Что такое церковность?

Что такое церковность?

Источник - http://mere-marie.com/

Текст печатается впервые и с любезного разрешения фонда Колумбийского Университета, США.

Когда мы говорим о типах религиозных людей, мы имеем возможность характеризовать их чрезвычайно многообразно. Одни подходят под характеристику мистиков, другие могут быть отнесены к рационалистам, иные христиане — православные, католики, протестанты, есть среди этих типов верующих и сектанты. Одних можно определить как тип религиозно–aилософский, другой как бытовой. Но есть ещё одна характеристика — ЦЕРКОВНЫЕ ЛЮДИ.

Каждое из приведённых выше определений нуждается в пояснении. Что под ним подразумевается? Мне бы хотелось в этой статье попытаться проследить, что скрывается под выражением «церковные люди» и каковы особые черты церковного человека.

Если мы посмотрим в словарь Даля, то найдём следующие строки объясняющие слово «церковность»: «Думаю, что далее XIX века не стоит идти в поисках современного смысла этого слова, потому что оно не древнего происхождения. Всего вероятнее, что его родоначальниками были славянофилы и, главным образом поздние славянофилы. Чаще всего оно стало употребляться в связи с лозунгом оцерковления жизни. Предполагалось как бы, что оцерковление жизни имеет своим плодом церковность того, кто на этот путь вступил. Но редко кто из говорящих об оцерковлении жизни, даёт точное определение этого понятия, тем более понятия церковность». Со своей стороны, несмотря на то, что существуют разные взгляды, мне бы хотелось разобрать их и дать собственное толкование церковности.

Что означает: 1. Церковность есть посильное посещение всех церковных служб и знание устава. Это, конечно, совершенно внешнее и формальное определение понятия и вряд ли питательное для религиозного сознания. Думается мне, что такое умонастроение было бы правильнее назвать храмовым благочестием. Тут явно смешивается понятие церковь и храм, а всеобъемлющая Церковь Христова умаляется до пределов данного храма и служение Церкви — до пребывания на всех богослужениях этого храма. Первое, что мы должны сделать, это постоянно помнить о достаточно существенной разнице между этими понятиями. Христос говорит: «Созижду Церковь Мою и врата адовы не одолеют Её». И ОН же предрекает разрушение храма Иерусалимского. Из этого примера ясно, в чём тут разница.

2. Церковность есть активное переживание всех событий церковного годового круга. Ведь церковный человек целиком захвачен теми событиями, которые в данный день празднует Церковь. Это и переживание Евангельских событий, двунадесятых праздников, или память известного святого, или мало известного святого и т. д. Человек, активно живущий церковной жизнью начинает жить как бы двойной жизнью. С одной стороны, его существование проходит в сегодняшнем мире, где каждый день полон своих событий: люди умирают, рождаются, страдают, радуются, грешат, каются, а, с другой стороны, человек живёт годовым богослужебным кругом. Он наполнен совсем другими событиями. И поэтому церковный человек должен всё больше и больше переключать дух свой, свои чувства, свои переживания в этот мир церковных событий, всё больше и больше сравнивая этот мир с миром окружающей его «обычной» жизни.

Кстати, такое положение (или точку зрения) церковности критиковать не трудно. Вряд ли она реально представлена кем?либо и вряд ли можно искренне говорить, что всякий молящийся может искренне и глубоко переживать память каждого святого с такой же интенсивностью и эмоциональностью, как радость или горе ближнего их смерть или рождение. Можно говорить о правильности такой точки зрения при одном допущении, что Христова Церковь когда?то существовала и кончилась, что она не живёт вечной жизнью, что Она не осуществляется повсюду в современном мире и даже в нас самих. Действительно, если не сделать такого чудовищного допущения, то не будет понятно, отчего мы должны любить образ Божий и давно ушедших из этой жизни угодников, а не образ Божий в том человеке, который стоит рядом. И более того, будет не понятно, отчего Крест, подымаемый на плечи в IV или IX в. в., должен вызывать в нас больше волнения, чем Крест, подымаемый сегодня, рядом с нами? Но Христова Церковь живёт и осуществляет себя всюду, как в прошлом, так и в настоящем и в будущем! И вечно воплощается Истина Евангелия, вечно рождается Христос, вечно распинается, вечно воскресает и возносится.

Безусловно, что церковные богослужения говорят нам наглядно обо всём этом, но они не исчерпывают осуществления Божией правды в мире, и человек, во имя церковности, не смеет закрывать глаза на эту правду и видеть её только в богослужебном круге.

3. Третье определение церковности связывает её с таинственной стороной жизни Церкви, с участием христиан в церковных таинствах. Здесь нужно отметить важность приготовление Евхаристии. Не возможно возразить по существу против решающего значения стоящего за Таинством Евхаристии для души молящегося. Но необходимо уточнить, что Таинство Евхаристии есть Богочеловеческое Таинство. Духом Святым преосуществляются Дары, принесённые человечеством, подобно тому как наитием Духа Святого на Деву Марию Бог воплотился в человеческом теле. Сын Божий стал сыном Давидовым. Верующий человек к этому таинству Боговоплощения в Евхаристии готовит не только хлеб и вино, но и своё тело и свою душу. Во время причащения человек принимает Бога в себя и как бы воплощает в себе Бога. И в этот момент высшей церковной жизни человека от него требуется не только механическое следование за тем, что происходит в Церкви, но и обязательное соединение и принадлежность к Его миру, к Его страданию, подвигу и Его Кресту. Молящийся в себе приносит этот мир для соединения его с Богом. В этом таинстве Церковь требует от молящегося всей его человеческой активности, всего его человеческого служения, которое он приносит к Чаше и освящает. И поэтому можно сделать вывод, что неправильно будет утверждать, что церковность это простое участие в таинственной жизни Церкви. Нет, участие в таинственной стороне жизни Церкви предполагает вечное стремление к полноте Боговоплощения и к тому, чтобы весь мир стал достойным этого Боговоплощения.

4. Церковность это есть понимание вселенского соборного значения дела Христова! Здесь я подошла к самому важному и последнему определению церковности. Это понятие должно противополагаться не отказу от храмового благочестия, а наоборот (в противоположность индивидуальному, личному) организацию всей своей жизни и сил подчинить ВСЁ служению этому соборному вселенскому делу Христову, Телу Христову, Богочеловечеству и братьям Христовым по плоти. Это должно быть противоположностью, по которому идут индивидуалисты, отгораживающие себя от мира, не чувствующие его божественного происхождения и религиозного значения. Если же подлинная церковность есть, то храмовое благочестие и жизнь, подчинённая церковному кругу её, никогда не помешает.

И ещё одна оговорка. Мы предостерегаем, от подмены понятий православный или христианин. Здесь вопрос не в принципиальном различии, а в ударении и в оттенке, в личной одарённости верующего и его души. А поэтому путей много и обителей в доме Отца нашего много.

Париж, 1937 г.

ПРОЗРЕНИЕ В ВОЙНЕ

Мы, люди, все без исключения тяжеловесны. Будто в стакане разболтали воду с песком. Пока есть движение воды, песок тоже носится по стакану. Затихнет вода — песок осядет на дно. Многое в нашей жизни тревожит эту тяжеловесность и косность. Тревожит борьба за материальное существование: даже такое недостойное слово, как слово"устроиться", требует от нас напряжения и производит бурю в стакане воды. В молодости сама эта молодость тянет нас, будоражит и смущает. Личные неудачи и срывы, различные разочарования, крушения надежд — все это не дает осесть нам и успокоиться. Есть и более серьезные вещи: настоящее горе, безвозвратные утраты, больше всего смерть любимых, — это все то, что на какие?то сроки уничтожает нашу тяжесть, даже вообще нашу весомость, что вдруг властно и повелительно уводит нас из этого мира с его законами в мир иной, законы которого нам неведомы. Для того, чтобы убедиться в разнице этих законов, достаточно побывать на похоронах какого?нибудь малознакомого человека. Его окружают люди, — все смертные и знающие, что такое смерть. Но несмотря на то, что она одинаково для всех неизбежна, они делятся на два мира. Одни сдержанно сочувственны, корректны и будничны, — какое, мол, несчастье, кто мог думать, я его недавно видал, да как это случилось, а кто лечил и т. д.; чужие, одним словом. Другие, — тут вопрос не в несчастии даже, а в том, что вдруг открылись какие?то ворота в вечность, что вся природная жизнь затрепетала и рассыпалась, что законы вчерашнего дня отменились, увяли желанья, смысл стал бессмыслицей, и иной, непонятный Смысл вырастил за спиной крылья. Действительно солнце померкло, и все покойники встали из гробов, и разодралась церковная катапитасма. Это так коснулась тайна смерти сердца любящих и близких. В черный зев свежей могилы летит все, надежды, планы, привычки, расчеты, — а главное, смысл, смысл всей жизни. Если есть это, то все надо пересмотреть, все откинуть, все увидеть в тленности и лжи.

Это называется"посетил Господь". Чем? Горем? Больше, чем горем, — вдруг открыл истинную сущность вещей, — и увидали мы, с одной стороны, мертвый скелет живого, мертвый костяк, облеченный плотью, мертвенную землю и мертвенное небо, мертвенность всего творения, а с другой стороны, одновременно с этим, увидали мы животворящий, огненный, все пронизывающий и все попаляющий и утешительный Дух.

Потом время, — говорят, — целитель, — а не вернее ли"умертвитель", — медленно сглаживает все. Душа опять слепнет. Опять ворота вечности закрыты. Перед нами забота, труд, будни — песок осел на дно. И мы опять живем радостью от малых успехов, огорченьем от малых неудач, мы опять начинаем верить, что нет ничего прочнее нашего мира с его тремя измереньями, что достигнуто, то достигнуто, что накоплено, пригодится в старости, все ясно, все как на ладони и все чуточку скучновато, разве что ходить по именинам, или в кинематограф, или перемывать косточки ближнего.

Тяжеловесна человеческая падшая, пронизанная грехом и его последствиями природа.

Если мы постараемся понять, что происходит с человеческой душой в минуты страшных катастроф, потерь, — а может быть иногда и в минуты творческого преображения мира, мы сможем дать этим явлениям лишь одно объяснение. Ворота в вечность открываются нам путем личного нашего апокалипсиса, личная эсхатология уничтожает время, в котором мы привыкли жить, и пространство, которым мы привыкли все мерить. И человек может каким?то приятием этих иных законов удержать себя в вечности. Совершенно не неизбежно вновь ниспадать в будни и в мирное устроение будничных дел, пусть они идут своим чередом, — сквозь них может просвечивать вечность, если человек не испугается, не убежит сам от себя, не откажется от своей страшной, не только человеческой, но и богочеловеческой судьбы. Т. е. от своей личной Голгофы, от своего личного крестоношения, вольной волею принятого.

Перед каждым человеком всегда стоит эта необходимость выбора: уют и тепло его земного жилища, хорошо защищенного от ветра и от бурь, или же бескрайнее пространство вечности, в котором есть одно лишь твердое и несомненное, — и это твердое и несомненное есть крест.

И думается мне: кто хоть раз почувствовал себя в этой вечности, кто хоть раз понял, по какому пути он идет, кто увидал Шествующего перед ним хоть раз, тому трудно свернуть с этого пути, тому покажутся все уюты непрочными, все богатства неценными, все спутники ненужными, если среди них не увидит он единого Спутника, несущего крест.

Проще сказать, — скучной, никчемной, бессмысленной покажется человеку вся жизнь его, не пронзенная пламенем вечности.

Таковы возможности в жизни каждого человека. И они же открываются нам в жизни целых народов, даже всего человечества, — в течении истории.

Человеческая история также поставлена перед выбором: или торжество экономического и политического будничного устройства мещанского благополучия, трехмерного пространства и вытянутого в прямую ниточку времени, или же приятие вечности, крылатость, осуществление здесь того, что задумано там.

Тяжеловесна человеческая история, тяжеловесна плоть человечества. И вместе с тем этой своей тяжеловесностью не исчерпывается. Сейчас в наших личных жизнях мы знаем, что солнце может померкнуть. Две тысячи лет тому назад померкло солнце всего человечества, и мертвецы покинули свои могилы, и наступила тьма, и перед глазами всего народа разорвалась сверху донизу церковная завеса. То, что пронзает каждую отдельную душу в течение ее земного пути, пронзило некогда все человечество в целом. На кресте пересеклось время и вечность, история наша на какое?то мгновение соединилась с тем, что за нею. Сын Божий вознес свою человеческую плоть на крест.

И дальнейшая человеческая история могла пойти двумя путями: или раз навсегда пронзенная крестом, раз навсегда узревшая вечность, раз навсегда ослепшая к временному, она могла стать подлинной христианской историей, то есть в сущности своей эсхатологией, исходом, прорывом, вечною жаждою духа, крылатой, богочеловеческой. Или же она могла вновь ниспасть, забыть, как открываются ворота в вечность, даже забыть о самой вечности, мерить и взвешивать, радоваться малым национальным успехам и огорчаться малыми национальными неудачами. Ставить себе только материальные цели, в конечном итоге провозгласить, что материя господствует над духом, — в любой форме такого утверждения, — то ли, что бытие определяет сознание, как в марксизме, то ли, что кровь сообщает права или лишает прав, как у Гитлера, то ли, что человеческая свободная душа должна быть в рабстве у государства

Нет сомнения, что послеголгофская история вновь пала. Более того, она падала в каждом веке своего существования, в каждом народе, в каждой исторической теории. Песок осаждался на дно. Большинство не только смирялось с этим, но даже убеждалось, что так оно и быть должно, иначе быть не может. Солнце воскресения отодвигалось в века. Человечество чувствовало себя не в полдневном его свете, а в некоей вечерней заре. Небо становилось все темнее и темнее. Потом уж ни отблеска, ни отсвета.

И тогда пришли те, кто утверждал, что его и не было, этого солнца воскресения.

Сейчас в мире действуют силы активного материализма, принципиальной тяжеловесности.

Но на протяжении этих двух тысячелетий бывали и прозрения, по–разному выраженные и разными причинами обусловленные. Хилиастическая идея наступления тысячелетнего царства праведников, ожидание конца света у первых христиан, ожидание конца света в тысячном году, и еще, и еще, в России у старообрядцев при Петре, — несмотря на разные эпохи, на разные характеры народов, где эти чаяния возникали, — в них было много общего, — и главное — это уверенность в том, что нам данный, плотяной мир не исчерпывает собою всей реальности, что за ним начинается нечто иное, управляемое иными законами, что царство Кесаря должно будет уступить свое место Царству Божьему, что время исчезнет в вечности, что тяжелые ворота распахнутся и примут все человечество, и что для этого вожделенного часа и существовала вся история, для него наше человеческое творчество, им будет оправдано наше страдание, им святится наша борьба. Будет час, и от края земли и до края блеснет молния и на облаке приидет Сын Человеческий во всей славе своей судить живых и мертвых.

Мне необходимо тут сделать небольшое отступление, чтобы избежать недоразумений. Я знаю, что голодному нужен хлеб, а усталому отдых. Я знаю, что нет ничего лицемернее, чем отказ от борьбы за сносное материальное существование обездоленных под предлогом, что перед вечностью их материальные беды ничего не значат. Я думаю, что человек может отказываться от любых из своих прав, но абсолютно не смеет отказываться от прав своего ближнего. Кроме того, я помню, что в самом эсхатологическом тексте Евангелия, в том месте, которое называется даже Малым Апокалипсисом, упоминает Христос именно о тех добродетелях и пороках, которые связаны с материальным служением ближнему. В этом смысле социальные задания христианина не могут вызывать никакого сомнения.

Сомнение, и даже не сомнение, а самый страшный соблазн вызывает лишь полное отрицание духовных ценностей и утверждение материальных как единственно существующих. Мы видим сейчас, до каких страшных тупиков это довело все человечество. Я не буду останавливаться на подробных характеристиках. Скажу только, что мировой Смердяков заявил сейчас во всеуслышанье:

"Если Бога нет, то все позволено". И на основании этого своего утверждения стал издавать законы, управлять государствами, вести войны, обращать в рабство малые народы, наводнять пространство эфира своей крикливой и лживой пропагандой. Смердяковщина на престоле — вот имя того, что происходит. И в каком?то смысле его действия логичнее, чем действия тех нигилистов, о которых говорит Соловьев:"Нет бессмертия, а потому положим душу свою за други своя". Нет, если нет бессмертия, если мир, нас окружающий, действительно исчерпывает собою все, то, может быть, и нельзя из этого сделать никакого другого вывода, чем тот, который делается: это значит — закон ненависти, борьбы всех против всех. Это значит, наконец, полное отрицание голгофского креста, отрицание Воскресения, вражда против Сына Человеческого, который заставил человечество целых два тысячелетия жить обманом и иллюзией. В самом деле, сколько золотого времени потеряно, — можно было целых лишних две тысячи лет законно ненавидеть, законно грабить, законно истреблять иные народы и враждебные классы, а вместо этого все время приходилось действовать с оглядкой, вслушиваться в какие?то призрачные и туманные слова, ненавидеть вопреки закону, вопреки закону грабить, истреблять и насильничать. Как естественна и неизбежна ненависть современных владык мира к христианству. Христианин может черпать в этой ненависти своеобразное горькое удовлетворение.

Мне кажется нужным говорить не только о том, что происходит по ту сторону фронта или в России. Мне кажется, что всегда правильно и полезно в первую очередь судить собственные ошибки и недостатки или ошибки и недостатки тех, кому сочувствуешь. Горе тем, чьи недостатки в первую очередь обличены врагами, — враги делают из этого вывод, чтобы использовать их в своих целях, а не для того, чтобы исправить их по существу. Итак, мне кажется должным самым внимательным и беспощадным образом искать недостатки тех, к кому относишься с симпатией.

По эту сторону фронта многое меня пугает. Я везде ищу и нигде не нахожу ничего, что бы мне указывало на возможность какого?то прорыва от материальной жизни к вечности. Иногда попадается очень неопределенное выражение чрезвычайно общих и расплывчатых идеалистических чаяний, немного в стиле Достоевского:"сочувствие всему прекрасному и высокому", — но это достаточно туманно. Говорят, — мы защищаем правое дело, мы боремся за раскрепощение малых национальностей, или за федеративное устройство Европы, или за демократию. — Все это вещи очень ценные, но этого мало. Проверьте себя. Представьте, что вы должны немедленно отдать свою жизнь за одну из таких целей борьбы. Постарайтесь представить себе реально смерть. И вы поймете, что ваша жизнь, как бы скромно вы ни расценивали ее значение, — в каком?то последнем метафизическом смысле больше, чем малые национальности, или платные отпуска, или всеобщее избирательное право. И ваша жизнь больше, и ваша смерть больше. Проверьте себя таким образом, — и вы сразу увидите, что помимо (а не вопреки, конечно) этой реальной и земной борьбы вы отдаете свою жизнь в вечность за то, что с этой вечностью связано, вам нужны все эти раскрепощения и освобождения, потому что вы хотите, чтобы и в этом тяжеловесном и порабощенном мире царствовал свободный и творческий дух. Платные отпуска, федерация и т. д., — все это только средства, цель же связана с совершенно иной глубиной.

Так вот, как?то мучительно хочется, чтобы по эту сторону фронта не останавливались на полпути, чтобы кто?то договорился до последних истин, чтобы эти истины зажгли души, чтобы именно они, громко и четко наименованные, стали подлинной, глубокой, религиозной целью современных событий.

А покуда этого нет, все представляется достаточно неопределенным и шатким. Нельзя осуществлять творческие задания в жизни, только отталкиваясь от творческих заданий своего противника. Идеологическая инициатива должна быть в руках того, кто хочет победить, и инициатива эта должна уметь облекаться в разные формы — от простых и всем понятных лозунгов до последних истин религиозного прозренья.

Мне страшно, что я этого еще не чувствую нигде. Может быть, нет ничего удивительного, что люди, занимающиеся самым лаицизированным из всех человеческих дел — политикой, не говорят нам о последних ценностях, за которые надо бороться. Это, так сказать, не входит в их профессиональные обязанности. Естественно, что торговка на базаре торгует, адвокат в суде защищает, военачальник ведет в атаку, политик учитывает взаимоотношение экономических, дипломатических и прочих сил, — христианин же проповедует христианский смысл событий, которые имеют и многие другие смыслы. И было бы плохо, если бы все взялись не за свои дела.

Но думаю, что такая точка зрения неверна, потому что фактически любое дело — и маленькое, и большое — можно делать и христиански, и антихристиански.

Но тут меня смущает даже другое. Меня смущает христианин, и смущает больше всех других участников мировой исторической трагедии.

До войны мы много раз слыхали о мощности и быстроте развития экуменического движения, — через перегородки исповедных различий, объединенные верой во Христа, люди признавали друг друга братьями и хотели действовать на основе взаимной братской любви. Боюсь я, что эта религиозная Лига Наций не выдержала испытания в той же степени, как и Лига Наций политическая. Я даже не хочу слишком настойчиво и сильно критиковать то, что происходит. Просто ясно, что нельзя не чувствовать полную неадекватность голоса этой мировой совести и бессовестного стремления поработить мир. И поэтому, как ни относиться к экуменическому движению, сейчас очевидно, что не ему быть носителем христианского идеала в современном конфликте: не тот у него голос, не тот пафос, не те крылья, которые для этого требуются.

Была опубликована энциклика римского папы, касающаяся современного положения мира. Вся она состоит из тщательно подобранных, человечески мудрых и благородных положений. Против нее почти нечего возражать. Дипломатическая тонкость и изысканность ее автора сумела ее сделать приемлемой для всех, — даже для людей, далеких от религиозного миросозерцания. И если есть против нее возражения, то они идут не от человеческой мудрости, гуманности, не от того, что составляло душу и разум довоенной Европы, не от истории, а от того чувства конца и катастрофы, в котором мы живем. Если ее принять, то окажется, что божественные законы как?то чересчур совпадают с законами среднего европейского гуманистического либерализма, что мы не стоим над пропастью, что с адом и его населяющими силами можно вести борьбу хорошо выверенными дипломатическими трактатами. Трудно определить, что в ней неприемлемо. Может быть, всего точнее, — отсутствие огня, отсутствие прорыва в миры иные. Если сравнивать по уже выше мною данному образу, то эта энциклика похожа на доброго и сочувствующего знакомого на похоронах, а никак не на ближайшего родственника, ни на отца, которому в смерти сына открываются ворота в вечность, у которого все меняется, все старое сгорает, а новое, крылатое и духоносное, разрывает его сердце каким?то последним блаженнейшим мучительством. Ничего не могу возразить против папской энциклики, кроме того, что она не очень была нужна. Дальше идет самое болезненное, самое чувствительное, самое любимое, родное. Православный человек сегодняшнего дня. Восточные иерархи проявляют довольно большую активность. Об этой активности газеты печатают на третьей странице. И может быть, так оно и правильно — печатать на третьей странице: мы узнаем из газет, что они сочувствуют союзникам и осуждают богоборческую немецкую власть. Они даже гораздо определеннее, чем замолкшие экуменисты или слишком хорошо дозированная папская энциклика. Но во всей этой определенности чувствуется только, что они по самым разнообразным причинам очень твердо выбрали, за кем идти, а вовсе не то, что они решили звать за собою, — будто им некуда и некого звать. В страшный сегодняшний час не они нам освещают ступени, ведущие в вечность. Но это, скажут мне, восток, давно отошедший от основного русла исторической жизни. Обратимся к нам.

Нам, русским, трудно. Может быть никогда история не создавала таких запутанных и противоречивых положений, как то, в котором находимся сейчас мы. Можно сказать, как бы что ни оборачивалось, всегда, при всех обстоятельствах мимоходом ударяло нас по головам. Заметьте, как у нас сейчас заглохли политические разногласия, — это потому, что все мнения опровергнуты жизнью, одни вынуждены восхищаться действиями своего заклятого врага, пацифисты славить войну, убежденные драчуны — не знать, за что воевать, интервенционалисты — отказываться от интервенции, а оборонцы — мечтать о ней. Но это все политика. Основная же трудность наша в области религиозной. Мы чувствуем религиозную катастрофу, нависшую над миром, но мы так долго воспринимали религию как некую благородную национальную традицию, что сейчас у нас не хватает силы все пронзить ее огнем.

А, между тем, так хочется верить, что именно из недр православного христианства, великомученического, гонениями отрешенного от законов мира сего, очами тысяч и тысяч лучших своих детей взирающего в лицо смерти, плечами тысяч и тысяч своих слуг подымающего голгофский крест. Православное распятое христианство — ждет своей Пасхи, ждет своего воскресения в силе и в духе

* * *

И теперь последнее, — война.

Приемлем? Не приемлем? Война — подвиг? Война — организованное убийство? Воин — страстотерпец? Воин в древности отлучался от причастия? Есть войны справедливые, почти праведные? Все это вопросы, вопросы, которые показывают всю противоречивость в самой природе войны. С одной стороны, война–грех и несчастие и катастрофа, с другой стороны, в последовательном пацифизме есть что?то эгоистически–вегетарианское, от чего мутит душу.

Я думаю, что в понятии войны далеко недостаточно расчленены определения нападающей и защищающейся стороны. Этим понятиям дано место в начале конфликта с целью в конце войны использовать это дипломатически, политически и экономически. Но на самом деле настоящего морального и даже религиозного расчленения не произведено. Если разбойник нападает на дом и живущий в нем защищается, то в дальнейшем, когда происходит суд, независимо от того, удалось ли разбойнику его преступление или нет, или даже может быть защищающийся победил разбойника, — на скамье подсудимого все же будет разбойник. А не то что разбойник действительно первый нападал, а потом все было смешано в общей драке и уж даже не так важно, кто начал, а важно, кто победил. Было бы правильно иметь два различных глагола для обозначения действий нападения и защиты. Говорить не"Франция воюет"и"Германия воюет", а Германия воюет, нападая, а Франция воюет, защищая, и в этих деепричастиях должно быть все ударение, как в деле с разбойником нельзя сказать, что он и мирный житель начали драться, а можно сказать, что разбойник шел грабить, а мирный житель защищался от грабежа.

Думаю, что христианская совесть никогда не может руководствоваться мотивами разбойника, т. е. для нее никогда неприемлемо агрессивное участие в войне. Гораздо сложнее обстоит дело с вопросом претерпевания войны, пассивного в ней участия, войны защитительной. И тут я подхожу к главному, что определяет христианское отношение к войне. Сила не в ней, а в том, что за нею.

Есть в войне нечто, что заставляет, не всех, но многих, прислушиваться, и вдруг, среди рева пушек, стрекотания пулеметов, стонов раненых, — услышать иное, услышать далекую архангельскую предваряющую трубу.

Мы знаем, каковы бывают итоги больших войн: по существу, они сравнивают потери победителей и побежденных, они обескровливают обе стороны. Статистика считает десятками и сотнями тысяч, если не миллионами, раненых и убитых, статистика говорит нам о невероятном материальном оскудении, о миллиардах разорвавшихся в воздухе, пущенных на дно океана, сожженных, истребленных, изничтоженных. Есть еще в известном смысле более страшное явление, не подлежащее учету никакой статистики, — это озверение народов, падение культурного уровня, гибель творческих возможностей, — разложение душ. Каждая война отбрасывает все человечество назад: в этом процессе играет роль как истребление самых молодых и творчески активных слоев населения, так и психическая деформация тех, кто остается живым и физически целым. В известном смысле можно утверждать парадокс, что всякая война, как бы она ни кончилась, самым фактом специфического своего влияния создает возможность, даже неизбежность следующей войны. Она воспитывает будущие кадры, желающие во что бы то ни стало воевать. Достаточно сказанного, чтобы знать, как относиться к войне. Тут не может быть двух мнений. Да к тому же это сказанное можно умножить тысячами и тысячами новых убедительных доводов против войны.

Так вот, утверждая истину всех этих доводов, я все же с полным убеждением говорю, что есть в войне нечто, являющееся как бы единственным шансом в современном положении человечества. Это не значит, что ее можно хотеть. Но, раз она уже разразилась, ее надо использовать. Я думаю, что сейчас, когда война совершенно стихийным порядком захватывает все новые народы и трудно предвидеть, кто еще будет в нее втянут, вообще трудно что?либо предвидеть в области политической, дипломатической, экономической и даже в области чисто военной, — есть одна область, в которой и предугадывать нечего, — до того все ясно. Это область человеческого духа.

Более чем когда?либо война требует от нас мобилизации абсолютно всех наших духовных сил и возможностей. И мы должны понимать, что значит мобилизация. Если солдат, будучи мобилизованным, должен оставить любимую семью, привычное дело, даже призвание, должен как бы выйти из времени, в котором он жил, и переключиться в какое?то иное время, если от солдата, мобилизуя его, отнимают все и требуют всего, то наша христианская мобилизованность должна предъявлять к человеку никак не меньшие требования. Христос и животворящий Дух Святой требуют сейчас всего человека. Разница с государственной мобилизацией только та, что государство мобилизует принудительно, наша же вера ждет добровольцев. И от того, будут ли эти добровольцы, а если будут, то каково будет их напряжение, и какова будет степень их жертвенности, — на мой взгляд, — зависит судьба человечества.

В самом деле, — война есть крыло смерти, осенившее мир, война есть для тысяч и тысяч людей открытые ворота в вечность, война есть крушение мещанского порядка, уюта и прочности. Война есть призыв, война есть прозренье.

И на этот призыв, на эту звучащую архангельскую трубу можно ответить двояко. Можно ответить так, как отвечают на смерть почтенные посетители панихид, как на нечто скорбное, но постороннее. Такой ответ обычен. Иногда он нас не поражает только потому, что мы как?то ко всему привыкли.

В самом деле, если вдуматься, не поразителен ли сейчас любой номер иллюстрированного журнала, где на одной странице изображено, как в океане тонут матросы, — гибнут человеческие жизни, или же лежит мертвый солдат на снегу, замороженный, открытыми, стеклянными глазами смотрящий в небо, а на другой странице какая?то кинематографическая артистка улыбается, занимаясь физической культурой, холеная, хорошо вымытая, крашеная. Или изображена карикатура на парижских мидинеток, или еще что?либо из того, уже сейчас потонувшего мира. Эти сочетания невинны, потому что не поражают своей нелепостью редакторов и читателей, а вместе с тем циничны, я бы даже сказала, зловещи.

Довольно, довольно. Вот сейчас, в данную минуту, я знаю, что сотни людей встретились с самым серьезным, с самой Серьезностью, — со смертью, я знаю, что тысячи и тысячи людей стоят на очереди. Я знаю, что матери ждут почтальонов и трепещут, когда письмо опаздывает на один день, я знаю, что жены и дети чувствуют в своих мирных жилищах дыхание войны.

И, наконец, я знаю, всем своим существом знаю, всей своей верой, всей силою духа, данной человеческой душе, что в эту минуту Бог посещает свой мир. И мир может принять это посещение, открыть свое сердце, — "готово сердце мое, готово", — и тогда мгновенно соединится наша временная и падшая жизнь с глубиной вечности, тогда наш человеческий крест станет подобием креста Богочеловеческого, тогда в самой нашей смертельной скорби увидим мы белые одежды ангела, который нам возвестит: Его, умершего, нет во гробе. Тогда человечество войдет в пасхальную радость воскресения.

Или… Может быть даже не будет хуже, чем было, будет только так, как было. Еще раз, — который уже, — пали, не приняли, не нашли путей преображения.

Старая, пыльная, скорбная земля в пустом небе несется в вечную пустоту. Мертвенное человечество радуется малым удачам и огорчается малыми неудачами, отказывается от своего избранничества, кропотливо и усердно натягивает на свою голову крышку гроба.

Текст воспроизведен по изданию: Мать Мария. Воспоминания, статьи, очерки. В двух томах. — Paris, YMKA?PRESS, 1992. — том 1, стр. 312–327

Первая публикация:"Мать Мария". Стихотворения, поэмы, мистерии. Воспоминания об аресте и лагере в Равенсбрюк. — Париж, 1947. Под редакцией и с введением Д. Скобцова.