Святой камень

Святой камень

Здесь все, как в России…

Если по карте смотреть, рядом деревня, но добираться до нее дольше и труднее, чем до Японии…

С приятелем, Николаем Тамби, мы целый день ехали на машине и все равно на ночь застряли на берегу Плюссы — снесло мост.

— Какой мост?! — объясняли нам потом. — В этом годе и не ставили его.

И лодку не докричаться было…

Может, и слышали в деревне, да кто решится в такую темень плыть?

До утра сидели мы возле дороги, пропадающей в плещущей темноте, и переправились только на рассвете, когда проступила из сумерек вздувшаяся вода, когда потянулся со станции Добручи народ.

Машину Николай оставил в кустах у большого валуна…

— Не украдут? — спросил я.

— Не должны… — ответил Николай. — Это святой камень. Здесь всегда машины оставляют…

И главное ощущение, что осталось тогда от Ежовки, — очень целостный образ Родины… И раздувшаяся от непогоды Плюсса, и чернеющие на берегу баньки, и сквозящий щелями бескрыший колхозный сарай, и часовня с обломанным над макушкой крестом, и, конечно, наша избушка в ночь снегопада, словно бы превратившаяся в рождественскую открытку, — все это, хотя и видел я в первый раз, было родным, близким, любимым…

И щемило сердце от беспомощности здешней жизни, не защищена была она ни от трактора, размоловшего в непролазную топь проселок, выбегающий в заросшее елками поле, ни от лихого человека. Как раз перед нами приезжали сюда городские охотники и от скуки перестреляли аистов, уже собирающихся к отлету…

И не постигнуть было, как живет тут народ и отчего еще живет он здесь. Дороги нет, телефона нет, и, конечно, ни магазина, ни медпункта — живи, как знаешь…

Но ведь жили…

А — главное! — в этой беспомощности, униженности, забытости было какое-то величие и таинственная сила. И, ужасаясь здешнему быту, одновременно завидовал я живущим тут.

1

Целый день тогда я наблюдал, как, приближаясь к Ежовке, простоватее становится лицо Коли, а в речи все чаще мелькают деревенские словечки…

И всю ночь, проведенную потом возле Святого камня, Николай рассказывал то о соме, поселившемся под обрывистым берегом Ежовки, то об Илье Пророке, бросающем в Ильин день льдинки в Плюссу, то о русалках, которые до сих пор, говорят, водятся в этих местах…

Он рассказывал о папоротнике, что распускается в купальскую ночь, и лицо его словно бы светилось из полутьмы, отвоеванной у глухой октябрьской ночи светом костра…

В темном небе не видно было, как сгущаются тучи, и только заморосивший холодный дождик загнал нас в машину…

Но и в тесном, вывезенном из городской сутолоки пространстве не погасло воодушевление, не оборвалась таинственная связь с шорохом листьев, с плещущейся рядом темнотой…

Запомнился и вечер в избе у Колиных родственников, где мы ночевали первую ночь…

Было тихо, только из-за цветастой занавески доносился шепот хозяйки, бабки Клаши, ругающейся на своего шестилетнего, не желающего засыпать внука.

— Не шуми! — грозилась она. — Не то тая старуха, что за стеной живет, услышит.

— А разве, баба, у нас есть соседка?

— Дак из лесу приходит ведь… — отвечала бабка Клаша, и такая убежденность звучала в ее словах, что сразу притих расшалившийся внук.

И вот — стало тихо, только ветер шумел на сарае, только где-то вдалеке жалобно поскрипывал журавель над колодцем…

2

О бабке Клаше разговор особый. Почти как в сказке начинается ее история.

Жили-были в Ежовке три брата. Василий, Егор и Петр…

Василий и Егор с войны все в орденах вернулись, а младший брат по возрасту на войну не попал, всю оккупацию в партизанах отирался…

Старший, Василий, вернувшись в деревню, не стал тянуть времени, сразу и женился на Клавдии. Младшие братья холостовали еще, а он степенно жить стал. Ходил и колол свиней в соседних селах.

И вот однажды — никто и не узнал толком, почему так получилось! — вместе со свиньей заколол и хозяина. Судили, конечно, приговорили Василия к высшей мере… Клавдия Петровна два раза возила ему передачи, а на третий раз ей объявили: все, не надо вашему больше передач, не возите…

Ну и что тут будешь делать?

Прямой Василий был, говорят, и на фронте ходил, не пригибаясь, со своей дороги не сворачивая…

Поплакала Клаша, уткнувшись в уже не нужный Василию узелок, и поехала назад в Ежовку. И так получилось, что, отгоревав положенное, снова вышла замуж.

Вышла за Егора, за среднего брата.

С ним жила долго и счастливо, пока не помер он от болезней и старости, рассчитавшись со всеми долгами, исполнив все, что было задумано…

«Перед смертью-то горевал Егор Илларионыч мой, что грибники в часовне ночевать повадились.

— Не бери ты в голову, — говорила ему. — Пускай спят, не убудет часовни той! Все равно без креста стоит.

— Да ведь курят они! Спалят ее!

Ну а что тут сделаешь?

Спалят, дак спалят, а у старика тоже не те годы, чтоб на кулаках драться… Только ему от таких рассуждений никакого утешения не было.

— Это, — скажет, — я и сам, старая, понимаю…

И замолчит надолго.

Отвернется к стенке и лежит, все о часовне своей думает.

Наверное, с этой мыслью и помер.

А чего? Больше-то вроде и нечего расстраиваться. Сын у нас выращен был, в городе тогда устроившись жил… Мне картошки накопано, дров привезено на зиму… Все в порядке… Одна только часовня и осталась незащищенная…

И вот, как помер, положили мы Егора Илларионыча в часовню его, а дело-то как раз в сентябре было, ночью и залезли туда двое. Выпили, наверно, закурили и тут и увидели старика моего.

Уж не знаю, чего с пьяных глаз почудилось, а только убежали оба, даже рюкзаки свои в часовне бросили.

Утром прихожу к нему, а там и рюкзаки, и корзины с грибами стоят…

С тех пор и не ночует никто в часовне…

Вот ведь какой справный старик у меня был, все сделает, что задумано, даже смерть его не остановила…»

Так вот, второй раз бабка Клаша осталась одна.

Но опять ненадолго.

До весны одна жила.

А весной, утром, только проснулась, посмотрела в окно — кто-то идет к дому…

«А это Петр Илларионович, деверь мой младший, партизан который…

Зашел в избу и заплакал.

— Померла, — говорит, — старуха моя. Никого, кроме тебя, не осталось…

Я, конечное дело, тоже заплакала.

Раз такое дело, то куда деваться?

— Чего же… — говорю. — Живи. Вместях и будем жить. Тем более и зовут тебя тоже Ларионычем…»

3

Эту историю про то, как побывала она замужем за тремя братьями, — странную смесь сказки и нашей жутковатой действительности, бабка Клаша рассказала сама, пока мы сидели за столом, пытаясь отогреться после проведенной у Святого камня ночи. И, заслушавшись, я и про рюмку свою забыл, так и простояла она, нетронутая, на столе.

— Так и живем теперь… То здесь, в Ежовке, то у Петра Илларионыча на квартире, в городе… Устроившись, можно сказать, со всеми удобствами.

— Хорошо живем, хорошо, — закивал этим словам уже захмелевший Петр Илларионович. — Летом тут благодать у нас. Лес такой… Я в партизанах был, дак и жил в этом лесу… Сколько у меня тут барсуков да енотов поймано…

Обед закончился.

Николай отправился протопить избушку, хотя и решено было, что сегодня ночевать останемся у стариков. Петр Илларионович, прихватив своего «коня» — конем он называл палку, — тоже увязался с Колей, а меня после ночи, проведенной у Святого камня, оставили отдыхать.

Ушли мужики и застряли, конечно…

Завязли…

Я сидел с записной книжкой у окна и смотрел, как играет на улице в снежки с кошкой бабки-Клашин внук.

А старуха тем временем перемыла посуду, сложила в буфет, только моя, так и нетронутая рюмка сиротливо стояла на столе.

Бабка Клаша походила возле нее, потом вздохнула тяжело и сказала:

— У меня-то с дедом уговор есть… Если выпьет где, на стороне, дак и в избу не иди… И он держится, старый хрень. А сегодня, видно, нет, не получилось у него… Я его, старого хреня, как и уговорено было, ночевать, конечно, не пущу, а, пожалуй, выпью пока эти полрюмки…

И выпила она мою рюмочку и, убрав со стола, села возле печи и запела вдруг:

В одном городе близ Саратова,

По прозванью тот город Петровск,

Там жила семья небогатая,

Мать была там бледна, словно воск.

Долго мучилась она, бедная,

И решила покинуть сей свет,

Двух детей она здесь оставила

И дала им священный завет:

«Ох, вы, детушки, мои бедные,

Трудно будет на свете вам жить.

Не оденут вас, не обуют,

Так и будете по свету бродить…

— Да… — прерывая пение, вздохнула бабка Клаша. — Сиротам-то тяжело, конечное дело. Никому не нужны сироты-то. А и родителям без детей тоже не сладко в старости…

А отец взял другую жену

С коварной душой.

И не раз, и не два говорила жена,

Что давай уничтожим детей,

Печку вытопим, в печку бросим детей,

Сразу станет нам жить веселей…

— Вот ведь какие мачехи-то коварные бывают… — Бабка Клаша осуждающе покачала головой. — Каково сироткам бедным с ними?

Так и сделал он по словам жены,

Мигом печку углем растопил,

Сына младшего накормил едой

Да и в печку его посадил…

— Милый папочка! — просит девочка,

— Завяжи мне от страха глаза…

Чтоб не видеть мне смерть ужасную…

Я с тобою прощусь навсегда…

Песня оказалась неожиданно длинной. Несколько раз бабка Клаша прерывалась, чтобы поплакать о сиротках, и только потом продолжала пение…

Ах, отцы, отцы бессердечные,

Все б губить вам да жарить детей…

И так хорошо, так душевно прозвучала история, случившаяся в неведомом Петровске, что позабыла, конечное дело, бабка Клава, что надо пристрожить старика, пустила Петра Илларионовича в избу, когда, уже втеменках, явился он вместе с Николаем, заметно покачиваясь.

А как не пустишь? Куда же деваться старому? Один и остался из братьев… Надо пустить… И кошку чужую бабка Клаша пустила, хотя и объяснила ей, что не обязана пускать…

— Тебя, — бормотала она, — эстонски дачники раскормили, дак думать надо было им, когда бросили тебя, когда уезжали…

Так бормотала она и все ходила, ходила, все лазала в подпол, собирала Николаю в дорогу подарки. И картошки собрала, и брюквы, и сала, и меда достала баночку… Ну и грибов, грибов, конечно, поскольку хоть и приехали мы грибы собирать, но из-за снегопада и в лес не выбрались, не собирать же грибы под снегом.

— Мышей-то сей год… — пожаловалась она, вылезая из подпола. — Не убрать будет…

— Ага! — охотно закивал старик. — Верно говоришь. Барсук-то вкуснее енота. Барсука и собака ест, и кошка.

Он сидел возле печи, опираясь подбородком на своего «коня», сидел, как пришел, в шапке, в валенках и все морщил лоб, пытаясь вспомнить, то ли в лес к партизанам собрался, то ли из леса вернулся, чтобы на печку залезть.

Бабка Клаша ворчала на него, что совсем, видно, старый хрень, глухой стал, но и в самой появилась к вечеру какая-то бестолковость. Долго рылась в ящике буфета, разыскивая подходящую крышечку для банки, а нашла фотографию, присела к столу, поближе к свету, залюбовалась…

— Петя! — окликнула она старика. — Да неужто ты парнем-то был? Я уж думала, что приснилось мне это… Слушай, старый хрень, давай ее на стенку повесим?

— Чего? Ага-ага! Вкусное… Навроде свинины у барсука мясо. Да ведь ты-то уж пробовала…

— Правду, Петя, говоришь… — согласилась бабка Клаша, прикнопливая к стене пожелтевшую фотографию трех братьев. — Лютая зима будет… Мышей-то вон столько — не убрать…

4

Утром, прихватив бабки-Клашиного внука, Николай согласился завезти его к родителям в Эстонию, — мы уезжали.

Одни только пенсионеры да дачники и жили тогда в Ежовке. И бабка с дедом тоже жили, хоть была у них и своя квартира в Сланцах.

Мы уезжали…

Раскормленная эстонская кошка сидела в пожухшей траве и укоризненно смотрела на нас.

Косматые тучи низко висели над серой, неоглядно разлившейся Плюссой. Из воды торчали дубовые рощи, какие-то кустарники…

— Она всегда так разливается? — спросил я, разглядывая стоящие прямо в воде стожки.

— Каждый год… Иногда меньше, но больше не бывает. Только до Святого камня ее раздувает.

— Почему только до камня? Вроде там и взгорка нет…

— Не знаю… Так уж, видно, положено. Дойдет до Святого камня вода, а дальше — ни-ни…

Уже с середины реки я оглянулся.

Видно было лишь часовню на взгорке да стоящий возле нее крест.

Крест поставили в память не вернувшихся с войны мужиков. Бесконечные столбцы фамилий на нем… Крест сварен из металлических труб, и, когда стоишь возле него, такое ощущение, что эти трубы и высасывают из здешней земли ее силу…

Но с середины реки никаких труб уже не разглядеть, и кажется, что крест этот, словно бы с маковки часовни и опустился на братскую могилу. Легко возносится он ввысь, осеняя эту землю благословением всех погибших за нее…

5

Этот очерк я написал в начале девяностых. Сразу после возвращения из Ежовки…

И вот снова отправились мы туда за грибами. Снова очень долго ехали на машине, обдумывая, у кого оставить ее на хранение, чтобы самим перебраться через Плюссу на лодке.

Но проехали Сланцы, и оказалось, что уже выстроен через Плюссу мост, проложен асфальт к дачному поселку, а дальше…

— Плохая дорога, конечно, но ездят, проехать можно, — объяснили нам, и мы поехали и въехали ведь в Ежовку на «Жигулях», выехали из леса прямо к новым, недавно срубленным домам на берегу Плюссы.

На новостройки я насмотрелся и по дороге. Один дачный поселок чего стоил! Его вполне можно было бы переименовать и в городок…

Но что эти дачные новостройки?

Там я раньше никогда не был, не видел недавнего запустения и поэтому не особенно-то и удивлялся. Здесь же я был, и мне и в голову не приходило, что вот так переменится и закипит в Ежовке жизнь.

И надо было бы порадоваться чудесному возрождению деревни, но и горчинка примешивалась к радостному изумлению… Как-то разваливалась сейчас деревня. Новые дома не сходились с прежними избами, и такое ощущение возникало, словно две незнакомые друг с другом деревни сошлись тут и встали, не зная, что им теперь делать…

Зато и Клавдия Петровна, и Петр Илларионович совсем не изменились, только сдали еще сильнее за последние годы.

Впрочем, как тут не сдашь, если такие события произошли. Погиб в автомобильной катастрофе сын Клавдии Петровны. Внук остался с матерью в Эстонии, теперь уже за границей.

— Видите, кого я привез вам! — объявил Николай, проталкивая меня вперед…

— Это ктой же такой будет? — спросила бабка Клаша, глядя на меня. — Чегой-то не узнаю…

— Ну вот… Сама собиралась в Питер поехать, разыскать его, а я тебе писателя самолично привез, и ты и не узнала…

— А! — сказала бабка Клаша. — Дак это писатель той. Чего же, снова, значит, выдумливать про нас приехал?

Досадуя на Николая, что не предупредил меня заранее о возможных осложнениях, я спросил чуть обиженно:

— Что это я такого придумывал, бабушка?

— Дак ведь как не придумал-то?! — всплеснула руками Клавдия Петровна. — Откуль я меду могла достать в той год, если у нас ульи вымерзли?

Я облегченно вздохнул.

Мне казалось, что возмутило бабку Клашу описание трех ее замужеств, что там я что-то напутал, а мед она доставала из подполья или другое что — пустяки, тут и напутать нетрудно, откуда я знаю, что в тех баночках было.

— Дело в том… — пояснил приятель, — что следующим летом у соседей ульи обчистили. А тут в местной газете твой очерк перепечатали. Соседи и стали грешить на деда.

— Ну так вы бы и объяснили… События в моем очерке десять лет назад происходят. А ульи у вас, как я понимаю, только в наступающую зиму вымерзли…

— Ой, не выдумливай ты, не выдумливай! — перебила меня бабка Клаша. — Не давала я, говорю тебе, никакого меда Кольке. Садись за стол лучше…

Я пожал плечами, точно припоминая, что бабка Клаша все-таки доставала тогда Николаю мед, но спорить не стал.

Сел у окна.

Петр Илларионович сидел, опираясь на своего «коня», шагах в двух от стола, к столу не придвигался, но налитую рюмку взял дрожащей рукой.

— Вот Катерина Опенкина тоже ходит, выдумливает… — сказал он. — Придумала, будто я рамы зимние продал… Дак вот они — рамы-то! В этом окне рама, правда, не вставлена, но она в сарае стоит. А в том — и не было никогда рамы, досками забиваем на зиму… Тую раму, что в сарае, я могу показать…

Я посмотрел на него, не очень-то понимая, какое нам дело — продал или нет дед рамы из своего дома. Но Петр Илларионович расценил мой взгляд иначе.

— Пошли! — сказал он и, опираясь на «коня», начал было подниматься. — Смотрите сами, если не верите!

— Да полно тебе, старый хрень… — заступилась за меня бабка Клаша. — Дай человеку поисть с дороги. Выдумливать он потом будет…

— Это точно… — сказал Николай, снова наполняя посуду. — Ты лучше, дед, еще рюмочку с нами выпей…

Как ни старался дед, но рука дрогнула, и часть водки плеснулась на грязный, давно не мытый пол.

— Эх… — огорченно сказал Петр Илларионович. — Это ведь она так выживает нас. А чего говорить не дело, если у нас договор, что мы до конца осени тут жить будем.

— Все-таки продали дом, значит? — огорченно спросил Николай. — Жалко. Только ведь оживать стала Ежовка.

— Мы-то не оживем уже… — вздохнула бабка Клаша. — Я себе, Миколя, срок назначила, год еще жить. И все… Прибираться буду.

— А я раньше, наверно, помру… — проговорил дед и потрогал дрожащей рукой свою рюмку.

— Нет! — возразила бабка Клаша. — Я тебе сроку еще не назначила. Тебе, старый хрень, меня похоронить нужно. На внука не велика теперь надежда. И годов мало еще, и за границей живет, дак чего понимает…

И она утерла уголком косынки слезу.

— Похороним, чего ты переживаешь… — сказал Николай. — Сюда приезжал, так и на могилку, небось, проведать приеду.

— А уж приедь, приедь… — закивала старушка. — Не чужие, чай, мы с твоей мамкой были. Приедь, Коленька. И две конфетки положи на могилку.

— Ладно… Все сделаю, как ты говоришь. Только чего это мы последние разговоры завели? Ты, баба Клаша, лучше веселое что расскажи.

— А немного веселого было, Колька… — вздохнула старуха, но выпила еще рюмочку и принялась за рассказ.

6

Перед войной бабке Клаше пятнадцать лет было.

Однажды она стащила у старшей сестры лакированные туфли и отправилась на танцы в соседнюю деревню. На танцах на нее положил глаз агроном. Вначале пригласил потанцевать, а потом предложил прогуляться…

«А ведь хитрюга-то какой оказался… Видит, что я из богатой деревни, раз в лакированных туфлях пришла, вот и пристал ко мне… Идем мы, а он и спрашивает: у вас синагога в деревне есть? — и улыбается так, понимаешь ли, маслено.

Ах ты, котяра, думаю, ну, яврей ты, яврей. Так я и полезу с тобой на синагогу эту.

— Иди-ка, — говорю, — домой, я туфли не для того одевала, чтобы по синагогам с тобой лазать.

Сняла туфли и побежала домой».

— Дак ты в прошлый-то раз говорила, что не яврей агроном был… — перебил бабку Клашу дед, внимательно слушавший эту историю.

— Не яврей? — удивилась бабка. — А кто же тогда? Кролик?

— Зачем кролик? — сказал дед. — Может, татарин какой, а может, еще кто…

— Какой татарин?! — рассердилась бабка. — Татаров и при Батые у нас не бывало! Просто не знаю, какой недотыка стал, такой простой вещи не соображаешь…

И, сердито покачав головой, продолжала свой рассказ, из которого я понял только одно — сестра бабки Клаши обнаружила пропажу туфель и пошла искать на танцы сестренку. Там ей объяснили, что Клаша ушла с агрономом…

Что делать?

Бежит сестра по деревенской улице, а тут, откуда-то из теменок, агроном вылезает. Бог знает, чем он там занимался, только сестра худое подумала, тем паче что, как рассмотрела она, мужик на ходу ширинку застегивал.

— Ах ты, котяра! — кинулась на него с кулаками сестра. — А еще агроном называешься. Ты чего наделал, паскудник, а?!

Агроном, конечно, оторопел от такой встречи. Оторопеешь тут. Занимался своими делами, может, про синагогу думал чего, а тут девка с кулаками налетела, бьет и никаких слов не спрашивает.

Совсем в голове потемнело от тюх сыплющихся, повернулся агроном и побежал куда глаза глядят, а сестра походила еще, покричала бабку Клашу, не нашла, конечно, заплакала в голос и так в слезах вся и побрела домой.

— Ну а дальше что было? — спросил я, потому что замолчала рассказчица, задумчиво глядя на свою рюмку.

— Дальше-то? — спросила бабка Клаша. — Дак сам видишь, какая я теперь недвига стала.

Она вздохнула тяжело, должно быть, о тех далеких временах, когда в русских деревнях путали слова «синагога!» и «сеновал», и подняла свою рюмку.

— Опять со мной никто не выпил… — пожаловалась она. — Ну, помяну тогда своих…

И выпила.

— Не… — покачав головой, сказал дед. — Не яврей, по-моему, агроном был. Ты в прошлый раз по-другому рассказывала.

— Да ну тебя, — сказала бабка. — Конечное дело, яврей. Сам же видишь, какой хитрый. А с другой стороны, дак дурак. Так и не понял, что сестра не из-за меня его колотила, а за свои туфли лакированные… Боялась, что я в грязи их замочу, когда он напал на меня. В общем, со страху яврей-то этот уехал утром. Так и жили потом без агронома, и долго ведь жили…

— Нет! — снова повторил дед. — Агронома я знал. Вместе на барсука в партизанах ходили охотиться. Хорошего барсука тогда взяли. Сала натопили. Опенкина болела тогда, дак я ей в деревню сала принес. А она что говорит теперь? Повернется ведь язык сказать, что я рамы продал…

Петр Илларионович бормотал, навалившись на «коня», и глаза его были прикрыты.

Он засыпал…

— Ну что? — предложил Николай. — Еще по одной, да и пойдем. На ночлег устраиваться надо…

Старуха подмигнула нам и незаметно поменяла рюмку у деда. Полную придвинула к себе, а на ее место поставила пустую.

— Жалко, — сказал Николай. — Жалко, что уезжаете. Никого своих здесь не останется.

— Не останется, Колька, не останется… — согласилась бабка Клаша. — А чего мы сидим? Партизан-то наш выпил уже…

— Ага… — открывая глаза, сказал дед. — Здоровый барсук был.

Он решил было придвинуться к столу, долго качался на табуретке, потом — я подумал, что он падает, — качнулся и как-то очень ловко схватил рюмку, которую отодвинула от него бабка.

— Ишь ты… — сказала бабка Клаша. — Углядел ведь, хрень старый.

— А ты думала… — горделиво ответил Петр Илларионович.

— Да… — Бабка вздохнула. — За дурака тебя, Петя, не продашь. Назад принесут.

Засиделись мы в тот вечер у стариков. Уже погашены были все огни в домах, когда вернулись в Колину избушку и начали устраивать ночлег. И уже собирались лечь, когда в дверь постучали.

7

На пороге нашей избушки, еще сильнее вросшей в землю за эти годы, стоял незнакомый городской парень в голубой куртке.

— Вы знаете, что это мой дом? — огорошил он нас. — Я его купил у Петрова.

Николай не знал этого.

— А почему у Петрова? — спросил он. — Можно было и у Иванова купить, и у Сидорова… Я его купил еще восемь лет назад. А у Петровых дом за дорогой стоит.

— Сам Петров помер. Это его сын дом продал. А он говорит, что и этот дом отцу принадлежал.

— Принадлежал… — подтвердил Николай. — Пока он восемь лет назад мне его не продал.

— Короче, — сказал парень и нахмурился. — Вы с ним этот вопрос перетрите. А я сюда свой замок повешу.

— Мне с ним тереть нечего… — ответил Николай. — Мне все ясно. Вам не ясно — вы и перетирайте.

Разговор, неприятный и неожиданный, длился долго. Коля купил избушку, когда добраться из Ежовки до сельсовета было невозможно, и потому все дома покупались здесь просто, под расписку прежнего владельца. Но, с другой стороны, и покойный Петров тоже приобрел этот дом у Петра Илларионовича, не оформив покупку как положено.

Я безучастно сидел у окна и, стараясь не слушать его, думал о той исчезающей сейчас Ежовке, которую запомнил и полюбил в свой первый приезд сюда. И почему-то очень жалко было стариков — Клавдию Петровну и Петра Илларионовича.

И не только потому, что они стали ненужными в новой деревне и как бы изгонялись из нее…

Нет… Из них самих сейчас изгонялось что-то самое важное, главное…

Увы… Не было и в них уже прежнего покоя и восхитительного безразличия к тяготам жизни…

Скоро Николай ушел с парнем куда-то смотреть у кого-то какие-то документы. Я спросил Николая: нужно ли идти с ним, но он покачал головой.

Оставшись в одиночестве, я вытащил кипятильник и начал готовить чай.

А на улице стояла уже глубокая ночь. Только в нашей избушке, кажется, и светилось оконце. В свете, льющемся из окна, можно было различить лопухи под ногами, забор… Дальше все пропадало в неоглядной тьме, в которой тускло светилась Плюсса. С реки дул ветер, шумел в верхушках темных деревьев.

И снова, посреди этой темноты, почувствовал я, насколько осязаема здешняя тьма, наполненная неясными, непонятными звуками…

Если ты живешь в городе, в противоестественном шуме и суете, трудно привыкнуть сразу к деревенской тишине. Даже привычные звуки слышатся здесь иначе, и оттого кажутся наполненными каким-то таинственным значением. Вот и вода закипела в кружке так, будто заплакала голосами умирающих в ней русалок…

Николай вернулся часа через полтора.

Спать уже не хотелось ни ему, ни мне. Достали еще бутылку водки и выпили по рюмке. Потом вышли на скамеечку под окном. Потом, когда снова появился «совладелец» Колиной избушки, пили уже втроем.

Ночь была странная.

Свет из окна освещал только бутылку, открытую банку консервов, наши руки, а лица пропадали в темноте, и оттуда из темноты и звучали голоса.

«Совладелец» избушки рассказывал, что, конечно, он разберется с Петровым, продавшим ему избу, у него есть в городе ребята, которые такими делами занимаются, но вообще и Коле нужно быть готовым ко всему. Такое дело…

Коля не спорил. Он был согласен, что, если с беспроблемными ребятами связаться, нужно быть готовым к любым неожиданностям. У него тоже такие ребята на примете есть, он знает. Впрочем, он и сам тоже беспроблемный человек. Эта изба куплена им. И точка. Такие вот дела.

И так они мирно беседовали в темноте, что на второй бутылке мне даже обидно стало, почему нет у меня в Ежовке никакой недвижимости, сидел бы сейчас и беседовал бы, вспоминая рэкетиров и киллеров из кинофильмов.

И уже немало выпили, но водка — совладелец принес? — не кончалась, не кончалась и ночь, откуда-то из темноты, опираясь на своего «коня», вышел партизан Петр Илларионович и тоже подсел к «столику».

Дрожащей рукой поднимал стопочку и ругался на Ваську Петрова, который вот этак нечеловечит, а ведь было говорено ему, чтобы избенку эту не продавал, сам Петр Илларионович и говорил ему, что Колькина это избенка, у Кольки тут полдеревни куплено…

— Это ты, дед, загнул… — возразил Николай. — Полдеревни не получится.

— А ты сам посчитай. — Петр Илларионович загибал дрожащие пальцы. — Моя банька твоему приятелю продана, все равно как тебе. Избенка эта… Сарай дровяной на том конце деревни… Там вон, у реки, банька, которую в прошлом году водой унесло…

— Зачем тебе, Коля, дровяной сарай на другом конце деревни? — спросил я.

— Откуда я знаю зачем… — ответил Николай. — По пьянке купил. Тогда здесь все по пьяному делу продавалось. Да и цены-то какие были — бутылка… Вон дед тоже свою избу сколько раз продавал.

— Неправда… — возразил дед. — Я все честно делаю. Приятель твой, да… Покупал избу. Это точно. Но он ведь ни разу не приезжал сюда, так? А теперь сам говоришь, что в Америку уехал… Значит, аннулирована сделка. Я еще в партизанах воевал, чтобы ни немцам, ни американам ничего тут не принадлежало. Вот я и продал тогда дом. И больше ни-ни… Ничего не продаю, хоть и просили у меня продать рамы зимние. Нет… Раз продано — значит, продано. Рамы у меня в сарае стоят. Если не верите, показать могу.

И он снова долго рассказывал про рамы, которые все на месте, что бы там ни выдумывала Катерина Опенкина, которая стремится выжить их с бабкой из Ежовки…

Долго перебирали родственников, выясняя, кто какую избу в наследство и от кого получил, кому потом продал… Потом дед начал рассказывать, кто в партизанах воевал, кто в армии был, а кто дак и немцам пособлял…

И как-то так неопровержимо выходило, что покойному Петрову, который ни в армии, ни в партизанах не был, вообще ничего не принадлежало в Ежовке, жил он, потому что Петр Илларионович разрешил.

И Колька совершенно напрасно у Петрова эту избенку покупал, правильней было бы у него, у Петра Илларионовича ее купить, но пусть, раз купил, то купил, а Ваське — это Ваське Петрову — ясно сказано было, чтобы не затевал глупого дела, никакие немцы ему не пособят, все равно у Кольки тут полдеревни куплено…

И снова Николай и его совладелец говорили о знакомых ребятах, которые помогут решить проблему.

— Да, конечно, есть, есть ребята! — кивал Петр Илларионович. — Хоть у Кольки и куплено полдеревни, но некоторые остались. Можно купить у них выпить. Как в городе теперь у нас. Культурно, можно сказать, живем…

И еще он, поглядывая на меня, рассказал, что хотя и получил деньги за проданный дом, но держать здесь не стал, отвез в город, в сберкассу, так что ограбить его невозможно. Правда, и выпить если, то тоже не на что…

— Да! — засмеялся Николай. — Правильно бабка Клаша говорит, что тебя, Петя, за дурака не продашь — назад принесут.

— А ты что думал… — горделиво отвечал дед. — В партизаны, думаешь, дураков брали?

И он стучал своим «конем» по земле так, что ошметки липкой грязи летели на наш импровизированный стол.

Все это запомнилось как-то обрывочно.

Обрывками осталось в памяти и воспоминание, когда шли мы куда-то в темноту с дедом, шли без дороги, по мокрому лугу. И вроде шли мы смотреть раму, что стояла в сарае, но вышли почему-то к новым домам.

Долго стучали.

Наконец нам открыли, и в кромешной тьме мы покупали разведенный спирт, а потом пили его на берегу Плюссы, где в густой темноте плескались русалки…

И я слушал этот невнятный плеск, и все ругал купленный спирт, говорил, что раньше у офицеров в глухих гарнизонах игра такая была — русская рулетка. Вставят одну пулю в барабан и пускают револьвер по кругу. А теперь и револьвера не надо. Ставишь бутылку на стол, и неизвестно — жив ли останешься…

— Да… — откуда-то из темноты соглашался со мною Петр Илларионович. — Худая выпивка стала. Не тот, не тот спирт. Не держит у его молекула градуса… А это, точно говорю, русалки… Балуют… Слышишь, как плещутся?

— Ага… — кивал я, прислушиваясь к невнятному плеску. — Слышу…

— Ну вот, тогда так и напиши, что не продана рама, в сарае стоит. Пускай Опенкина не выдумывает лишнего.

8

Проснулся я в Колиной избе.

За окном накрапывал дождь. В голове шумело. В доме было холодно, сыро, неуютно, а на душе как-то тревожно.

Я попил кипяченой воды из кружки, вспомнил, что приехал сюда собирать грибы, и вышел в сенцы.

Мой рюкзак валялся в углу. Нашел я и свитер. Только красного полиэтиленового ведра, с которым собирался ходить за грибами, нигде не было.

Это меня немножко утешило. Сразу стихло беспокойство за судьбу Ежовки. Деревня, в которой ведро умеют из сеней упереть, не должна пропасть.

Я допил кипяченую воду и отправился искать Николая.

Нашел я его у стариков.

Здесь сидели, и хорошо сидели.

Бабка Клаша перебирала какие-то банки в шкафу, дед, задремывая, сидел на табуретке посреди комнаты, опираясь на свою палку. Совладелец Колиной избы тоже сидел у стола, и так мирно все было, что я выпил сто граммов и позабыл про пропавшее ведро, вплывая в неспешное течение беседы.

— Дак пойдем, пойдем, конечное дело, за грибами. За немца и пойдем…

— Куда?

— За немца… — пояснила бабка Клаша. — Его партизаны в войну убили. Там, в лощинке, белые хорошо растут…

— Не… — открывая глаза, сказал дед. — Я к немцу не хожу… За Черную гриву пойдем. Я давно туда собираюсь.

— Ага… — сказала бабка. — Пойдешь, конечное дело, старый хрень. Спишь уже, дак далеко уйдешь.

— Нет… — закрывая глаза, говорил дед. — Надо идти, если думано грибы собирать. Пойдем… На Черную гриву надо идти… Пойдем…

Слова его звучали все тише, тише, пока не смолкли совсем.

— А давай песню споем, Колька… — предложила бабка Клаша и, не дожидаясь согласия, затянула:

Дело было в двадцатом году.

Девочка-крошка безногая

Все по пыльной дороге ползла,

Бедная! Бедная! Бедная!

Сироткой осталась она…

— Да… — прерывая пение, вздохнула бабка Клаша. — Никому не нужны сироты-то. А и родителям без детей тоже не сладко в старости… Вина-то у нас не осталось, Колька?

— Есть еще… — сказал Николай, наполняя рюмки.

— А может, за погорелый лес двинемся? — открывая глаза, неожиданно трезво спросил Петр Илларионович.

— Не-е… — покачала головой Клавдия Петровна. — Там сей год лагерь поставленный.

— Лагерь? — удивился я.

— Ага… Грибники в палатках живут. Никуда и не уезжают. Лисички прямо туда кооператоры приезжают покупать, а белые грибы на станцию носят. Ох, крепкая…

9

Видно, не судьба мне пособирать грибы в Ежовке.

Четыре года назад помешал неожиданно выпавший снег, теперь — Колины заботы об избушке.

Чем больше мы пили, тем темнее становилось дело. Выяснилось, например, что в волостной администрации не числится не только эта изба, но и вообще вся старая Ежовка.

— Дак чего же я тогда продавал? — недоумевал Петр Илларионович. — Был ведь вроде дом…

— Да, старый хрень… — хвалила его бабка Клаша. — Тебя за дурака не продашь. Назад принесут…

— Ишь ведь… — не слушая ее, сокрушался дед. — Не числимся. Столько годов дома продавал, а они и не числятся, оказывается… А Катерина Опенкина еще про рамы спрашивает. Совсем совести у бабы нет… Уезжать, бабка, надо, пока не поздно…

— Верно, Петя, говоришь! — обрадовалась бабка Клаша. — Катюшу-то мы не пели еще…

И она запела «Катюшу».

Но какая-то странная была эта песня.

Вместо привычных слов про песенку девичью, которая должна лететь в пограничье, Катюша выходила на берег, а за нею шел немец молодой…

Подарю тебе, Катюша, бусы

Подарю тебе я перстень золотой

На тебе, Катюша, я женюся,

Увезу в Германию с собой! —

сулил он.

Но Катюше не нужны были немецкие бусы, и она смело отвечала:

Не тебе я, фрицу, отдана,

Меня любит чернобровый Ваня,

О котором знает вся страна…

Когда до немца дошло, что ему предпочли партизана, он закурил с досады папироску и навел на Катюшу наган.

— Не-е… — перебивая песню, сказал дед. — Не нравится мне это. Не к добру такое затеяли… Уезжать, старуха, надо, пока под оккупацию опять не попали…

И снова задремал, опираясь на своего «коня».

А песню мы допели и допели хором, потому что хоть и не знакомыми были слова, но легко угадываемыми сердцем…

Расцветали яблони и груши,

Поплыли туманы над рекой,

Умерла красавица Катюша,

Умерла Катюша как герой…

А по дороге, мимо нас, шли из леса грибники и смотрели на совладельца Колиной избенки, размазывающего по щекам — так ему жалко было красавицу Катюшу — слезы.

И все моросил, моросил сиротский дождишко, и сгущались сумерки в доме, из которого скоро уже навсегда предстояло уехать ставшим теперь ненужными этой деревне старикам.

Николай решил остаться, чтобы урегулировать все-таки как-то дела с избушкой, а я поехал в город на поезде.

Через Плюссу нас переправил в своей моторке мужик из новых домов, у которого мы и покупали разведенный спирт.

Был он молчалив, сосредоточен.

— Вы у Святого камня нас высадите? — спросил я.

— Какого камня? — не понял он. — Возле карьера. Там на станцию ближе всего.

— Так это одно и то же… — пояснил мне грибник, что тоже переправлялся на другой берег. — Там, где Святой камень был, карьер теперь… Дороги делали, вот и брали там материал…

— А камень где?

— А кто его знает… — ответил грибник. — Тоже, наверное, в дороге где-нибудь. Оттуда много щебенки возили…

— Не слушайте вы его! — перебила грибника сидевшая рядом с ним женщина. — Как, интересно, святой камень взорвать могли, если он на том берегу, где Ежовка… Видите, часовня? А рядом крест… Вот, это и есть святой камень…

— Так он же на братской могиле стоит…

— Дак поэтому его и называют святым камнем! — сказала женщина.

Я не стал спорить.

В последний раз оглянулся я на Ежовку…

Новые дома, что поднялись на берегу, заслонили старые избы, и только возле часовни возносился в серое, затянутое дождливыми тучами небо крест над братской могилой…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.