СМЕРТЬ ИГУМЕНА ТРАЯНА
СМЕРТЬ ИГУМЕНА ТРАЯНА
Проректор по воспитательной работе игумен Траян лежал на койке в пустой палате и смотрел на человека, который сидел на стуле в углу и смотрел в окно. Траян был очень плох. Он умирал и знал это.
– Нет, – подал голос человек со стула, – ты не умрешь. Душа в заветной лире твой прах переживет и тленья убежит.
– И славен буду я, доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит, – рефлекторно продолжил строчку отец Траян.
– Тебе ничто вредить не может, ты злобу твердостью сотрешь, врагов твоих червь кости сгложет, а ты пиит – и не умрешь.
– Я не пиит, – слабо возразил Траян, он снова терял сознание.
– Ты не пиит, а только воин, и пусть в устах твоих нескладен стих…
– Прекрати, я умираю.
– Смерти нет – это всем известно, повторять это стало пресно…
– Отвяжись…
– Отвяжись, я тебя умоляю! Вечер страшен, гул жизни затих. Я беспомощен. Я умираю от слепых наплываний твоих…
Траян сидел на скамейке, Траяна звали Андреем.
Ему было 26 лет, была весна и вечер. Недалеко по Новокузнецкой прогромыхал трамвай, сзади хлопушкой громко выбивали пыль из ковра,а прямо перед Траяном находилась детская площадка с качелями и песочницей. На площадке резвились дети, он рассеянно наблюдал за ними. Качели захватил парнишка лет пяти, сидел не качаясь. Подошла девочка с ангелоподобным личиком и попросила разрешения покататься. Траян не слышал, что именно спросила девочка, и не слышал ответа мальчишки, но догадался, что разрешение получено не было – девчурка поднесла кулачки к глазам и безнадежно разревелась. Мальчишка улыбался и выглядел победителем. Мама девочки разговаривала с подружкой, папа мальчика пил пиво, вокруг по-хозяйски ходили голуби и деловито клевали редкие окурки.
Через неделю Траян постригался в монахи.
В дальнем углу палаты снова сидел он. Сначала Траян думал, что это кто-то из Академии, что за своим проректором присматривает специальный человек, а может быть несколько, сменяющихся поочередно. Но потом, в минуту, когда температура немного спала, он вспомнил, что врачи за минувшие десять дней никого не пускали к нему в палату, сами приходили в масках, боялись заражения, а этот человек сидел в углу на стуле без маски и не в халате. Сидел на стуле и смотрел в окно.
– Ее зовут Маша, – заговорил человек из угла.
– Кого? – мысли в голове проректора путались.
– Ту девочку, которой не дали покататься на качелях. Она лет пять назад институт закончила с красным дипломом. Знаешь, какая специальность? – человек оживился.
– Разве она была?
– Кто?
– Девочка с качелями…
Человек рассмеялся.
– Кто ты? – проректор понимал, что бредит.
– А вот это, отец Траян, правильный вопрос.
Игумен впервые прошелся по своему новому кабинету, кабинет был просторным и бездушным. Он был немым свидетельством отношения к своему послушанию предыдущих проректоров – они трудились как рабы, изо всех сил, но без сердца. Для них это была вынужденная очередная ступенька вверх по карьерной лестнице. Траян же никуда подниматься не собирался и далеко идущих планов не строил. Завтрашнего дня не существует, и то место, на котором ты находишься сейчас – это единственное, что у тебя есть. К послушанию проректора нужно относиться не как к неизбежному злу, с которым придется какое-то время мириться, а как к неотъемлемой части своей жизни.
Траян вышвырнул из кабинета все, что царапало его душу несовершенством, то есть все вообще. Он оставил лишь большой портрет митрополита Филарета Дроздова на стене между двух окон за своей спиной, только приподнял его повыше и попросил закрепить так, чтобы верхняя часть портрета слегка отходила от стены. Таким образом, у стоящего перед столом провинившегося студента создавалось впечатление, что не только грозный проректор им не доволен, но и суровый святитель неодобрительно взирает на него со своей высоты.
Стол себе Траян заказал лакированный, черный, окантованный сусальным серебром. По правую руку на низком, без ножек, закрытом буфете всегда стояла ваза со свежими фруктами и бутылка легкого вина. По левую сторону от стола вдоль всей стены проректор расставил массивные шкафы темного орехового дерева, набитые книгами. Другая сторона кабинета была украшена фресками, копирующими шедевры византийской храмовой живописи. Из-за стола было удобно любоваться ими, а вот гостям приходилось в любопытстве выворачивать шеи, поскольку их Траян усаживал на широкий черный бархатный диван, поставленный как раз под фресками. Два угловатых кресла, низкий кофейный столик, отделанный лаком с эффектом тиснения под кожу, и шелковый иранский ковер под ними занимали четвертую сторону кабинета. Каждое утро проректор заводил ключом большие маятниковые часы, которые непрестанно громко тикали, но обходились без боя. Окна были завешаны тяжелыми шторами, освещался кабинет серебряной люстрой и восемью вылитыми из олова бра, по два на каждую стену.
Траян свой кабинет любил.
– Мне тоже он всегда нравился, – небрежно бросил человек из угла и зевнул, прикрывая рот рукой.
Был вечер. Траян понял, что может различать время суток, и обрадовался этому. В голове немного прояснилось, тошнота прошла, температура, кажется, спала. Это хорошо, это значит, что он идет на поправку.
– Нет-нет, что ты, – человек встал, подошел к окну и раздвинул шторы, – это временное улучшение перед последним приступом. Самым последним приступом, понимаете, батюшка?
– Я схожу с ума? – Траян понял всю глупость этого вопроса в тот миг, когда спросил.
– Пожалуйста, сходи. Я подожду тебя тут, – человек уселся на подоконник. За его спиной опускалось солнце. Своими последними лучами оно доставало до кровати проректора, заставляя его щуриться из-за неприятного покалывания в глазах. Человек заметил это:
– Вам не нравится солнце, вам неприятен свет, батюшка. Вам больше по душе темнота и мрак. Почему бы это?
– Дешевый символизм, – перебил своего собеседника Траян.
– Конечно, – с готовностью подхватил тот, – дешевый. Но всякий символизм на самом деле именно таков! Дешевый, примитивный, тупой символизм. Особенно французский; фу, какая гадость. Но, ты знаешь, русский тоже так себе. Тебе разве не противны все эти тонкие чувства, неясные настроения, вся эта смутная пакость и переживания? А? Все эти неясности, тьфу! Всякий символ у нормального человека вызывает здоровое чувство омерзения. В первую очередь – Символ веры. Я так думаю, что именно он заложил традиции символизма, посмотри, сколько в нем поэзии, образов сколько! Разве это догматика? Никакой конкретики, стыдоба! Позор! Одни впечатления.
– Не нужно этого делать, – Траян попытался приподняться на локте и разглядеть гостя получше, – не нужно притворяться бесом. Ты не бес.
– За подобные оскорбления, господин проректор, воспитанные люди отвечают с рапирой в руках. А вы больны и пользуетесь тем, что я не могу вызвать вас на дуэль. Это низко.
– Ты – плод моего воображения.
– Запретный плод твоего воображения?
– Моего больного воображения.
– Докажите!
– Ты не бес. Я никто, я никакой аскет и молитвенник, я грешник, к таким не приходят бесы.
– Нет, я не бес. Хорошо. Я – дух.
– Ты плод моего больного воображения, я ведь болен, у меня горячка.
– Эх, ну ладно, ладно, уговорил. Да, я плод твоего воображения, но болезнь тут не при чем. Ты придумал меня, еще будучи здоровым. Я – Дух Московских духовных школ. А ты – мой творец.
Четвертый день за окном бушевала пурга. Андрей смотрел в слепое окно и кутался в старое шерстяное одеяло. Поселок умер, придавленный силой дикой стихии. В комнате было холодно, и изо рта шел пар. Андрей закрыл глаза, собирая волю в кулак. Тьма на улице была кромешная. До того места, где машина разгружала уголь, было совсем недалеко. Но чтобы дойти, надо было сперва выбраться наружу, откопав входную дверь. Потом расчистить для тележки путь и докатить её до спрятанного под снегом угля. Разбить смерзшуюся массу кайлом, погрузить на тележку и ехать обратно. И все почти на ощупь, держась за проволоку, потому что ветер был такой силы, что не только глаз открыть было невозможно, но и просто удержаться на ногах казалось подвигом.
Проволока, по которой ходил Андрей, оборвалась на пятой тележке. Металлический шнур, предельно натянувшись последний раз, безвольно опал и исчез в снегу. Порыв ветра сбил Андрея с ног. Тележку пришлось докатывать ползком. Потом по вырытой траншее он ползал за лопатой и кайлом, после чего, совсем окоченевший и задыхающийся, с трудом закрыл за собой дверь и упал на грязный пол рядом с печкой в жижу угольной пыли и тающего снега. Добыча угля заняла три часа, и сил больше не было.
При отсутствии сильного ветра и нормальной, не ниже тридцати градусов, температуры за окном, печка съедала три тележки угля в сутки, и в самой теплой комнате можно было рассчитывать почти на двадцать градусов. Но при такой погоде, как сейчас, угля хватит самое большое на двое суток нормального отопления. А мести еще может и неделю. Андрей поднялся с пола, прошел в соседнее помещение, зачерпнул воды и поставил чашку на печь. Было приятно смотреть на живые красноватые блики огня, слушая завывающие стоны ветра на улице. Света не было уже два дня.
– Тебе надо было оставаться там, на Чукотке. Тебе же там понравилось.
– Да, там хорошо.
Траян не видел своего собеседника, наступила ночь.
– Остался бы, и ничего этого не было бы.
– Чего этого?
– Вашего самодовольства. Тщеславия, раздутого до размеров всей Академии. Власть, батюшка, развращает, а вы гляньте, какая власть у вас. Ведь это вы, практически один вы, решаете, кому быть или не быть священником – выгнать студента или нет, поломать ему жизнь или простить, заклеймить позором отчисления из лучшей духовной школы страны или закрыть глаза на его проступок, – человек встал со стула, взял его за спинку и волоком дотащил до изголовья кровати проректора. Сел и продолжил:
– До вас все было нормально, поскольку проректорам дела не было до студентов. Но потом появились вы. И создали целый мир для себя и своей должности. Огромный мир. Придумали для него законы, населили его тварями и возомнили себя богом этого мира. И не просто сами себя богом возомнили, но и других заставили в это поверить. Вы гений, батюшка, но место вам в аду.
– Ты смешон, – Траян улыбнулся, – так хорошо начал, я уже было поверил, что ты Мефистофель, а теперь о семинарии заговорил. Смешно.
– Ну, точно у тебя мозги сварились, я же сам признался, что я – Дух Московских духовных школ. За несоответствие которому ты отчислил уйму народу. «Отчислить студента четвертого курса семинарии Андрея Введенского за несоответствие духу Московских духовных школ», – последние слова гость произнес голосом проректора. – А? Самая универсальная формула отчисления. На все времена, для любого случая. Кто такое придумал?
– Ба! Да ты хочешь поговорить об устройстве семинарии?! – Траяна разговор стал забавлять, хотя поначалу даже пугал. – Хочешь поспорить об устройстве системы с проректором по воспитательной работе?
– Как-то вы оживились, батюшка, нездоровым образом, – человек наклонился над проректором и стал внимательно вглядываться в его лицо.
– Кого ты мне напоминаешь? – Траян был уверен, что видел его раньше.
– Стараюсь всех сразу, хотя это ой как не просто, – человек взял запястье проректора и начал считать пульс.
– В смысле «всех сразу»?
– Всех тобою отчисленных сразу. А теперь особо не суетись и не нервничай, приступ начинается. Я пойду, схожу за врачами, помрешь еще раньше времени, когда еще поговорим-то? В ад меня ж не пустят.
– Если тебя придумал я, то пустят, поскольку ты часть меня.
– Нет, вы ошибаетесь. Это только с раем работает – всё, что создал человек прекрасного, остается с ним в вечности. Музыка Баха, «Илиада» Гомера, таблица Менделеева – хотя, чего там с этой таблицей делать, в раю? А в аду не так, там человек остается один на один с самим собой. Так что я умру вместе с вами, и даже сильнее вас умру, потому как умру совсем.
Пока гость говорил, Траяну становилось все хуже и хуже, действительно накатывал приступ. А гость не унимался и за врачами не шел:
– О, какая мысль меня посетила, слушай, батюшка! Если всё прекрасное нашего мира сохраняется со своими творцами в раю, то нет никакого резона этим прекрасным увлекаться при жизни! Ведь если ты попадешь в рай, и творец прекрасного попадет в рай, то у тебя будет целая вечность наслаждаться его произведениями. А представим ситуацию, что ты попадаешь в рай, а он – в ад. Его развратные произведения погибли безвозвратно, и ты с ними не ознакомишься никогда. Нельзя упускать шанса, пока живешь на земле! Нужно успеть увидеть и познать все уродливое, а на прекрасное у тебя все равно останется куча времени, то есть буквально вечность! А? Пойду, почитаю речи Гитлера, говорят, классный был ритор, да только не спасся.
– Врача… – прохрипел Траян и потерял сознание.
Он не любил ходить по Иерусалиму православными маршрутами и в сопровождении экскурсовода. Он любил ходить один. Летнюю шляпу, бутылку с водой и вперед. Без воды никуда – жара, нужно много пить. Матушка Евдокия из Горнецкого монастыря говорила ему, что приезжим переносить жару легче, чем коренным, поскольку их организм еще не успел обезводиться. Траян не верил, думал, его утешали. И всегда брал бутылку с водой.
Сегодня он приобрел два сувенира. Странный день, он редко приобретал сувениры. Сперва он забрел в квартал, где пристали арабские торговцы и буквально заставили купить четки из непонятного кроваво-красного камня. Он думал их выкинуть, как только уйдет подальше, но не выкинул. Отличные четки. А потом он нашел маленький магазин библейских музыкальных инструментов, где предлагали на заказ сделать, например, настоящую арфу Давида. Продавец так и сказал «арфу Давида». Траян хмыкнул и стал разглядывать то, что можно было купить без заказа. У отца Владимира Фирсова, проректора по научной работе, был настоящий африканский там-там, которым он вызывал погоду, по большей части плохую и дождливую. Себе Траян решил купить шофар – Трубу Судного Дня – бараний рог с первозданным древним звуком. Отчисляемый семинарист, бросая последний взгляд на Академию и Лавру, должен слышать этот звук. Он должен слышать этот звук всю оставшуюся жизнь.
– Я смотрю, вы опять в давние воспоминания ударились, да?
У Траяна гудело в ушах и волнами накатывала тошнота. Он не понимал, какое сейчас время суток и совсем не чувствовал своих ног. Но он был жив.
– Приступ закончился? – спросил он у своего гостя.
– Да.
– Значит…
– Значит, батюшка, осталось еще два.
– Что? – выдохнул проректор.
Человек смеялся:
– Страшно? Хе-хе… Слушай, а почему ты из этого шофара так никогда и не дул в спину отчисленного студента? Ведь как было бы красиво: он с сумками выходит из Академии, где только что забрал все документы, поворачивается, чтобы последний раз взглянуть на Альму Матер, а тут открываются окна твоего кабинета, появляешься ты с рогом и во всю силу на него…
– Ты хоть слышал рев этой трубы когда-нибудь?
– Не-а.
– Вот именно… Но я всегда дул, всегда. Тихо, в своем кабинете, но дул.
– …вы больны на голову, мой дорогой проректор.
– Потому с тобой и разговариваю.
– Ну, хорошо, – человек сменил тон на деловой, – давай разберемся с семинарией. У меня есть некоторые соображения. Слушайте. Чем вы сейчас заняты в семинарии? Вы выискиваете и фиксируете формальное несоответствие правилам нравственной и духовной жизни. То есть смотрите только на внешнее соответствие и смотрите на студента только отрицательно, не видя его положительных качеств. Так? Так! А теперь давай представим, что древняя христианская община просит епископа поставить ей нового священника. И предлагает на это дело известного всей общине мирянина с такой характеристикой: «Он редко пропускает богослужения, он изредка нарушает пост, он иногда повышает голос на домочадцев, он бывает неприветлив, он совсем не умеет общаться с окружающей нас языческой властью, он плохо поет, он трижды бывал пьян в стельку, однажды он ударил женщину, и, кроме того, до обращения он был мытарем, а его троюродная сестра – блудница. В общем, мы считаем, что это, несомненно, достойный кандидат». Составлением именно такой характеристики ты занимаешься. Понимаешь? Нету цельного взгляда! А что с того, что он был мытарем и трижды напился в стельку – зато человек действительно хороший. Пускай вот этот конкретный студент хоть и жестоко залетел однажды, но по сути-то – идеальный батюшка, а вон тот, хоть и не написал ни одной объяснительной – какой же все-таки козел, стукач и лицемер. А?
– И?
– Что значит «и»?
– Я не могу изменить то, что ты описал. Да, это и однобокая характеристика, и отрицательная. Да, я не занимаюсь составлением объективной картины души студента. И что с того? Разве дело во мне? Условия игры придумал не я. Их придумали давным-давно. А в тех рамках, которые есть, мне приходится быть тем, кем я являюсь. Ясно? Брать на себя ответственность, ловить и отчислять. Думаешь, мне всегда это приятно?
– Думаю, что да.
– …верно думаешь… Но приятно-неприятно – это разговор детей в песочнице. Главное то, что я должен это делать. Обязан, таково моё послушание. Я не искал его, не добивался. Но если оно свалилось на меня, я должен делать его хорошо. А нравится или нет… Когда что-то нравится – работать легче. Слышал поговорку «сердцу не прикажешь»? Не правда это, можно приказать сердцу. Целая наука есть, которая учит приказывать сердцу, аскетикой зовется. Я приказал себе любить проректорство – и я полюбил его.
– Так просто?
– Ничего себе просто!!
– Тише, тише, что вы…
– Да я может единственный на всю Церковь, кто смог это сделать с собой! Ничего не просто, – Траян закашлялся и сразу как-то сник, затих. Человек молчал. У проректора перехватило дыхание:
– Что, началось?
– Похоже на то, батюшка…
Отец Траян поднялся на последний этаж Академии, открыл ключами пустую аудиторию, зашел вовнутрь, закрыл за собой дверь, подошел к окну и распахнул его. Мягкий воздух летнего вечера слегка потрепал его волосы. Траян забрался на подоконник и шагнул на карниз. Рядом с окном находилась пожарная лестница, он привычно дотянулся до нее и быстро взобрался на крышу. Сегодняшний закат был хорош. Маленькие облачка, убегающие на север, горели в последних лучах заходящего солнца, которое почти не двигалось, давая вдоволь налюбоваться собой. Вся Лавра окрасилась в теплые красно-оранжевые дымчатые тона. Отец Траян долго смотрел на закат, и ему показалось, что солнце выглядит немного усталым. Сам он был бодр, собран и готов к работе.
Через неделю начинались вступительные экзамены в семинарию, а после их окончания отцу Траяну предстояло впервые приветствовать поступивших. В должности проректора по воспитательной работе. Поступали его первые первокурсники.
Траян вынырнул на поверхность сознания. Над ним, наклонившись, стоял человек и снова внимательно вглядывался ему в лицо. Проректор попытался что-то сказать, но не смог. Человек грустно улыбнулся: «Прощайте, игумен Траян. Не поминайте лихом».
Траян закрыл глаза и…