2. «МАКСИМ ФИЛОСОФ» В РОССИИ

2. «МАКСИМ ФИЛОСОФ» В РОССИИ

После падения Византийской империи в середине XV в. афонские монастыри попадают в бедственное положение. Россия по мере возможности оказывает им поддержку, посылая время от времени богатую «милостыню». Со своей стороны русские духовные и светские власти обращаются с просьбами к инокам Святой горы не только молиться за них, но и оказывать некоторые практические услуги. Тесные отношения поддерживаются с лаврой св. Афанасия, с Ватопедом, с русским Пантелеймоновым монастырем и другими обителями «молитвенницы всей вселенней», как называет Афон Максим (14, 2, 366).

В 1515 г. великий князь Василий III отправляет немалые дары на Святую гору и просит афонского прота, главу всех монастырей, отпустить «переводчика книжново на время». Игумен и братия Ватопедского монастыря отправляют в ответ на эту просьбу инока Максима, «аки искусна божественному писанию и пригожа на сказание всякых книг, и церковных и глаголемых елиньскых, понеже от младыя юности в сих възрасте и сим наказася добродетелне…» (24, 198). Только через три года после отправления посольства из России «приидоша старцы от святыя горы Афонскиа» в Москву. Среди них был Максим, которого на Руси, как многих его соотечественников, прозывают Греком. Старцев поселяют в кремлевском Чудовом монастыре, «питая их и доволя» всякими потребами от царского двора (см. 96, 6, 261).

«Афонский монах с необычайной судьбой и широким в силу этого запасом знаний в Москве сразу привлекает внимание современников» (65, 155). Его келья становится притягательным духовным центром, своеобразным «литературным клубом», где собираются любители знания «спираться меж себя о книжном». Среди любознательных собеседников Максима, обсуждающих нередко сложные богословско — философские вопросы, оказываются Вассиан Патрикеев, Иван Токмаков, Василий Тучков, Иван Сабуров, Петр Шуйский, Андрей Холмский, Федор Карпов и другие влиятельные при дворе лица. Максим, возраст которого к этому времени уже приближается к пятидесяти годам, попадает в новую для себя среду с непривычными климатом и традициями, в загадочную для многих европейцев «Московию», о которой ходят самые невероятные слухи и которую все чаще посещают иностранцы, подробно описывая ее самобытные черты. Один из них, немецкий дипломат барон Сигизмунд Герберштейн, создал обстоятельные «Записки о московитских делах». А книгу другого автора, итальянского историка и гуманиста Павла Иовия Новокомского («Посольство Василия Ивановича, великого князя Московского, к папе Клименту VII» — см. 20, 234), его современник Курсий оценил таким образом: «Перечитывая твой тщательный труд о Московии, Иовий, я начал верить в иные миры Демокрита» (37, 251).

Россия в этот период крепнет как мощное централизованное государство, с которым все более считаются европейские державы. Сбросив ненавистное монголо — татарское иго, она собирает земли раннефеодальной Киевской Руси, считая себя ее законной наследницей. За эти земли приходится вести напряженную борьбу с Литвой и Польшей, с остатками Золотой Орды — Казанским, Астраханским и Крымским ханствами, с Ливонским орденом, Швецией и другими сильными соперниками. Укрепляются династические связи русских государей. Иван III породнился с императорской, правда уже в прошлом, семьей Палеологов. В Кремле воздвигнуты лучшими итальянскими зодчими Успенский и Архангельский соборы. Москва начинает претендовать на роль «Третьего Рима».

Но есть у Русского государства и свои трудности, как внешнеполитические, так и внутренние. Западные державы, особенно Священная Римская империя Габсбургов (также считающая себя наследницей Рима), хотят использовать Россию для борьбы с Турцией, чьи войска доходят до самой Вены. Посредником выступает все тот же Александр VI Борджиа: «Этот двуличный папа одновременно подбивал русских на участие „в совместной борьбе всего христианского мира“ против извечного врага — турок и одновременно давал полное отпущение грехов всем, кто боролся против „русских еретиков“» (34, 46). В 1517 г. начинается Реформация, западный мир раскалывается на два враждующих лагеря. И католики, и протестанты настойчиво стремятся перетянуть на свою сторону Россию, усиленно засылая миссионеров и соблазняя различными выгодами своего потенциального союзника с большими людскими и природными ресурсами.

Внутреннее положение страны также выглядит весьма сложным. Утратившие вольность Новгород и Псков не теряют надежды освободиться из-под власти Москвы. Родовитое боярство не желает уступать привилегий и не дает ходу молодому дворянству, а без него, как служилого сословия, не может быть крепким феодальное государство. В стране время от времени вспыхивают волнения. Идет брожение умов: иосифляне спорят с нестяжателями, еретики обличают официальную церковь, просвещенные вольнодумцы вроде Федора Карпова начинают рассуждать о законности, смея поучать самодержавные власти управлять «законами праведными», а не полагать все на народное «терпение» (см. 61, 180–181).

Максим Грек оказывается в самой гуще событий. Непримиримый враг иосифлян Вассиан Патрикеев обращается к нему с просьбой объяснить ряд соборных правил и толкований по поводу монастырского землевладения. Афонец пишет «Сказание о жительстве инок Святой горы», вошедшее в составленную Вассианом Кормчую, сборник церковных правил, сделанный на основе византийского Номоканона (см. 63, 62). Василию III в ответ на его просьбу Максим направляет «Послание об устройстве афонских монастырей», упоминая при этом «честный и священный монастырь Ватопед», который от родственников царя Палеологов «благодааниа аки реки текущия приемляше» (108, 136). Очевидно, в тот же период Максим создает «Послание о францисканцах и доминиканцах», с похвалой отзываясь об этих нищенских католических орденах, в одном из которых (доминиканском) он состоял в бытность свою во Флоренции.

Очутившись в сложной обстановке, афонский книжник пытается сориентироваться в не совсем ясных для него отношениях. Не сразу он выступает на стороне нестяжателей, не сразу становится обличителем «нестроений» русской жизни. Он осторожен в незнакомой для него стране, и это понятно. Но постепенно, проникаясь все большим знанием русской действительности, Максим начинает поднимать свой голос против несправедливости, проявляя характерное для него сочувствие к обиженным: «Любя вступаться за гонимых, он тайно принимал их у себя в келье и слушал иногда речи оскорбительные для государя и митрополита» (66, 111). Не обошлось здесь без помощи его новых друзей, особенно Вассиана Патрикеева, беспощадно критиковавшего жестокие порядки.

Свою основную деятельность просвещенный инок видит в переводе греческих книг. Главным трудом является перевод Толковой Псалтыри, одной из наиболее сложных и содержательных книг европейского средневековья. В послании к Василию III, помещаемому обычно в списках с этим памятником, Максим отмечает, что «книга сия древними мужи всяческою премудростию и тяжестию разумении украшеными составлена». И хотя переводчик, следуя средневековому литературному этикету, скромно замечает, что понимание этой мудрой книги не только «превосходити силу» его разума, «но и аще некоему, иже выше мене дана бы была» (12, л. 2 об.), он стремится сделать перевод предельно верным и понятным. В заключение автор благодарит «великаго и преславнаго князя всеа Русии» и просит позволения вернуться в свою обитель, которая, как птенца, далеко улетевшего в чужие края, ждет его в родном гнезде. Тщательно переписанная и переплетенная книга освящается и торжественно преподносится государю, сам же перевод признается образцовым. «Многочисленные списки XVII–XVIII вв. свидетельствуют о большой популярности памятника» (106, 65-). Один из списков конца XVI в., цитированный выше, тонкой работы, украшенный изящными многоцветными заставками, принадлежал патриарху Никону, о чем свидетельствует его собственноручная запись, идущая по первым листам рукописи (см. 12).

Василий III благодарит переводчика, щедро одаряет его, но домой не отпускает: столь искусные специалисты весьма нужны властям. «Иноземцам с умом и с дарованием легче было тогда въехать в Россию, нежели выехать из нее» (66, 115). Максиму поручают сделать перевод новых книг и сверить уже имеющиеся. Исправления афонца вызывают разное отношение. Люди просвещенные, знакомые с греческим языком, отзываются о его работе с похвалой. Те же, кто слепо боготворит каждую букву почитаемых книг, с ужасом и негодованием смотрят на смелую правку ученого грека. Многие начинают роптать, а те, кого великий князь не жалует вниманием, завидуют иноземцу, которого государь оценил и «вельми рад бысть, что такова мужа обрете, виде его зело мудра в философии, изящна рачителя в божественном писании» (24, прил., XIII). И тогда, как повествуется в одном из сказаний о «Максиме философе», дьявол, который всегда стремится разжечь в людях дурные наклонности, «воздвиже некоторых небратолюбцов на неприязненую зависть, яко иноплеменник человек в толику высость воздвигъся». И, «забыша апостольское слово» о равенстве людей, ибо «несть июдёй, ни еллин, несть варвар, ни скиф», эти «небратолюбцы» начинают травлю приезжего афонца.

Дело не только в зависти обойденных вниманием государя сановников. Когда в 1525 г. Максим Грек предстает перед судом, новый митрополит Даниил, сменивший покровительствовавшего афонцу Варлаама, обвиняет его в таких тяжких грехах: «Да ты же, Максим, великого князя Василья называл гонителем и мучителем нечестивым… святых великих чюдотворцов Петра, и Алексия, и Иону, митрополитов всея Русии, и святых преподобных чюдотворцов Сергия, Варлама и Кирила, Пафнутия и Макария укоряеши и хулиши, а говорить так: Зане же они держали городы, и волости, и села, и люди и судили и пошлины и оброки, дани имали и многое богатство имели, ино им нельзе быть чюдотворцем» (95, 98–99). Святсторец сурово карается и посылается на покаяние в Иосифо — Волоколамский монастырь: «И обыскал князь велики с отцем своим митрополитом з Данилом и с всем собором их вину, и послаша Максима в Осифов монастырь в заточение…» (96, 24, 222). Даниил в грамоте к игумену Нифонту и братии приказывает строго блюсти «богопротивнаго и мерзостнаго и лукавамудраго инока Грека Максима». Он дает подробные указания, как следует смирять непокорного мудреца: «И заключену ему быти в некоей келий молчательне… и да не беседует ни с кем же… ниже писанием глаголати или учити кого, или каково мудрование имети, или к неким послати послание… но точию в молчании сидети и каятись о своем безумии и еретичестве» (95, 122).

Неумолимой жестокостью веет от этих строк. Мстительный владыка не мог простить Максиму отказ перевести для него «Церковную историю» Феодорита Киррского, византийского писателя и богослова V в., в которой иосифлянски настроенный иерарх хотел найти обоснование монастырского землевладения. Даниила раздражают также приязнь великого князя к Максиму, независимое поведение афонца, его обличения иосифлян, за которые он заточен именно в их монастырь. Немалую досаду грузному и тучному «князю церкви» приносят, очевидно, и язвительные выступления аскетического чернеца против «чрева безстудного» как источника человеческих слабостей.

О Данииле нелестно отзываются многие исследователи; даже церковные авторы считают, что он, лишь «угождая во всем великому князю», приобрел «великую силу» (49, 25). Однако представлять Даниила лишь ограниченным и злобным человеком было бы неверно. Сам Максим указывает на митрополита как на «изящного разума» богослова, искусного в толковании книг (см. 14,/,531). В историю древнерусской литературы Даниил вошел в качестве одного из видных писателей XVI в. «как по количеству произведений и начитанности, так и по общественным вопросам, затронутым в них». Он уважительно относился к философии, ссылался на Сократа и Аристотеля (см. 58, 411–412). Им составлен, как установил Б. М. Клосс, «крупнейший памятник историографии XVI в.» — Никоновский летописный свод (, см. 72, 7; 88 — 103). Возможно, Даниила обуревала и глубоко им скрываемая зависть к более талантливому и просвещенному иноземцу. В целом столкновение между ними, так дорого стоившее Максиму, предстает как принципиальный конфликт между облеченным властью иерархом и не подчинившимся ему афонцем, который был хотя и простым, но весьма влиявшим на русское общество иноком. Позднее, когда сам Даниил подвергнется опале, а Максим будет чувствовать себя более уверенно, святогорец напишет письмо к своему противнику с предложением примириться и забыть старые обиды: «…раззори многолетное твое еже на мя, негодование и покажи ко мне бедному священную любовь…» (14, 2, 373). Опальный митрополит не пойдет на примирение.

Шесть лет заточения в Иосифо — Волоколамском монастыре — самые тяжелые годы в жизни Михаила Триволиса. Выросший в знатной семье, впитавший дух вольности «Италии велицей», окруженный прежде почетом и уважением, он брошен в холодную, мрачную камеру — келью. У него отобраны постоянные спутники жизни — книги, перо и бумага. Он потрясен свершившейся несправедливостью, но не падает духом, хотя и теряет здоровье: «А был от великия тесноты темничьныя вельми скорбен очьми и ногами» (24, прил., XVI). Тяжкие мучения плоти просветляют его дух: «…узы в темницы тело держащей, а душа просвещающей». Его состояние напоминает состояние Достоевского, оказавшегося на каторге в «пограничной ситуации» и, по признанию писателя, именно там обдумавшего свои наиболее сокровенные мысли, те мысли, которые нельзя обрести в комфортной обстановке, но можно лишь выстрадать в тяжелых испытаниях, получить как плату за неимоверные страдания души и тела. Быть может, это жестоко, но история показывает, что многие ценные для человечества идеи родились в прошлом в суровых жизненных испытаниях. Максим прошел и через это. Он пишет, по преданию, углем на стене одно из самых страстных и искренних своих творений — канон Параклиту, подлинный гимн истине, ради которой он жил и страдал всю свою нелегкую жизнь.

В 1531 г. созывают новый собор на Максима Грека. Обвинением служат его нежелание признать свою вину и новые, найденные позднее «порчи» в переводимых им книгах. После разбирательства собор постановляет признать старые и новые вины узника и отправить его на последующее заточение, но уже в Тверской Отрочь монастырь, что было некоторым послаблением. На этот раз его судят с потерявшим государево покровительство Вассианом Патрикеевым, который в отличие от внешне смирившегося Максима ведет себя вызывающе, за что и посылается в тот же Волоколамский монастырь «презлых иосифлян», которых он обличал и которые «уморили» его (см. 78, стлб. 164).

Вопрос о подлинных причинах осуждения Грека на обоих соборах является спорным, поскольку они прямо могли и не называться, ибо предание их гласности «для правительственных кругов являлось нежелательным…» (65, 183). Кроме «порчи» священных книг ему приписывают: противодействие разводу и второму браку Василия III, который, несмотря на общее осуждение, все же женился на молодой Елене Глинской (А. Курбский); «самостоятельную линию поведения» как по этому вопросу, так и по русско — турецким отношениям (А. А. Зимин); тайные сношения с турецким послом Скиндером, греком по происхождению, и предательство интересов России (Б. И. Дунаев); закулисные политические действия как греческого агента, настойчиво реализовывавшего программу, «четко профилированную Константинополем» (И. Б. Греков). По мнению Н. А. Казаковой, обстоятельно исследовавшей сохранившиеся материалы, главной причиной осуждения Максима являются «его выступления против вотчинных прав монастырей и независимости русской церкви» (64, 154).

В 1968 г. на Алтае Н. Н. Покровским найден список судного дела Максима Грека, который является более ранним и более полным, чем известные Погодинский и Барсовский. Содержащиеся в нем данные документально удостоверяют «несостоятельность версии о тайных сношениях Максима Грека с. правительством султанской Турции…» (95, 5). Однако и этот список не дает ответа на все вопросы. Суд над афонцем представлял политический процесс, который был специально организован и тенденциозно освещен, что особенно характерно для средневековья, «когда суд, будучи не состязательным, а инквизиционным, имел лишь одну задачу — доказательство виновности подсудимого» (65, 193).

Судьба Максима интересует Герберштейна, но скупость официальных данных, порождавшая различные олухи, приводит к тому, что он дает весьма приблизительную версию: «В Москве мы узнали, что константинопольский патриарх, по просьбе самого владыки Московского, прислал некоего монаха, по имени Максимилиана, чтобы он по здравом обсуждении привел в порядок все книги, правила и отдельные уставы, относящиеся до веры… Максимилиан исполнил это и, заметив много весьма тяжких заблуждений, объявил лично государю, что тот является совершенным схизматиком, так как не следует ни римскому, ни греческому закону… он, говорят, исчез, и, по мнению многих, его утопили» (37, 65).

Тверское заточение Максима было менее тяжелым, но более продолжительным: он прожил в Твери более полутора десятков лет. Местный епископ Акакий, сочувствуя пострадавшему иноку, дает ему возможность читать, писать и вести публицистическую деятельность. Вместе с тем условия его жизни и творчества остаются далеко не идеальными. Особенно огорчает Максима отсутствие необходимых для писательской деятельности вещей: «…да еще несть у мене чернило отрадно и киноварь». После смерти Елены Глинской, вдовы Василия III (1538), и низложения митрополита Даниила (1539) он начинает открыто заявлять о своей невиновности (см. 106, 151).

За опального, известного в греческом мире афонца заступается константинопольский патриарх Дионисий II, который от имени собора 70 митрополитов и иерусалимского патриарха Германа челом бьет Ивану Грозному: «…отпустиши беднаго и убога и странна Максима инока, на старость уже дошедша и близ суща смертных врат…» (5, л. 190 об.). Александрийский патриарх Иоаким более резок в своем послании, прямо указывая царю, что Максим «неправедно связан есть и пойман от царства власти твоея» (там же, л. 192 об.). Новый глава русской церкви, один из наиболее просвещенных ее иерархов, митрополит Макарий, впрочем зависимый, как и прежние, от царя, в ответ на послание Максима с просьбой отпустить его на Афон произносит удивительные слова: «Узы твоя целуем, яко единаго от святых, пособити же тебе не можем» (106, 156). Ему постепенно облегчают положение, но в Грецию не отпускают, потому что, как выразился в свое время боярин Берсень — Беклемишев: «а не бывати тебе от нас… человек еси разумной, и ты здесь уведал наше добрая и лихая, и тебе там пришод все сказывати» (92, 143), т. е. русские власти, опасаясь, что опальный и слишком много узнавший о российской действительности инок может по возвращении на Афон рассказать об этом, сочли за благо не отпускать его совсем. Максим еще в прежние годы напоминал, что он, не являясь русским подданным, подлежит суду лишь греческих властей: «…грек бо аз и в гречестей земли и родився и воспитан и постригся в иноки» (14, /, 36). Но все тщетно, и афонец смиряется.

В письме к князю — Петру Шуйскому он пишет: «…вем бо и сам, яко таковое мое прошение несть вам любезно, ниже благоприятно» (14, 2, 418).

Примерно в 1547–1548 гг. по ходатайству троицкого игумена Артемия и с разрешения Ивана Грозного Максима переводят в Троице — Сергиев монастырь, где он, освобожденный от уз и обвинений, доживает последние годы своей жизни (см. 106, 151–152). Точная дата его кончины не известна. По некоторым сказаниям, «великий страдалец Максим» скончался в декабре 1555 г., а по дню установленной ему памяти (вместе с Максимом Исповедником — 21 января старого стиля, или 3 февраля нового) его кончину относят к началу 1556 г. Так на подмосковной земле обрел свой вечный покой Михаил Триволис, человек трудной и интересной судьбы, много видевший и испытавший за свою более чем восьмидесятилетнюю жизнь. Максим был погребен возле Духовской церкви, у северной ее стены, но могила его не сохранилась. Внутри же храма сейчас имеется кенотаф — пустое захоронение в виде саркофага, сооруженное в знак уважения к подвижнику. Над ним укреплена мраморная доска с высеченным на ней тропарем — молитвенным песнопением, специально составленным в память почившего и в концентрированной образно — поэтической форме выражающим высокий смысл его подвижнической деятельности: Зарею духа облистаем, витийствующих богомудренно сподобился еси разумения и неведением омраченная сердца человеков светом благочестия просвещая, пресветел явился еси православия светильник, Максиме преподобие, отнуду же ревности ради всевидящего, отечества чужд и странен, Российским странам был ecu пресслыжк, за страдания темниц и заточения десницею вышняго венчаешися и чудодействуеши преславная.

И о нас ходатай буди, чтущих любовию святую память твою.

В кондаке, более кратком песнопении, присоединяемом к тропарю, который содержится в рукописных сказаниях об афонце, с восторженной похвалой добавляется, что почивший «суемудрие обличил», «на стезю истинного познания наставил», и далее следует обращение к нему: «…яко же свирель богогласная услаждая слышащих разумы, непрестанно веселиши, Максиме досточюдне» (24, прил., XLII).

Относительно гимнографических памятников, весьма широко распространенных в Византии и Древней Руси, необходимо заметить, что они мало привлекаются для изучения отечественной. культуры, историки же философии ими. почти не занимаются. Между тем эти произведения часто не только являют великолепные образцы панегирического красноречия и близкой к поэзии ритмически упорядоченной прозы, восходящей к классической античной традиции (см. 19, 221–236), но и представляют пример художественно — пластического выражения гибкого, антиномичного, диалектического мышления, доведшего виртуозное владение словом до высокой степени эстетического совершенства. Достаточно вспомнить прекрасное в своей поэтической образности и глубокое по философскому содержанию «Слово о законе и благодати» Илариона. И в творчестве Максима прослеживается влияние эллинской поэтики слова, особенно в наиболее ярком его гимнографическом творении — каноне Параклиту.

Можно спорить о том, стала ли Россия, обладавшая, по мнению европейцев, «особой исторической сущностью внутри Европы» (151, 37), новой отчизной для Максима Грека, справедливо ли здесь с ним обошлись, но бесспорно одно: именно в России, проявив свои высокие нравственные качества, он выразил себя как писатель; предыдущая жизнь была «только прелюдией в общей перспективе его существования» (136, 2). Все сколь-нибудь значительные из известных нам сочинений созданы им на Руси и написаны на русском языке (хотя не исключена возможность, что он писал и на греческом, особенно в первые годы). Россия обрекла мыслителя на трудные испытания — «иже зде пострада довольна лета за истину» (10, л. 8 об.). Она же обессмертила его имя, ставшее неотделимым от истории отечественной культуры и обретшее европейскую известность.