из дней Великого поста. Во время причащения взял частицу Тела Христова тремя пальцами правой руки и, покачивая головой, шептал слова молитвы. Посмотрел я на выражение лица Преосвященного. В нем были такая скорбь, смирение, покаяние и мольба о помощи, что меня пронизало как электрическим током. Брызнули слезы при виде истинного предстояния души пред Господом Иисусом Христом.

За дни совместной жизни с владыкой Гурием были, однако, и такие случаи, с которыми я до сих пор примириться не могу. Размолвки касались отношения к братии. В келейную жизнь монахов я не имел возможности вникать, ограничивался наблюдением за их поведением в богослужебное время. Замечания по поводу нарушения церковной дисциплины большинство иноков встречало покорно. Но были и исключения. Человека два из братии составляли для меня тяжкий крест: слов не слушали, грубили, самочинничали. Дерзость ответов их доходила порой до упорного, чисто бесовского и длительного озлобления против меня. И вот когда я старался прибегнуть к авторитету Преосвященного и помощи от него, он всегда вставал на сторону озлобленных, дела не поправлял и рождал в моих противниках чувство злорадства. Вспыхивали скандалы, на меня извергались потоки злобы, так что временами я боялся избиения. Нервы были напряжены до крайности. В таких случаях и праздник был не в праздник. Я уподоблялся смертельно больному среди пышного духовного веселья. Пусть все это давно в прошлом, но горечь воспоминания растравляет сердце, едва погружусь в события минувших дней. Знаю, что самоукорение — первейшая добродетель человека, и в своей болезни никто не властен обвинять окружающих, но все?таки лишение отеческой опоры в нужный момент прискорбно до смерти.