А. Хомяков

А. Хомяков

I

Славянофилы

Есть ли смысл в наши дни изучать философско–общественные школы XIX века? Не уничтожила ли война и революция старые традиции русской мысли? Не созданы ли сейчас совершенно иные навыки? Не изменена ли жизнь настолько, что никакие старые мерки к ней не приложимы?

Если это так, то к изучению славянофилов можно подходить только с чисто историческим интересом, как к памятнику человеческой мысли, не имеющему влияния на современную жизнь.

Не возможна ли такая точка зрения? Возможно ли считать, что все события, имевшие место в последние десятилетия, не связаны глубочайшими корнями со всем русским историческим прошлым, а революция, — не помнит родства? Думается, что такой взгляд лишает человека возможности правильно понять происходящее.

События совершаются в истории не по декретам отдельных исторических деятелей, а по внутренним законам жизни народа, а корни современных процессов лежат глубоко в толще истории. Поэтому один из ключей к уразумению, надо искать в изучении истории мысли данного народа.

На наших глазах протекает огромная и своеобразная русская революция. Чем объяснить, что именно в России она приняла такую небывалую форму? Как понять, что приблизительно одни и те же жизненные обстоятельства, — усталость и истощение от войны, — и одна и та же общественно–философская доктрина, — марксизм — дали такие разительные, совершенно противоположные результаты в России и в Германии?

Конечно, совершенно законно изучать общие черты в возникновении процесса в этих двух странах. Но незаконно отвергать наличие и противоположных черт, дающих совершенно разную окраску этим двум процессам.

Объективность требует учёта двух родов, факторов в истории, — общих всем одновременно существующим историческим процессам: общая война, существование общепринятых философских построений, общая культура, общие рынки, общие условия хозяйствования и труда. И факторов, свойственных лишь отдельным историческим индивидуальностям: влияние прошлой истории, национальные и расовые особенности, социальные отношения, психологическая восприимчивость к некоторым общественным лозунгам, исторические цели и задачи, географические условия и т. д.

Несомненна значительная роль и тех и других факторов. И объективность требует одинаково внимательного отношения к ним. С одной, пожалуй, существенной оговоркой: последние десятилетия русская общественная мысль особенно упорно останавливалась на факторах первого порядка, а теперь совершенно необходимо обратить внимание на факторы второго порядка, характеризующие самобытность исторического процесса в России.

Можно было бы сказать так: изучение той части русского процесса, которая обща России и другим странам, позволяло с большой достоверностью предсказывать русскую революцию. Изучение русских особенностей позволит понять специфические свойства случившихся событий и сделать из них правильные выводы.

Таким образом можно, утверждать, что мы стоим сейчас в области русской мысли перед эпохой крайнего историзма. Перед необходимостью строгой и внимательной проверки указаний, не только русской истории, но и истории русской общественной мысли.

И на этом пути в первую очередь перед нами встаёт школа славянофилов, наложившая сильный отпечаток на весь XIX век. Эта школа значительно повлияла на многие общественные направления, порой, даже мало сознающие своё родство со славянофилами.

Основное значение славянофилов заключается в том, что они впервые заинтересовались в русском обществе той его стороной, которая делает его своеобразным и не похожим на исторические процессы других народов. Очень вероятно, что в своём увлечении русскими особенностями они зашли слишком далеко, чрезмерно умаляя черты, роднящие Россию с другими странами.

Но поскольку «славянофильская» мысль была не единственной в России и ей противостояла школа «западников», грешащая другой крайностью, — общее равновесие в понимании русской истории было соблюдено. В дальнейшем если оно и нарушалось, то именно в сторону западничества и в сторону забвения путей русского народа, забвения путей славянофилов.

Славянофилы откликнулись на все основные вопросы современной им России. Все элементы, влияющие на психологию русского народа, были ими так или иначе изучены.

В центре изучения славянофилов стояло православие. Пожалуй, до них, психологически и философски никто из русских мыслителей не изучал его. Можно смело сказать, что до Хомякова в России не существовало настоящей православной философской школы. И если православные богословы до него полемизировали с богословами Запада, то делали это употребляя доводы католицизма против протестантизма или протестантизма против католицизма.

Можно даже предположить, что в области теоретического богословия работы Хомякова сыграли такую же оформляющую роль для православного сознания, как современный ему догмат о непогрешимости Папы, — для сознания католического.

Своеобразие русской истории было одним из существенных объектов внимания славянофилов. С особым интересом оглядывались они на Московскую Русь, к специфическим особенностям её политического строя и социальной структуры. Наряду с западниками и после Чаадаева они впервые, так сказать, «увидели» по настоящему русскую историю. Впервые, именно ими было обращено внимание на значение общины не только в народном хозяйстве, но и в народной психике — вопрос, который имел такое решающее значение для всего дальнейшего хода русской общественной мысли.

Необходимо отметить ещё одну специфическую особенность славянофилов: по своему складу они сами по себе, как отдельные люди, были представителями этих особенностей, типичных для русского психологического типа.

На каждом из них — можно изучать русское национальное самосознание. В их органической срощенности с русским душевным укладом — залог подлинности и целостности их учения. По славянофильству легко изучать своеобразие русского христианства. У славянофилов мы найдём особый органический демократизм, жажду соборности, преобладание единства любви над единством авторитета, нелюбовь к государственности, к формализму, к внешним гарантиям, преобладание внутренней свободы над внешним, и патриархальное народничество.

Любопытно, что не только национально–русское христианство можно изучать по славянофилам, но и национально–русское язычество. Они впитали в себя почти все действующие силы русского народа, и может быть впервые, дали им наименование и словесное воплощение.

В этом их значение и в этом особый смысл изучения их работы.

II

Но прежде чем говорить о славянофилах и их учении, необходимо рассказать о центральной фигуре славянофилия, — Алексее Степановиче Хомякове, отсюда следует и облик его эпохи. Надо сказать, что это какой?то небывалый дотоле период в истории русской мысли, эпоха в которой жили Чаадаев, Грановский, Герцен, Бакунин, Хомяков, Кирииевский, Аксаков, а позади них исчезнувшие традиции Московской Руси, искалеченной и измененной до неузнаваемости реформами Петра. Дороги к ней заказаны, культура её почти забыта, заслонена, стёрта. Потом XVIII век, — самый странный и неожиданный период великого раскола русской культуры, расцвета западных идей, обычаев, моды, пышный век Екатерины, почти колонизирующий дикую русскую равнину, прививавшей ей дух законов Монтескье и западное свободомыслие Дидро.

Можно смело утверждать — если русская революция, в смысле изменения экономических и правовых отношений, произошла в 1917 году, — то ей предшествовала в области культуры и духовных устремлений, иная революция.

Это была революция первой половины XIX века, изменившая так прочно привитую Петровскую традицию, отучившая русских мыслителей от вечного созерцания западной жизни, которая открылась благодаря усилиям Петра и обернула их лицом к России.

С внешней стороны эта эпоха характеризуется царствованием Николая I.

Творческое напряжение Петровской ломки давно завершилось. Пышно расцветшая, но по существу чуждая русскому народу Екатерининская монархия уже отблистала. Александровские войска обошли Европу и вернулись домой, принеся одновременно радикальные идеи декабристов, вскормленные философией революционной Францией и мистику библейского общества, квакеров, франкмасонов, баронессы Крюденер, и весь буйный цвет германской романтики, выросшей на протестантских дрожжах.

Русская мысль не только напиталась западными идеями, — она была пресыщена ими. И может быть, основной смысл Николаевского царствования заключался именно в том, что дальше этим путём идти было нельзя, и невозможно было жить за счёт чужих идей и чужой культуры. Она перестала питать и оживотворять русскую культуру, отчего официальная русская культура закаменела, затянутая в мундиры, задыхающаяся на пышных парадах, культура застыла в своём холодном блеске. И органически на смену ей стала расти иная форма, стремящиеся осмыслить свою связь не с Западом, а со своим собственным народом. Никто лучше Герцена не показал муки этого процесса, и никто лучше него не определил выходящие не поверхность новые силы.

«В то время, — говорит Герцен — Россия будущего существовала исключительно между несколькими мальчиками, до того ничтожными и незаметными, что им было достаточно места между ступнёй самодержавных ботфорт и землёй, — а в них было наследие 14 декабря, наследие общечеловеческой науки и чисто народной Руси».

Надо сказать, что Герцен был совершенно точен в своей формулировке трёх наследий. Эти ничтожные мальчики, ставшие в дальнейшем представителями русской культуры, расколовшись и по–разному восприняв дарованное им наследие, — определили дальнейшее течение русской мысли и в противоположность XVIII века, сообщили всей грядущей эпохе русской мысли, её напряжённый и в то же время органический характер.

Сейчас, даже трудно понять тяжесть, которую они приняли на себя. Тяжесть разрыва с чуждыми традициями, созидания на пустом месте русского национального самосознания, закладывания фундамента истории русской интеллигенции.

У того же Герцена есть слова, относящиеся к нему лично и к его идейным противникам. Они достаточно ярко характеризуют эту тяжесть: «За что мы рано проснулись? Спать бы себе, как все около».

«Наше состояние безвыходно и наше дело отчаянное страдание.»

«Мои плечи ломятся, но ещё несут. Поймут ли, оценят ли грядущие люди весь ужас, всю трагическую сторону нашего существования? А между тем наши страдания, — почки, из которых разовьётся их счастье. Поймут ли они, отчего мы, лентяи, ищем всяческих наслаждений, пьём вино и прочее? Отчего руки не подымаются на большой труд, отчего в минуты восторга не забывается тоска? Пусть же они остановятся с мыслью и с грустью перед камнем, под которым заснём: мы заслужили их грусть.»

И это Герцен говорит не только о своих единомышленниках, а обо всём своём поколении. Вот как он характеризует своего идейного противника, славянофила Киреевского: «Он страдает, и знает, что страдает, и хочет страдать, не считая в праве снять крест тяжелый и чёрный, наложенный фатумом на него.»

Этот крест тяжёлый и чёрный давил всё поколение: просыпались новые силы, русская мысль пробивалась на новые дороги, и те, кто начинал этот новый путь, были заведомо обречены.

И пусть по разному чувствовали они эту обречённость. И тот же Герцен характеризует разный подход к русскому будущему у Чаадаева и у славянофилов:

«У Чаадаева слабо мерцает возможность спасения лиц, а не народа. У славян ясно проглядывает мысль о гибели лиц, захваченных современной эпохой, и вера в спасение народа.»

Приведённых слов достаточно, чтобы остро почувствовать напряженность эпохи и трудность, перед которой стояла молодая независимая русская мысль.

Чаадаев был зачинателем. Он первый поставил вопрос об этой трудности.

«Письмо Чаадаева, — говорит Герцен, — было своего рода последнее слово, некий рубеж. Это был выстрел, раздавшийся в темноте ночи. Был ли это сигнал, зов на помощь, весть об утрате или о том, что утро не наступит, — всё равно, — надобно проснуться.»

Что же возвещало это последнее слово? Что должно было начаться от этого рубежа? И наконец, — утро или то, что утра не будет! — возвестил Чаадаев.

Обратимся к нему, потому что он вначале эпохи, как бы задал этой эпохе такой вопрос, на который она потом устами всех своих представителей по разному, долго отвечала.

«В Москве, каждого иностранца водят смотреть на большую пушку и на большой колокол, — пушку, из которой стрелять нельзя, и колокол, который свалился, прежде чем зазвонил. Удивительный город, в котором достопримечательности отличаются нелепостью. Или может быть этот большой колокол без языка, есть иероглиф, выражающий эту огромную немую страну, которое заселяет племя назвавшее себя славянами и, как будто удивляясь, что имеет слово человеческое.» В этих словах, — ирония и боль.

Такой же иронией приникнут диалог Герцена со славянофилами. Они утверждают: «Москва — столица русского народа, а Петербург — только резиденция русского императора». А Герцен, соглашаясь с ними, иронично дополняет: «И заметьте, как далеко идёт различие. В Москве вас непременно посадят на съезжую, а в Петербурге сведут на гауптвахту».

Но все эти цитаты касаются, главным образом, характеристики современного положения вещей.

Между тем, может быть, не современность, а прошлое, является в данном случае основной причиной всех недоумений и страданий Чаадаева. Он как бы не открыл русскую историю, она для него ещё запечатана, она вся поглощена и растворена в нерусском XVIII веке.

Конечно, сейчас нам чужды и странны характеристики, даваемые русскому прошлому. Но если теперь мы видим, что в этих характеристиках Герцен ошибался, то с другой стороны они являются для нас непреложным свидетельством, какой глубокой бороздой прошел XVIII век по телу русского народа, как были забыты все старые истоки, как приходилось строить буквально на голом месте.

Необходимо привести его слова о русском прошлом целиком, потому что они нам покажут все трудности, стоявшие на пути славянофилов в тот момент, когда они искали корни русской органики. Надо сказать, что Чаадаев немногим старше основного славянофильского поколения, кроме пустыни за своими плечами ничего не мог разобрать.

«Сначала у нас дикое варварство, потом грубое невежество, затем свирепое и унизительное иноземное владычество, дух которого позднее унаследовала наша национальная власть, — такова печальная история нашей юности. Эпоха нашей социальной жизни была заполнена тусклым и мрачным существованием, лишенным силы и энергии, которое ничто не оживляло, кроме рабства. Окиньте взглядом все прожитые нами века, все занимаемое нами пространство, — вы не найдёте ни одного привлекательного воспоминания, ни грациозных образов в памяти народа, ни одного почтенного памятника, который бы властно говорил вам о прошлом.»

«Что мы делали в ту пору, когда в борьбе энергического варварства северных народов с высокою мыслью христианства складывалась храмина современной цивилизации? Повинуясь нашей злой судьбы, мы обратились к жалкой, глубоко презираемой этими народами Византии за тем нравственным уставом, который должен был лечь в основу нашего воспитания. Волею одного честолюбца Фотия эта семья народов только что была отвергнута от всемирного братства. В Европе всё одушевлялось тогда животворящий принцип единства. Не причастные этому чудотворному началу, мы сделались жертвой завоевания. И далее новые судьбы человеческого рода совершались помимо нас.»

И потому дело Петра, — величайшее благо.

«Он понял, что стоя лицом к лицу со старой Европейской цивилизацией, которая есть последнее выражение всех прежних цивилизаций, нам не за чем задыхаться в истории и не за чем тащиться через хаос национальных предрассудков по изрытым колеям туземной традиции, что мы должны свободным порывом наших внутренних сил овладеть нашей судьбой. Он передал нам Запад сполна, каким его сделали века, и дал нам всю его историю за историю, всё его будущее за будущее».

И наконец: «Мы принадлежим к числу тех наций, которые как бы не входят в состав человечества, а существуют лишь для того, чтобы дать миру какой либо важный урок».

Правда, наряду с этим Чаадаев говорит: «Вы знаете, я держусь того взгляда, что Россия призвана к необъятному умственному делу. Её задача дать в нужное время разрешение всем вопросам, возбуждающим спор в Европе. Поставленные вне того стремительного движения, которое уносит там умы, она получила в удел дать в своё время разрешение человеческой загадке.»

«Всё великое приходит из пустыни»

Теперь мы можем совершенно точно разобрать все элементы, входящие в эти слова.

Прав Герцен, характеризуя эти настроения так: «И если, когда в минуты бесконечной боли, они проклинали неблагодарный, суровый родительский дом, то ведь это одни крепкие на ум не слыхали в их проклятиях благословения».

Но не это, даже не бесконечные боли, должны интересовать нас в словах Чаадаева.

Самое основное, что в них слышится — это вызов. Они, отнюдь не ответ. Они только беспредельно заострённый вопрос, — вопрос о русской судьбе.

И на этот вопрос, поставленный, конечно, не одним Чаадаевым, а всей совокупностью русских исторических условий, всем напряженным и замороженным величием, к которому пришла Россия его времени, — нельзя было отмолчаться.

Чаадаевский выстрел раздался, — собственно вся Россия того времени была рубежом. «Весть об утре или о том, что утра не будет»,"Надо было проснуться«, — проснуться и ответить. Ну, а мы знаем бесконечные ответы, которыми был заполнен XIX век. Основное содержание вопросов и ответов сводилось: мука русской мысли о своей русской судьбе, жажда угадать её тайные знаки, найти направление своего пути, понять самого себя. Можно было бы составить бесконечный регистр таких вопросов–ответов, попыток самоопределиться. Последние попытки доходят до наших современников, до наших дней, муки поиска продолжаются. И как бы они не были разнообразны, в них можно провести некую классификацию: славянофильство и западничество, динамика и статика, историзм и экономизм, народничество и марксизм, неославянофильство и неозападничесвто. Это всё известные крайности, характеризующие русскую мысль на путях её самостоятельности, её самоопределения.

Прежде чем перейти к первой попытке положительного ответа на Чаадаевский вопрос (к попытке славянофилов и Хомякова в частности), необходимо сказать о другом направлении и в частности о Герцене, который с одной стороны был несомненно острее славянофилов, а с другой — не имел их пафоса созидания и творчества.

У него был скорее пафос отторжения, критики, разрушения!

И, как ни странно, его взгляд на русскую историю совпадает с Чаадаевским: «Новгородский вечевой колокол был только перелит в пушку Петром, а снят с колокольни Иоанном Васильевичем. Крепостное состояние, только закреплённое ревизией при Петре, а введено Годуновым. Кнут, батоги, плети являются гораздо раньше шпицрутенов и фухтелей…»

«Аскольд и Дир были единственные порядочные люди из всех пришедших с Рюриком. Они взяли свои лодки да и пошли с ними пешком в Киев. Единственный период в русской истории, который читать не страшно и не скучно, — это Киевский период».

Герцен даёт обширный материал для характеристики славянофильства и своего к нему отношения. В первую очередь, он устанавливает его родословие:

«Казнённое, четвертованное, повешенное на зубцах Кремля и там пристреленное Меньшиковым и другими царскими потешниками в виде буйных стрельцов. Потом, отравленное в равелине Петербургской крепости в виде царевича Алексея, как партия Долгоруких при Петре II, как ненависть к немцам при Бироне, как Пугачёв (с антипольскими лозунгами) при Екатерине II, как сама Екатерина — православная немка при русском голштинце Петре III, как сама Елизавета, опиравшаяся на тогдашних славянофилов, чтобы сесть на престол. Все раскольники тогда были славянофилы. Всё белое и чёрное духовенство — тоже славянофилы. А солдаты, требовавшие смены Барклая де Толли за его немецкую фамилию! Они были предшественниками Хомякова и его друзей».

И у Герцена образовалась в результате размышлений странные отношения к славянофилам: они стали друго–врагами.

Он пишет: «Да, мы были противниками, но очень странными. У нас была одна любовь, но не одинаковая. У них и у нас с детства запало безотчётное, физическое страстное чувство — чувство безграничной, обхватывающей любви к русскому народу. Но мы, как янус, как двуглавый орёл, смотрели в разные стороны, при том, что наши сердца бились в один унисон и было общим, единым сердцем. Они всю любовь, всю нежность перенесли на угнетённую Мать, а нам в её комнате было душно. Все почернелые лица из?за серебряных окладов… Мы знали, что у НЕЁ нет светлых воспоминаний. Мы знали и другое, что её счастье впереди, что под её сердцем бьется зародыш. Это наш младший брат! И мы ему без чечевицы уступим старшинство.

ИМ — нужно было предание прошедшее.

НАМ — хочется оторвать от него Россию.

ОНИ — отправились искать живую Русь в летописях, так как Мария Магдалина искала Иисуса в гробе. И для НИХ русский народ преимущественно православный, т. е. наиприближённый к веси небесной. А для НАС, он преимущественно социальный и т. е., наиболее близкий к земной веси».

«Переводя с апокалиптического языка на наш обыкновенный и освещая дневным светом то, что у Хомякова освещено паникадилом, я ясно видел, как во многом мы одинаково поняли Западный вопрос».

Но, наряду с этим, нужно привести и другое: «Мы видели в их учении новый елей, помазывающий царя, новую цепь налагаемую на мысль, новое подчинение совести раболепной Византийской церкви. ИХ иконописные идеалы и дым ладана мешали нам разглядеть народный быт и основы сельской жизни. Клад их, может быть, и запрятан в церковной утвари старинной работы, но ценность то его была не в сосуде и не в форме. Ведь дело в том, что Славянизм существовал со времени обритья первой бороды Петром I».

И, наконец, последняя цитата Герцена: «История, как движение человечества к освобождению и самопознанию, для Славянофилов не существует. Они говорят, что плод Европейской жизни созрел в славянском мире, что Европа, достигнув науки, негации (отрицания действительности), наконец, провидения будущего в вопросах социализма и коммунизма, — совершила своё, и что славянский мир, — почва симпатического, органического развития для будущего. Славянофилы, мечтательно веря в будущее, радуются ему, мирятся с ним, (при этом понимая настоящее), — и в этом их счастье».

Наверное, приведённые цитаты, свидетельства крупного современника, друга–врага Герцена, достаточно, чтобы понять напряжённую атмосферу споров первой половины девятнадцатого века.

После долгой спячки, после чуждого периода, русская мысль проснулась и сразу испугалась окружающей среды. За спиной — предания и верное прошлое, но от него расстояние целый век. И мало воспоминаний. Каждая идея укоренена в западных идеях. Единый лик русской культуры расколот и раскромсан. Жизнь идёт по разным руслам. Двор и столица соблюдают прусско–гольштинские образы, приправляя их пышностью дореволюционного Версаля. А деревня, земщина и вся русская равнина берегут какие?то уцелевшие корни Московского царства.

Что принять, как должное? Что есть своё? Подлинное? Не случайно сохранившееся, а настоящее и жизнеспособное. Что же органически связывает все стороны русской культуры? Да и есть ли такое подлинное начало у русского?

Чаадаев сомневался в этом!

И если он изредка и приходил к выводу, что перед Россией открыт великий путь, что мир будет смотреть на Россию, может быть, не завтра, а через века, то это великое, придет из пустыни (а может переставить ударение и получится — «пустынь»).

Герцен, поначалу, тоже сомневался в русской судьбе и смотрел на Запад, как на спасение. А попав туда, он захлебнулся европейским мещанством и вполне стал симпатизировать Славянофилам, за их русскую самобытность. Вот ведь парадокс и вечные, мучительные поиски у русского человека!

Отталкиваясь от реальности, Герцен был слишком революционен, чтобы выстроить органическую систему взаимоотношений русской жизни. И первая попытка такого построения принадлежит Славянофилам.

Вот тут Герцен ошибся, и был не прав, недооценив возможностей Славянофилов. Эта ошибка исходила от недостаточной глубины анализа, характеристики. Стремление найти живую Русь в летописях создало то, что во многих поисках Славянофилы и сейчас несут печать современности. Но главная заслуга их в том, что они сосредоточили свои философские изыскания на русской духовной жизни, — на Православии.

III

Одной из центральных фигур славянофильства был Алексей Иванович Хомяков.

Не только в том, что он писал, но и во всём его духовном облике, сказалась эта характерная для славянофилов черта: органическая срощенность с русской народной психологией и исключительная целостность миропонимания.

Писал А. Хомяков много и по очень разнообразным вопросам. На всех его работах лежит печать единства основной установки и органической цельности мышления. Ни время написания, ни тема не нарушают связи с духовным центром всего его существа.

Большинство его произведений (трудов) посвящено вопросам историческим, но наиболее интересные и глубокие работы нужно отнести к Православию. Они поднимают глубинные вопросы природы Церкви и её понимания.

Для цельности и наглядности миропонимания трудов Хомякова необходимо остановиться на его исторической философии.

Итак, для Хомякова исторический процесс есть развитие живого, конкретного народного организма. Этот организм, как и всякий другой, имеет свои личные особенности и не сливается с другими организмами.

Для Хомякова движущей силой в истории народа есть его Вера. Ею он определяется, как психическая личность, определяется тип его индивидуальности. Вера есть толчок исторического процесса и оформление задач. Понять особенности веры народа, — это найти ключ и понять всю его внутреннюю сущность.

Нужно помнить, что исторический процесс, есть всегда противоборство двух начал — свободы и необходимости. Иначе — духовности и материальности. Свободный дух, есть творческое начало, есть начало в истории. Свободный дух побеждает косность вещества и закон необходимости, в котором это вещество пребывает.

И тип веры у народа, его религиозное отношение к миру, главным образом, определяются этими двумя началами. Кто?то выбирает свободу, а кто?то идёт по пути необходимости!

В соответствии с этим Хомяков делит все религии на «кушитские и иранские».

КУШИТСТВО — это религия необходимости. Она определяет собой силу и власть вещества, над свободой и творческим духом. Характерным проявлением её является магия (Магизм).

ИРАНСТВО — религия свободы, религия творческого духа, побеждающая косность, материю и преодолевающая необходимость.

Все языческие религии являются проявлением Кушитства.

А первым историческим примером Иранской религии надо считать Иудаизм.

Кушитство, в свою очередь, разветвляется на две ветви:

а) в «шиваизм», который окончательно отходит от познания и приятия Духа и поклоняется некоему существу.

в) и в «буддизм» — это поклонение рабствующему Духу, который неизбежно покорён некоему веществу и не имеет свободы.

Кишитское начало определяет собой не только религии, но и самые разнообразные формы философии, формирует системы, которые Хомяков усматривает в финикийской религии, в буддизме, у офиты, в современном материализме Гегеля.

Более того, Хомяков считает, что Кушитство, восторжествовало в Католицизме и тем самым исказило его христианское начало. С точки зрения этого критерия и другая сила, имевшая решающее значение в исторических судьбах Европы, — германизм — так же целиком находится во власти Кушитского начала. Германский дух — это дух завоеваний. Он расколол европейское общество на завоевателей и поверженных.

А Иранское начало сильнее всего проявилось и легло в основу русскости. Отсюда и безгосударственный характер всех славян вообще. Они и есть носители Иранского духа!

Отсюда и сила общинного начала, начала Соборности и органический, странный русский демократизм построенный на свободе. Русская церковь чужда Римскому империализму, русский человек по своему глубинному духу не завоеватель, а мирный земледелец.

Одним словом, полное воплощение Иранского духа случилось в русском народе. Природные христианские свойства русской души гармонически сочетаются с учением православной Церкви.

Именно с точки зрения этого «иранского» начала, торжества свободного Духа над косной материей (над законом необходимости) Хомяков и подходит к учению об обществе и государстве. И в отношении русского народа с его государственным устоем, он опять усматривает принадлежность русских к «иранству».

Ведь Хомяков сам антигосударственник, а потому и приписывает русским эту психологию «анти» государственную.

Для Хомякова государство с его управлением сверху есть мёртвый механизм, прикрывающий живой общественный организм народа. Он заявляет, что «там, где механизм, там всегда неизбежность, и только натурному организму свойственная истинная свобода развития. Поэтому главной движущей силой в историческом процессе необходимо считать не государство, а народ — есть стержень. А государство есть оболочка и шелуха».

Хомяков считает, что творцом, субъектом является народ. Всякое преувеличение государства есть преувеличение необходимости и умаление свободного творческого Духа. Власть изначально принадлежит народу, и он волен распоряжаться этой властью по своему усмотрению. Так как он единственный и подлинный субъект исторического процесса. Именно так, по мнению Хомякова, воспринимает государственность — русский народ. Но тут же делает оговорку, что «русский народ настолько мало понимает что такое государственность, а потому он просто анархичен».

Чем же было для русского народа созданное им самодержавие? Столь отличное от Западного абсолютизма. Оно было для Хомякова подлинным духовным освобождением от политики. Именно той непонятной сферы жизни, которой он придавал так мало значения. В самодержавии сказался как бы политический «аскетизм» народа. Психологически это связано с обезгосударственным анархическим духом русского человека. В самодержавии он освободил себя от неизбежных, но тягомотных государственных обязанностей.

Основная формула русской монархии звучит так: «Русская самодержавная монархия, есть государственность безгосударственного народа».

Но если у русского народа нет сознания государства, то призвание общественное в нём сидит крепко. Именно в силу этих свойств нации, русский народ имеет большую склонность к самоустранению и к внутри демократическому разрешению общих вопросов.

Наверное, будет правильно отметить, что настоящее призвание русского человека есть не государственно–политическое, а семейно–бытовое. И тогда основной общественной единицей русского народа надлежало бы считать семью. Да и по сути семья ведь есть ячейка органического общества(?!)

Далее, для осуществления своих общественных и экономических интересов семьи объединены в патриархальные сельские общины (на демократических началах самоуправления), выражают своё право на землю, труд и проч. Всё то, что входит в понятие общественных прав и обязанностей.

Для Хомякова, в отличие от мнения других, такая общественная соборность представляется наиболее ценной и отмечена печатью особой соборной мудрости.

«МИР» и решение «миром» для него это не только отдельные лица, а лица, собранные воедино в некое соборное тело, его решения являются живым организмом и подчинены особенным психологическим законам.

Такова вторая общественная ячейка, придающая особый, даже своеобразный характер русской истории.

Ну и, наконец, завершающим общественным организмом является Земщина. Она соединяет в себе все общины. Ей и только ей принадлежит голос всего народа. Земщина должна определять народные пути и оставаться непогрешимой в разрешении общественных вопросов. Она органически сращена с психикой и укладом русских. Она не разбита на классы. Земщина это всенародная соборность. Отсюда и проистекает идея земской Думы, Земского Собора!

Не нужно полагать, что Хомяков в это вкладывал некие зачатки и начала Западно–Европейского парламентаризма. Нет, потому как в Европе Парламент реализует стремление народа к участию во власти, он определяет собой народное право на власть.

Хомяковская Дума и Собор, в первую очередь, основывается на народном отвращении к власти, на обыкновенном народном анархизме. По сути, его Земщина, говорящая (от лица народа) в Думе, есть носительница власти. Но так как этот народ фактически власти не имеет и уступает весь её пафос самодержавному царю, который обязан — не формально, но в силу моральной природы своего служения, считаться с Земщиной. То есть Царь обязан (в управлении страной) принять во внимание и непогрешимо–точный глас всего народа.

Хомяков вывел идеально общественную структуру русского государства. И она выглядит так: народная патриархальная монархия, которая покоиться на широко и богато развитой сельской общине, которая выражает себя, свои интересы и волю в Земской думе.

Получается, что не только государственную власть русский народ делегировал Государю, но и Церковную власть он так же отдал царю. И царь есть представитель народа в церкви (но не светский глава церкви).

Как многие ошибочно полагают, в русской истории церковь и государство связаны не цезаропапизмом, а волею народа и только через него, который делегировал царю две свои функции: ношение власти и представительство в Церкви.

«Государь есть глава народа в делах церковных, но ни в коем случае не глава Церкви…»

IV

Вот этот?то герой исторического процесса, действующий творец своей истории — русский народ, — во всех своих переживаниях и проявлениях, и занимает мысли Хомякова.

В том, как Хомяков понимает русских, любопытно и своеобразно скрещиваются два понятия, сыгравшие позднее исключительную роль на двух крыльях общественности, к тому же совершенно противоположных: народничество и национализм.

Классические примеры «русского национализма» всегда давала правая общественность, которая частенько упирала свою мысль в крайний шовинизм. Национализм в России покрывал собой наиболее агрессивные государственно–правовые и территориальные притязания русской империи.

«Народничество» — это плод мысли левых интеллектуалов, революционеров, которые мало интересовались русской империей и пребывало не в государственном, а в социальном максимализме. Оно искало народную трудовую правду, в той же русской среде и особенностях быта, где искал свою правду Хомяков.

Ни на одном языке, нет границы между словами: нация и народ. Ни на одном языке эти понятия не ведут к противоположным словообразованиям — национализм и народничество. А за этими словами стоят не только люди, но дело и решения. Вот почему в России исконная правда заключена в каждом из них, была различной и спорной.

Кем был Хомяков? Народником или националистом? Эти слова позднее стали чётче определять особенность смысла каждого. Но в те времена, он — Хомяков, не был ни тем, ни другим. Для настоящего националиста ему не хватало государственности, для народника — не доставало социального радикализма. В известной степени в нём эти два понятия перекрещивались, сливались и порождали некий гибрид.

Народ для него был носителем какой?то своей, смутной, но подлинной правды. Религиозный русский исповедует истинное и не помрачённое христианство — Православие. Как общественник, русский народ строит своё житьё–бытьё на подлинной «мирской» соборности, «общинного» начала. В области государственной политики народ отказался от несносных и утомительных, политических обязанностей и создал самодержавие (государственность безгосударственного народа).

В результате анализа и всего сказанного выше Хомяков приходит к выводу, что народ этот — народ мессианский, имеющий призвание религиозное и вселенское. Цель призвания — ни в коем случае не может почитаться идеал могучей империи. Цель не в этом. Цель призвания русского народа — идеал святой Руси!

Русский народ сознаёт это своё призвание, и в высшей степени чувствует себя первым народом в мире!

Но, наряду с этим, русский человек, понимая это своё превосходство, вполне отдаёт себе отчёт, что оно обязывает его «к первенству смирения». Для достижения цели своего религиозного призвания русский человек должен быть исполнен дерзновения и огромного покаяния. Он должен бичевать свои грехи, которые главным образом лежат в области политики.

Идея Хомякова сводиться к следующему:

«Главная задача русского народа, его вселенская и религиозная миссия, весь смысл его призвания заключается: в строительстве цельной и гармоничной жизни и общества, пронизанного религиозным чувством, в уничтожении секуляризированного мира, который разлагает современную Европу».

V

И тут мы подходим к философским и метафизическим построениям Славянофилов.

В этой области опять таки наиболее интересны работы Хомякова. Он воспринимал свою философию как начало новой эры в миропонимании:

«Настало время положить конец отвлечённой философии Запада, настало время преодолеть культ интеллекта, культ отвлечённого рассудка. В частности, нужно преодолеть отвлечённый идеализм Гегеля. Необходимо раскрыть его основные ошибки, заключающиеся в том, что он принимает рассудок за целостность духа и подменяет понятие этого духа, понятием рассудка. В этом сказывается его «кушинство» и невозможность подлинного усвоение вселенной».

Славянофильская философия хочет быть философией целостной жизни духа!

Хомяков считает, что постижение «сущего» даётся лишь в многообразной полноте жизни. И для него срыв германской философии вполне естественен, т. к. она религиозно является продуктом Протестантизма, религии, которая лишена основной и необходимой цельности.

Хомяков считает, что подлинная целостность Духа, постижение разума, как творческого и волящего Логоса, — сохранило только Православие. И только на почве Православия может быть создана настоящая философия Духа.

И славянофильская философия мыслит себя православной философией.

И славянофильская гносеология есть церковная гносеология.

Самыми характерными чертами философских умозрений Хомякова есть, в первую очередь, утверждение единства «субъекта и объекта». Отрицание того рассечения их, которое так характерно для Западной мысли.

Далее: подлинная философия должна быть философией действия. Для неё не приемлем интеллектуализм Запада.

Славянофилы должны раскрыть тождество знания и веры, этих двух форм миропостижения, коренящихся в одинаковой степени в самом целостном Духе.

Центр Хомяковской гносеологии, это учение «о волящем разуме и разумной воле».

И, наконец, есть в его философии положение, некое связующее звено между его высказываниями историко–общественными и богословскими творениями о существе Церкви. Для Хомякова ограниченное индивидуальное сознание бессильно постигнуть сущее. Оно замкнуто на себе и никакими свойствами не может выйти за рамки. А потому ему подвластно только частичное познание «сущего», и всякая философия, в основе которой лежит «индивидуальное сознание», неизбежно придёт в тупик, сползёт в субъективный идеализм.

Подлинное постижение «сущего» доступно лишь соборному сознанию людей. Но не нужно понимать это заключение примитивно, как лишь сумму составляющих собор индивидуальных сознаний. Нет! Оно шире этой суммы, потому как постижение «сущего» органически преодолевает их исключительность и замкнутость на себе.

Соборное сознание является сознанием церковным. Вот почему только Церкви свойственна истинная философия. Только Церковь, во всей своей полноте, может претендовать на постижение «сущего».

В этих мыслях Хомяков возвращает нас к своим прежним утверждениям подлинности и правды голоса «мира», «общины», «хорового начала». Поскольку община, занятая на почве житейской правовыми потребностями своих членов, обладает огромной значимостью, по сравнению с отдельным индивидуумом. Уж не говоря об области познания, где соборный глас слышен сильнее и имеет тоже большие преимущества, чем одиночка индивидуум.

Весь мир у Хомякова во всём своём идеале, от самого простого, бесхитростного и будничного, (будь это ручная работа или вершины богословской мысли), — должны строиться на соборном начале. Что приведёт к полному искоренению ложного интеллектуализма и рационализма, а, следовательно, откроет огромные возможности к познанию целостности Духа.

Отсюда вытекает и самое основное учение Хомякова — Учение о Церкви. Но прежде чем говорить о нём, нужно познакомить читателя с его мнением о других вероисповеданиях, искажающих и отрицающих идею целостности Духа.

VI

Какова история раскола?

Что же произошло между Патриархом Фотием и папой Николаем? Что раскололо дотоле единую объединённую любовью Церковь?

Хомяков считает, что не догматические расхождения лежали в основе событий, определивших откол Запада от единой Вселенской Церкви. Он считает, что не какие?либо исторические факты сыграли роковую роль в дальнейшем общении Запада и Востока. Нет, он считает, что центром всего и определяющим началом событий стала измена Христовой любви, случившаяся на Западе. Единение любви было нарушено, — и этим определилось всё последующее.

Ещё задолго, до раскола поместная испанская церковь внесла в чтение Символа Веры слово «филиок», т. е. (утвердила исхождение святого Духа не только от Отца, но и от Сына, — «иже от Отца и Сына, — «филиок», — исходящего).

Поместная церковь в Испании приняло это разночтение как должное, и оно постепенно распространилось за пределы страны. Это было началом и залогом больших и существенных расхождений. По существу, Церковь имела верное средство не допустить последствий, возникших в одной из провинциальных церквей Испании. Достаточно было бы поставить вопрос о «филиоке» на рассмотрение Вселенского Собора. Он смог бы вполне авторитетно и в полной мере разрешить его, сославшись на тексты священное Писания, и подкрепить своё постановление священным Преданием.

Вместо этого папа Николай, не считаясь мнением всей вселенской Церкви (всего Тела Христова), присвоил возникшему казусу «филиоке» право на самостоятельность.

Хомяков пишет: «Действием своим, т. е. самовольным изменением символа, Римский мир заявил, что в его глазах весь Восток есть — «илот», в делах веры. Право решения вопросов догм присвоилось церкви областной».

И этот акт Запада, нарушивший единство любви, не только отторг его от Вселенской Церкви, но и предопределил дальнейшее углубление раскола: «Подлинная вера не может сохраняться там, где оскудела любовь».

Закон любви подменился утилитарным рационализмом и, как ни странно, узаконивал протестантизм: «В католицизме зрело зерно реформации, западная церковь обратила человека в раба и вследствие этого нажила в нём судью».

Отказавшись от единой соборной жизни со всей Вселенской Церковью, католицизм отказался от правильного понимания мистической сущности церковного тела. Он принял случайный критерий человеческого разума в делах веры и тем самым определил относительность этого критерия.

В результате католицизму понадобился догмат о непогрешимости Папы, чтобы как?либо заполнить место понятием непогрешимости Церкви в её совокупности и целостности.

И у католиков и у протестантов с одинаковой силой действует принцип крайнего рационализма, утрата целостного духа. Разница в том, что:

а) В протестантизме рационализм идеалистичен, а у католиков материалистичен.

в) Католицизм начал отрицать догмат и заменил его преданием поместной церкви.

с) Протестантизм пошёл дальше и в своём отрицании догмата, как живого предания, утвердил предание внецерковное и случайное.

Так что этот, казалось бы, мизерный шаг «филиоки», привёдший к расколу, предопределил внецерковное одиночество западного человека, сделал его молитву схоластически рациональной.

Отвернувшись от общей базы любви и расколовшись на два враждующих лагеря внутри себя, Запад, увлечённый внутренней полемикой, всё время ходит на поверхности и не касается корней религиозной жизни. Споры о значении сверхдолжных заслуг, о силе и смысле молитвы, о взаимоотношении веры и добрых дел — объясняются коренной неправильностью в постановке вопросов.

Большинство этих вопросов для Церкви просто не существует, а если и существует, то легко разрешается на основе закона Любви, которой пронизана Церковь.

Католицизм связан неразрывными узами с грехами протестантизма, следовательно, у них грехи общие, и ущербность любви и единства тоже.

Отчего вытекает, что православие, не болевшее всеми этими заболеваниями «рационализма», после раскола Церкви идёт своим путём и совершенно другим.

Характеристика взглядов Востока и Запада

Перед тем, как перейти к определению настоящего вселенского смысла православной Церкви (по Хомякову), интересно посмотреть на ту характеристику, которую он даёт Востоку и Западу, в некоторых вопросах:

«Мудрость Запада учит закону любви, а юродство Востока — о силе и даре любви.

Мы знаем, что Церковь не ищет Христа (как ищут его протестанты), Церковь обладает Им, и обладает и принимает Его постоянно, внутренним действием любви, не испрашивая себе внешнего признака Христа, созданного верованием Римлян».

«Малая песчинка не получает нового бытия от массы, от груды, в которую её забросил случай. Таков и человек в пространстве.

Кирпич, заложенный в стене, нисколько не изменится и не улучшится от места, в которое его заложила рука каменщика. Именно таков, человек в романизме.

Но частица вещества, усвоенная живым телом, сращивается и делается неотъемлемой частью его организма, и сама получает от него новый смысл и новый импульс жизни.

Таков человек в Православии».

«Три голоса громче других слышаться в Европе:

Рим провозглашает — «Повинуйтесь и веруйте моим декретам».

Протестанты говорят — «Будьте свободны и постарайтесь создать себе хоть какое?нибудь верование».