IV

IV

У небольшого поселка Ольгина дорога разделилась. По старому Московскому тракту, протянувшемуся на Горбатов и далее на Муром, рассыпаны пестрые кучки крестьян, которые выходили навстречу иконе из ближних деревень и теперь возвращаются обратно… Арзамасский тракт ушел влево.

Отсталых все больше и больше, но главной массы богомольцев не видно вовсе. Деревни, через которые приходится идти, точно вымело, – жители провожают икону до следующих деревень, а иные присоединяются к богомольцам до Оранок. Только квасники-лавочники еще не убрались и считают под навесами медяки, оставшиеся в выручках после только что отлившей людской волны.

– Кваску, господа, не угодно ли?

Мы пьем везде, где только возможно. «Для ходу человеку квас очень пользителен, – философствует Андрей Иванович. – А для отдыху, заметьте себе, квасу не кушайте, а более чай».

– Что, хорошо ли торговали? – спрашиваю я у торговца, отирающего платком потное, красное лицо.

– Ух, господин, чистая беда! Главное дело – безобразно очень: все деньги вперед надо спрашивать. Не доглядишь – он выпьет, потом идет себе, более ничего.

– Или теперь со сдачей… – меланхолически добавляет торговка. – Дает гривенник, а сдачи просит с пятиалтынного.

Андрея Ивановича почему-то оскорбляют эти обвинения.

– Не грех богомольцу и даром кваску поднести, – сообщает он свое решительное мнение.

– Наше дело торговое, – холодно отвечает лавочник.

– Живодеры вы, вот что! – говорит мой приятель уже на ходу, но его замечание, по-видимому, не доходит по назначению.

– Назад пойдете, может, ночевать к нам не зайдете ли! – звонко и приветливо кричит торговка вдогонку.

– Вот они, торгаши, – ты ему плюнь в глаза, а он говорит: «Божья роса!» Ничтожный народ.

Андрей Иванович имеет обыкновение выражаться резко в определенно; его симпатии и антипатии, как и все поступки, отличаются быстротой, решительностью и некоторою парадоксальностью. Он – отличный работник и примерный семьянин. В молодости года три он сильно пьянствовал и даже валялся в лужах, но потом вдруг остепенился. Чтобы закрепить это обращение на путь истины, отец решил женить его на Матрене Степановне, немолодой и некрасивой девушке, обладавшей резким голосом и очень твердым характером. Андрей Иванович не вышел из родительской воли, и с тех пор жизнь его пошла ровно. Матрена Степановна держала его круто, но, впрочем, и сам он понимал свои обязанности. Работник он был примерный, пользовался нераздельно доверием заказчиков на Яриле и Новой Стройке (окраинных частях города), трудился с утра до вечера, с «давальцами» обращался очень почтительно. Только когда на время «снимал хомут», как сам он выражался, тогда сразу становился другим человеком. В нем проявлялся строптивый демократизм и наклонность к отрицанию. «Давальцев» он начинал рассматривать как своих личных врагов, духовенство обвинял в стяжательстве и в чревоугодии, полицию – в том, что она слишком величается над народом и, кроме того, у пьяных, ночующих в части, шарит по карманам (это он испытал горестным опытом во время своего запивойства). Но больше всего доставалось купцам.

– За что вы его обругали? – спросил я на этот раз.

– А вам жалко? – и он кинул на меня короткий взгляд исподлобья. – Я так об них полагаю, что будь я министр, всех бы их запретил.

– Как же тогда – город остался бы без лавок, без товару?.. Кто бы стал заказывать вам сапоги?..

– Как-нибудь иначе придумали бы. Мало ли способов!..

– Как же бы вы придумали? Интересно.

– Да что вы ко мне пристали: как да как? Ежели я сапожник, то, стало быть, это не мое дело. Что я знаю? – шило да подметку, товар да колодку, больше ничего. А может, дайте вы мне большие тысячи, чтобы мне книжки читать, да всякие там бумаги, – я бы придумал. Уж это верно, что придумал бы. А что вы насчет заказчиков говорили, на это я вам вполне могу ответить. Вы вот о чем рассудите: мой отец двенадцать работников держал, а я только двух, и тех еще по времю отпускаешь. Почему так?

– Может быть, сами работники в хозяева выходят?

– Не туда гнете: в хозяева! Вот недавно еще было дело: стал я пьянствовать, отец меня прогнал. И сейчас меня, пьяницу, три хозяина зовут. А теперь вон сколько подмастерьев шатается, из хлеба одного готовы работать, – никто не берет. Это вы можете понимать, стало быть, как они в хозяева выходят. Нет, что уж…

Андрей Иванович машет рукой и многозначительно замолкает. Вся его фигура в эту минуту показывает, что если дела так пойдут дальше, то за последствия он отвечать не возьмется.

В это время сзади нас нагоняет тарантас, запряженный тройкой. Мужик в кумачовой рубахе погоняет лошадей. В телеге сидит молодой, хорошо упитанный купеческий сынок с бутылкой в руке. Чьи-то ноги свесились из-за переплета. На купце надет рыжий картуз, возница щеголяет в касторовой[42] шляпе. Вся компания, очевидно, сильно под хмельком. Купчик наклоняется с сиденья, чтоб ущипнуть одну из трех мимо идущих богомолок. Девушки визжат, компания хохочет, лошади, испуганные шумом, трогают быстрее. Андрей Иванович останавливается в негодовании.

– Вот вы их защищаете. Смотрите сами: тоже ведь на богомолье собрался! Мы вот с вами идем пешком, изустанем, – неужто нам это озорство пойдет на ум? А в нем сила играет, потому что легкие деньги, вот что! Легкий хлеб это играет… Н-ну, попадись мне этот богомолец где-нибудь, что я над ним сделаю!..

Андрей Иванович злобно сжимает кулаки, грозит вослед тарантасу, неистово раскачивающемуся на ухабах, и затем прибавляет с горечью:

– Дурак едет на скотине, умный век пешком идет!.. Стих так говорится… И верно!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.