Даосские мыслительные практики («философия»)

Даосские мыслительные практики («философия»)

Цинские начетчики-конфуцианцы, под влиянием вкусов и взглядов которых формировалась западная синология, успешно внушили внимавшим им китаеведам, что вся большая традиция китайской культуры суть конфуцианство, причем конфуцианство надо понимать исключительно так, как его понимали мудрецы сунской эпохи – Чжу Си и его предшественники. Что же касается даосизма, то если в последнем и было вообще что-то ценное для образованного человека, то оно было создано очень давно, в эпоху Борющихся Царств и даже ранее, когда жили выдающиеся даосские мыслители Лао-цзы и Чжуан-цзы. От этих же «преждерожденных» начетчиков пошла и господствовавшая вплоть до середины XX в. концепция «двух даосизмов» – философского и религиозного, имеющих между собой столь же мало общего, сколько его было, скажем, между камланием шамана и логическими штудиями Аристотеля. Эта теория рухнула около 1950 г, благодаря трудам А. Масперо и его учеников, показавших единство и преемственность даосской традиции, однако печать ее еще лежит темным пятном на современной синологии. Так, общие курсы по истории китайской философии, культуры и истории (за очень редким исключением) оставляют впечатление, что никакого даосизма в Китае после эпохи Хань не было вообще, даосская мысль умерла (ненадолго воскреснув в сюань-сюэ III–IV вв., по этой причине иногда даже называемого «неодаосизмом»), а если какой-то даосизм и продолжал существовать, то это был уже не высокий даосизм Лао-цзы и Чжуан-цзы, а низкая религия для простонародья, переполненная магией, мантикой и грубым колдовством.

Между тем даосизм оставался и после Хань (а во многом остается и в наши дни) влиятельной интеллектуальной, идеологической и даже политической силой, игнорирование которой с неизбежностью приводит к получению крайне искаженной картины истории (в самом широком смысле этого слова) как китайского общества, так и китайской мысли. Не рассматривая эту тему подробнее, равно как и воздерживаясь от анализа исторических аспектов происхождения и развития даосизма, поскольку посвятил этим вопросам несколько книг и множество статей (которые и рекомендую читателю),[153] перехожу к описанию базовых моментов даосского мировосприятия.

Прежде всего, следует иметь в виду, что и даосская и конфуцианская мысль развертывается в одном и том же пространстве и в одной и той же парадигме, а именно пространстве категорий и ценностей китайской культуры и в ее парадигме. Поэтому противопоставление даосизма и конфуцианства нельзя абсолютизировать, они исходят из одной и той же картины мира, решают часто сходные вопросы, хотя и весьма по-разному. Поэтому для простоты начнем с сопоставления даосского и конфуцианского мировоззренческого паттерна.

Конфуцианство рассматривает космос и общество как иерархические структуры. Критикуя моистскую идею «всеобщей любви» (цзянь ай), Мэн-цзы утверждал, что невозможно любить одинаково ближнего и дальнего, родственника и постороннего, и единственное, что мы можем и должны делать, – это распространять отношение к близким на дальних: «Относитесь к своим детям, как положено относиться к детям, и распространяйте это отношение на чужих детей; относитесь к своим старикам, как полагается относиться к старикам, и распространяйте это отношение на чужих стариков» (ю у ю и цзи жэнь чжи ю, лао у лао и цзи жэнь чжи лао). Конфуцианская «гуманность» (жэнь) предполагает иерархию отношений: гуманность высшего по отношению к низшему есть «милость» (дэ), и наоборот – «преданность» (чжун), гуманность родителей по отношению к детям – это «родительская любовь» (цы), а детей по отношению к родителям – «сыновняя почтительность» (сяо) и так далее.

Напротив, мир даосских отношений – это мир, лишенный иерархий, это мир «уравненного сущего» (ци у).

В «Дао дэ цзине» (гл. 2) говорится:

Не гуманны Небо и Земля и сущее для них – соломенное чучело собаки.[154]

Не гуманен и мудрец совершенный и для него все люди – соломенное чучело собаки.

Пространство между Небом и Землей, пожалуй, как кузнечные мехи: оно пустеет, но не знает искривленья, и чем сильнее в нем движенье, тем более вовне выходит ветра.

В тупик многословье ведет. Не лучше ли тот, кто всегда середину блюдет?

Таким образом, даосизм отвергает идею иерархии отношений: совершенный мудрец подобен солнцу, сияющему для праведных и неправедных, или дождю, равно орошающему и тех и других.

Конфуцианство рассматривало ритуал как универсальный регулятор общественных отношений. Даосизм, напротив, считает ритуал началом смуты и деградации:

Высшее Благо не благо, и благодаря этому оно наделено благом.

Низшее Благо не теряет блага, и благодаря этому оно лишено блага.

Высшее Благо пребывает в недеянии, и ему незачем действовать.

Низшее благо деятельно, и оно имеет цель для своих деяний.

Высшее милосердие деятельно, но ему незачем действовать.

Высшая справедливость деятельна, и она имеет цель для своих деяний.

Высшее ритуальное благоговение деятельно, но ему не соответствует ничто во всем мире; поэтому следующие ритуалу тогда закатывают рукава до плеч и силой принуждают народ идти за ними.

Поэтому люди утрачивают Дао-Путь и обретают Благо; теряют Благо и обретают милосердие; теряют милосердие и обретают справедливость; теряют справедливость и обретают ритуальное благоговение.

Но ритуальное благоговение – свидетельство того, что у людей оскудевают преданность и верность слову. Поэтому оно – начало смуты.

Предвидение будущего – не только цвет Дао-Пути, но и начало глупости.

Поэтому великий муж пребывает в том, что обильно, а не в том, что скудно. Он не пребывает в цветущих верхушках сущего. Отбрасывая то, берет он это.

(Дао дэ цзин, гл. 38)

Более того, даосизм вообще был склонен рассматривать конфуцианские добродетели не как средство совершенствования и преодоления упадка, а как симптом этого самого упадка и отступления от Дао:

Великий Дао-Путь понес ущерб, и появились милосердие и справедливость, а мудрость видна лишь тогда, когда есть великая ложь.

Шесть родственников не в мире, и появляются сыновняя почтительность и материнская любовь.

Когда страна погружена в междоусобицы и смуты, то появляются и преданные подданные.

Отсеките совершенномудрие! Отбросьте мудрость! И тогда народ стократную выгоду обретет.

(Дао дэ цзин, гл. 18)

Уже из этого фрагмента видно, что даосы не склонны высоко оценивать конфуцианскую премудрость. Для даосов она не более чем искусственная интеллектуальная изощренность, весьма далекая от подлинной мудрости и естественного следования Дао (как известно, многознание не научает мудрости):

Отсеките гуманность, отбросьте справедливость, и народ к сыновней почтительности и материнской любви вернется вновь!

Отсеките изощренность, отбросьте выгоду, и воры и разбойники исчезнут!

С триадой этой не дано высокому покончить просвещению.

Поэтому указываю, что ведет к избавлению:

Смотрите на безыскусственную чистоту и обнимите первозданную простоту. Умеряйте себялюбие, искореняйте страсти.

(Дао дэ цзин, гл. 19)

После такого очень краткого сравнения конфуцианской и даосской этики можно обратиться к более систематическому рассмотрению даосского мировоззрения. Начнем, так сказать, ab ovo, с первой главы «Дао дэ цзина»:

Путь, что может быть пройден, не есть постоянный Путь-Дао,

Имя, что может быть поименовано, не есть постоянное имя.

Безымянное – Неба, Земли начало.

Именуемое Матерью сущего стало.

В отсутствии тайну вещей созерцать стремись.

В наличии предел бытия созерцать стремись.

Те двое родятся вместе, но их имена различны.

Их вместе назову я Сокровенным.

И Сокровенное вновь Сокровенным стало.

Таковы врата всех тайн.

О чем здесь, собственно, говорится? Во-первых, мы встречаемся с новым и еще не известным нам пониманием Дао, Великого Пути. Теперь это не Путь совершенномудрых государей древности, как в конфуцианстве, а некий универсальный Путь, высшая норма как человеческого общества, так и всего космоса. Нечто подобное мы уже встречали в неоконфуцианстве, но там Дао есть, прежде всего, совокупность морального закона Вселенной, воплощающего в себе полноту этически определенного принципа ли. Такое понимание Дао даосы сочли бы «слишком человеческим», а потому ограниченным. Дао превыше двойственности морали, всегда предполагающей наличие дихотомии добра и зла. Дао трансцендентно как злу, так и добру, ибо добро и зло вполне релятивны, относительны, они определяют друг друга и бессмысленны друг без друга: не может быть ни добра без его соотнесенности со злом, ни зла без его сопоставления с добром. Нечто является благим лишь относительно чего-то неблагого, и наоборот:

Когда в Поднебесной все узнают, что прекрасно прекрасное, – это уже безобразно.

Когда в Поднебесной все узнают, что добро есть добро – это уже не добро.

Поэтому отсутствие и наличие друг друга порождают, легкое и трудное друг друга определяют, длинное и короткое друг друга измеряют, высокое и низкое друг друга исчисляют, мелодия и ритм друг с другом гармонируют, начало и конец друг с другом чередуются.

(Дао дэ цзин, гл. 2)

Эта мысль великолепно иллюстрируется во второй, главе «Чжуан-цзы». В мире нет ни одной самосущей вещи, нет ригидных неизменных сущностей. Ничто не является добрым или злым, прекрасным или безобразным само по себе. Так, все люди считали наложницу Си Ши прекрасной, но когда она подходила к пруду, люди в страхе уплывали от нее, а когда она входила в лес, олени убегали прочь. Значит, они вовсе не считали ее красоту неотразимой и вовсе не стремились созерцать ее. Далее следует ряд парадоксов: нет ничего меньше горы Тайшань и нет ничего больше осенней паутинки, Пэн-цзу, проживший восемьсот лет, умер безвременно, а младенец, не проживший и месяца, является долгожителем. Все это кажется странным. Но подумайте: нам, людям, гора Тайшань кажется огромной и высокой, но что такое ее размеры по сравнению с обширностью Вселенной? В масштабах мироздания она окажется меньше песчинки. Нам осенняя паутинка представляется чем-то почти неосязаемым, но для гипотетического существа (воспользуемся современным словом) микромира это гигантская структура. Для нашей меры времени восемьсот лет жизни Пэн-цзу – целая вечность. Но для вечных Неба и Земли этот срок меньше мгновения. Напротив, для поденки, живущей с утра до вечера, месяц жизни младенца – невообразимый по длительности срок. Все относительно, и все уравнено, соразмерено, уравновешено в этой относительности. Мир относительности сущностей есть мир баланса, мир «уравненного сущего» (ци у). Мир «Чжуан-цзы» подобен клокочущей плавильной печи, в которой все постоянно переплавляется, перетекая из одной формы в другую. В этом мире человек может после смерти «переплавиться» в печенку мыши, или лапку насекомого, что отражает изначальное единство всего, то единство, в котором человек уже здесь и теперь в каком-то смысле уже и лапка насекомого, и печенка мыши, и далекая Полярная звезда. Все во всем и каждое в каждом. Эта реальность – наш мир, но не искаженный восприятием нашего искажающего и расчленяющего реальность рассудка и языка. Истинная реальность невыразима в слове, ибо язык аналитичен по своей природе, он разрезает действительность, создавая иллюзию, что каждому слову-имени (мин) соответствует определенная самостоятельная сущность (ши). Прекрасное и безобразное, сон и бодрствование, жизнь и смерть относительны и условны: не зная, что такое смерть, мы цепляемся за жизнь, а потом не хотим воскресать, наслаждаясь посмертным единением с единым безграничным бытием; мудрец засыпает и во сне становится порхающей над цветами бабочкой, а проснувшись, не знает, то ли он проснулся, то ли теперь заснула бабочка, и ей снится, что она – мудрец. Столь же относительны, как уже говорилось, добро и зло, прекрасное и безобразное: что благо для одного – величайшее зло для другого. Поэтому навязывающий другим свое понимание добра (как это делают конфуцианцы и монеты) только вредит другим. Истинный мудрец не противостоит ни сущему, ни своей собственной природе, пребывая в покое недеяния и самотакости «беззаботного скитания» (сяо яо ю) в беспредельности мироздания.

Но вернемся к началу «Дао дэ цзина».

Итак, здесь речь идет о Дао, точнее, даже о двух Дао – безымянном и именуемом. Первое из них есть высшее, сокровенное Дао, второе – проявленное Дао. Первое из них есть начало Неба и Земли, второе представляет собой мать и кормилицу всего сущего. Надо сказать, что теория «двух Дао» была в высшей степени популярна в даосской мысли. Так, в расцветшем в VII в. «учении о парном Сокровенном» (чун сюань) она достигла своей зрелости, да и само название этого направления непосредственно отсылает нас к первой главе «Дао дэ цзина»: «И Сокровенное вновь Сокровенным стало. Таковы врата всех тайн».

Например, даос Ван Сюань-лань (626–697) в своем сочинении «О сокровенной жемчужине» («Сюань чжу лу») прямо писал, что существуют два Дао: постоянное и «непреходимое» высшее Дао как универсальное первоначало и норма всего сущего и непостоянное, «проходимое», Дао как принцип и норма каждой отдельной вещи и каждого отдельного существа, поскольку «в Дао присутствуют все существа, и во всех существах присутствует Дао». Первое Дао вечно и неизменно, причастное множественности второе Дао, будучи манифестацией первого, тем не менее рождается и умирает вместе с вещами, природу которых оно определяет.

Но в «Дао дэ цзине» второе Дао рассматривается как дэ, благая мощь Дао, его сила и энергия, посредством которой Дао не только являет себя в мире вещей, но и вскармливает, пестует все сущее, уподобляясь его матери-кормилице.

Что такое Дао «Дао дэ цзина» и какими атрибутами оно обладает?

Во-первых, оно есть не только норма бытия сущего, но и его субстанция, это, по выражению Г. Э. Гороховой, «субстантивированная закономерность».[155] Правда, надо отметить, что в истории даосской мысли постоянно боролись субстанциальное и функциональное понимание Дао. В первом случае Дао рассматривалось как универсальная субстанция, порождающая ци, которое затем проходило уже известный нам процесс дифференциации: «Дао рождает Одно, Одно рождает Два, Два рождает Три, Три рождает все сущее» («Дао дэ цзин», гл. 42). Во втором Дао рассматривалось как внутренне присущий ци принцип его развертывания и оформления, единой субстанцией здесь оставалось ци. В предельном случае ци (точнее, изначальное ци) и вообще не только сближалось, но и фактически отождествлялось с Дао, что сближало даосизм с космологической позицией ханьского конфуцианства, а позднее также с философией «ханьской науки» оппозиционных мыслителей XVIII – начала XIX в. В конечном итоге победила именно вторая, «функционалистская» интерпретация Дао как более соответствующая базовой парадигме китайской культуры, хотя в ранних текстах (особенно в «Дао дэ цзине») отчетливо преобладает «субстанционалистская» линия.

Во-вторых, Дао есть порождающий принцип всего сущего.

В-третьих, Дао есть принцип циклического времени, рассматриваемого в «Дао дэ цзине» как постоянное возвращение сущего к своему «корню» (самому Дао) и возвращение Дао к самому себе, его «оборачиваемость» (фань).

Дао предшествует какой-либо вербализации, оно по ту сторону слов, оно безымянно (у мин): «Знающий не говорит, говорящий не знает» (гл. 56). Впоследствии, правда, эта фраза Лао-цзы (будем так традиционно называть гипотетического автора «Дао дэ цзина») вызвала много комментариев, в том числе и вполне иронического характера. Например, один из мыслителей школы сюань-сюэ заявил, что Конфуций глубже проник в суть Дао, нежели Лао-цзы, так как Лао-цзы продолжал говорить о Дао, а Конфуций молчал о нем, говоря лишь о вещах, выражаемых в слове. А знаменитый поэт эпохи Тан Бо Цзюй-и и вовсе заявил в своем стихотворении «Читаю Лао-цзы»: «Если Лао-цзы был тем, кто знает, то зачем он написал книгу в пять тысяч знаков?»

В «Дао дэ цзине» подчеркивается, что Дао вообще никак не может быть названо, и даже название «дао» прилагается к нему сугубо условно, «с усилием», хотя и является наилучшим для него (мы бы сказали: наилучшим, поскольку Дао есть высшая категория китайской культуры, выражающая идеи истины и правды). Вместе с тем даосы рассматривали Дао как источник и мышления (которому оно тоже трансцендентно) и речи. Так, достаточно поздний философский памятник «Гуань Инь-цзы» гласит: «Дао нельзя помыслить. Но если бы не было Дао, то нельзя было бы мыслить. О Дао нельзя говорить. Но если бы не было Дао, то речь была бы невозможна». Таким образом, Дао, будучи запредельно и мышлению и речи, является трансцендентальным условием и мышления и языка.

И теперь несколько слов о суггестивности китайской, и прежде всего даосской, философии, суггестивности, весьма созвучной, если иметь в виду западные философские аналоги, суггестивности хайдеггеровского текста, направленного не столько на развертывание дискурсивных механизмов мышления читателя, сколько на некое особое мышление – сопереживание, вдумывание и вчувствование в авторский текст и авторскую мысль, вхождение в поток самораскрытия авторского видения и авторского понимания.

Как писал выдающийся историк китайской философии и классик современного конфуцианства («постконфуцианства») Фэн Ю-лань: «Суггестивность, а не артикулированность, является идеалом всего китайского искусства, будь то поэзия, живопись или что-нибудь еще. В поэзии, например, то, что поэт хочет сообщить, часто является не тем, что прямо сказано, а подразумевается в том, что не сказано <…> Таков идеал китайского искусства, и он проявляется и в стиле выражения китайских философов».[156]

Далее Фэн Ю-лань приводит знаменитую притчу из 26-й главы «Чжуан-цзы», завершающуюся фразой: «Словами пользуются для выражения смысла. Постигнув смысл, забывают о словах. Где бы найти мне забывшего про слова человека, чтобы с ним поговорить!» И это уже не разговор с помощью слов: в том же «Чжуан-цзы» рассказывается о встрече двух мудрецов, которые не произнесли ни одного слова, ибо «когда они встретились, Дао было там».[157]

Как уже говорилось, даосы всегда утверждали, что о Дао нельзя говорить, но на Дао как присутствие можно намекнуть, на него можно указать. И поэтому слова (рифмы, краски, ноты) можно забыть, когда цель достигнута и Дао как принцип бытия и бытийствующий принцип непосредственно усмотрено: ведь, поймав зайца, забывают про силки! А философский текст в Китае – лишь силки для ловли Дао. И главное в китайском философском тексте – его наполненность суггестивными афоризмами.

Процитируем еще раз Фэн Ю-ланя:

«[Го Сян] обращает намеки и метафоры Чжуан-цзы в доказательства и аргументы и излагает его поэзию собственной прозой. Его сочинение артикулировано в гораздо большей степени, чем “Чжуан-цзы”. Выбирая между суггестивностью оригинала Чжуан-цзы и артикулированностью комментария Го Сяна, люди могут спросить: который из них лучше? Один монах чаньской (дзэнской) школы буддизма сказал позднее: “Все говорят, что Го Сян написал комментарий к Чжуан-цзы; я бы сказал, что Чжуан-цзы написал комментарий к Го Сяну”».[158]

Мы знаем, что 9 октября 1930 г. Хайдеггер после публичной лекции «О сущности истины» углубленно читал фрагмент из «Чжуан-цзы» (гл. 17) в переложении Мартина Бубера.[159] Прочитанный им фрагмент гласил:

Чжуан-цзы и Хуэй Ши стояли ка мосту над рекой Хао.

«Посмотри на резвящихся здесь пескарей, – сказал Чжуан-цзы. – Вот в чем выражается счастье рыб».

«Вы не рыба, – сказал Хуэй Щи. – Откуда же вы тогда знаете, что рыбы счастливы».

«Вы не я, так откуда же вы знаете, что я не знаю, что рыбы счастливы?»

«Не будучи вами, я не знаю про вас. Но я знаю, что вы не рыба, а значит, вы не можете знать, что рыбы счастливы».

«Давайте вернемся к вашему исходному вопросу. Когда вы сказали: «Откуда вы знаете, что рыбы счастливы?», – вы задали свой вопрос, уже зная, что я знаю это. А я узнал об этом из моего собственного счастья, которое я испытал, стоя над рекой Хао».[160]

Присутствовавший при этом г-н Петцет сказал позднее по этому поводу:

«Интерпретация этой истории [ «Чжуан-цзы»] неожиданно дает больше для понимания Хайдеггера, чем ею трудная лекция, которая все еще остается темной для многих людей. Для тех, для кого сущность истины еще остается скрытой во мраке, размышления над этой китайской историей позволят понять, что понимал под ней Хайдеггер».[161]

А Хайдеггер произнес в той самой лекции (опубликована в 1943 г.):

«Сущность истины есть свобода… Свобода являет себя как себе-позволение войти в-то-что-есть».[162]

Интересно, что этот самый фрагмент «Чжуан-цзы» стал совсем недавно объектом теоретической рефлексии современного ученого-синолога, историка философии, специально занимающегося проблемами историко-философской герменевтики, – Роджер Эймс.[163]

Главный вывод, который делает Эймс из анализа притчи «Чжуан-цзы», таков: Хуэй Ши (представлявший в китайской философии аналитическую «школу имен» – мин цзя) утверждает, что знание коренится в познающем субъекте, тогда как Чжуан-цзы настаивает, что знание проистекает из ситуации и только производным образом, деривативно, – из абстрактных деяний. Не в этом ли состоит и смысл высказывания Хайдеггера «Сущность истины есть свобода… Свобода являет себя как позволение себе-позволение войти в-то-что-есть»? Чжуан-цзы, стоя на мосту через реку Хао, вошел в-то-что-есть ситуации, и познал счастье рыб, осуществив экзистенциальный прорыв, экзистенциальное трансцендирование, перейдя от солипсистской обособленности чистого субъекта познания в интерсубъективный мир живого общения живых существ. И здесь суггестия прорыва (суггестивная семантика «стояния над рекой Хао») находит свое полное выражение в суггестивности самого текста «Чжуан-цзы», подкрепляющей его непосредственное дискурсивное значение.

Будучи источником как инь, так и ян, Дао тем не менее представлено в текстах как женственный принцип: оно есть «сокровенная самка», «мать Поднебесной» и т. п.[164] Да и сам универсум пребывает в лоне Дао подобно младенцу в утробе матери. Вообще же тема младенца как образа или даже прообраза мудреца исключительно важна для даосизма: ведь истинный даосский мудрец столь же естествен и безыскусен, как младенец, кроме того, младенец находится в таком же синергическом единстве с матерью, в каковом истинный даос пребывает с Дао. Младенец также мыслится даосами как сгусток жизненной силы ци, воплощение сил жизни и бытия:

Того, кто крепко держится за Силу-Дэ благую, сравню я с новорожденным младенцем. Пчелы, пауки и змеи ядовитые его не жалят. Хищные звери его не тронут, хищные птицы его не клюнут. Его кости мягки, его мышцы слабы, но хватает он крепко. Ничего не знает он о союзе самца и самки, но уд его вздымается, ибо его семя-энергия предельно совершенно. Кричит он целый день, но устали не знает, ибо его гармония предельно совершенна.

Гармония – источник постоянства, а постоянство – корень просветления.

Стремление к пестованию жизни зовется благовещим.

Контроль сознания над жизненной энергией дарит силу.

Коль существо сильно и вдруг стареет, значит оно отвергло истинный Путь-Дао. Тот, кто с Пути сворачивает, гибнет рано.

(Дао-Дз цзин, гл. 55)

Итак, младенец воплощает в себе естественность. Мудрость даоса – это мудрость сердца глупца, не испорченного конфуцианской ученостью, его сердце – сердце младенца:

О! Только лишь я один спокоен-безгласен, подобно младенцу, еще не узнавшему детства.

О! Я весь обвит-перевязан, и мне некуда возвращаться.

У всех людей как будто излишек, лишь у меня одного как будто бы недостаток.

О! Так ведь я разум глупца! О! Во мне все смешано-перемешано.

(Дао дэ цзин, гл. 20)

Даосская тема совершенного младенца была тесно связана с практиками «возвращения в зародышевое состояние», получившими особое значение в даосской внутренней алхимии (нэй дань), расцветшей в XI–XIII вв., но имевшей весьма древние, если не сказать архаические, корни. Тексты внутренней алхимии в весьма недвусмысленной манере описывают гормональную и психофизиологическую трансформацию адепта, у которого постепенно отмирают половые признаки, даже первичные, и он становится андрогином, существом, трансцендентным самой идее полового различия и потому абсолютно целостным; затем у него появляется нечто похожее на пуповину, и он окончательно уподобляется зародышу, материнской утробой которого является бесконечное лоно самого Дао, в пустотность которого даос и возвращается, обретя блаженство, бессмертие и свободу.[165]

Поскольку Дао является парадигматически женственным, женское начало всегда высоко ценилось даосами. Так, «Дао дэ цзин» (чжан 28) рекомендует адепту лишь знать свое «мужское» (сюн), но охранять (шоу) лишь свое «женское» (цы). Перед достижением андрогинного состояния зародыша адепт внутренней алхимии вначале уподобляется женщине, утратив свои мужские гениталии («настоящий даос не мочится стоя» – поговорка, известная на Тайване даже в наше время). Кроме того, утверждается, что женщина вообще лучше подготовлена к практике нэй дань, чем мужчина. В процессе внутренней алхимии появляется «бессмертный зародыш» (сянь тай), который затем «вынашивается» в теле адепта, подобно плоду в утробе матери, и в конце концов «рождается» через отверстие на макушке головы. Сам практикующий на время «вынашивания», с одной стороны, возвращается в состояние эмбриона, а с другой – уподобляется беременной женщине, вынашивающей в своем чреве «бессмертный зародыш». Женщина же гораздо больше подготовлена к роли матери, нежели мужчина, что и обуславливает ее большую способность к деланию внутренней алхимии.[166]

Теперь мы подходим к двум ключевым понятиям даосского миросозерцания: недеянию (у вэй) и самотакости (цзы жань). Они настолько тесно связаны между собой, что их удобно рассматривать вместе. Понятие недеяния вводится Лао-цзы уже в гл. 2 «Дао дэ цзина»:

Поэтому совершенный мудрец пребывает в делах недеяния, не прибегая к словам, он осуществляет учение.

Все сущее творит, не полагая начала творению и действует, не замышляя ничего преднамеренно.

И Дао-Путь – рождает, но не обладает, действует, но не предумышляет, благими качествами и свойствами обладает, к ним не привязываясь никогда. Поскольку в них он к ним не привязан, то их он и не теряет.

Рассмотрим этот пассаж подробнее, но прежде всего оговоримся, что перевод у вэй как «недеяние» сугубо условен. Вслед за Львом Толстым его можно было бы перевести как «непротивление», если понимать под последним непротиводействие естественному порядку и миропорядку. Возможен и перевод «невмешательство» (в тот же естественный миропорядок). Строго говоря, последние два варианта были бы даже предпочтительнее, если бы не укоренившаяся в отечественной синологии традиция, которую в данном случае не хочется ломать. Правда, в переводе китайского цзы жань я радикально отошел от общепринятого «естественность» или «самоестественность», поскольку в данном случае гораздо легче просто калькировать китайский термин на русский язык: цзы («сам») и жань («так») вполне сообразно дают русское «своетакость», внутренняя форма которого вполне адекватно понятна русскоязычному читателю.

Чтобы пояснить, что такое недеяние, я расскажу вначале анекдот из японской истории. В XVI в. три человека пытались объединить Страну восходящего солнца: Тоётоми Хидэёси, Ода Нобунага и Токугава Иэясу. Первый из них сказал: «Если кукушка не кукует, надо свернуть ей шею». И он не смог довести дело до конца. Второй сказал: «Если кукушка не кукует, надо заставить ее куковать». И снова неудача. А самый мудрый из них, Токугава Иэясу, сказал: «Если кукушка не кукует, надо подождать». И он, дождавшись подходящего момента, когда кукушка наконец-то закуковала, стал действовать и стал военным правителем (сёгуном) всей Японии, а его потомки продолжали править страной до 1868 г.

Теперь пример из даосских текстов. В «Чжуан-цзы» рассказывается о том, как Конфуций пришел на берег реки в местечке Люйлян, где воды реки низвергались вниз огромным водопадом, и вода в реке бурлила настолько, что там не могли жить даже рыбы. И вдруг Конфуций видит, как в эту бурлящую воду входит старик. Конфуций вначале подумал, что старик хочет утопиться, но, как оказалось, он ошибся, ибо старик начал с необычайной легкостью и грацией резвиться среди волн и водоворотов. Когда этот пловец вышел из реки, Конфуций в полном изумлении спросил у него, как он мог так резвиться там, где не живут даже рыбы. И старик ответил ему, что он настолько слился воедино с водой и ее течениями, что для него как бы исчезла разница между им самим и рекой, он в полном смысле этого слова вошел в поток.

В другом месте «Чжуан-цзы» рассказывается о мяснике, разделывавшем за считанные мгновения тушу огромного быка: рука с ножом настолько объединялась со структурами мышц и сочленений быка, что мясо буквально само собой отходило от костей. Хорошо известны также аналогичные истории о фехтовальщике, ловце цикад и ряд других.

После этих примеров нам уже гораздо проще понять, что такое недеяние, или невмешательство: это особое состояние вхождения в поток существования, объединение своего «я» с энергетическими волнами ци, проносящимися по Вселенной, и достижение недвойственности с объектом своего интереса.[167] Однако понятие недеяния предполагает и некоторые дополнительные коннотации.

Во-первых, оно предполагает спонтанность поведения и реакций, то, что можно назвать беспредпосылочностью, или безопорностью (у дай). К этому понятию близко другое, получившее значительное развитие в чаньском буддизме, – безустановочность (у синь), то есть естественное, непредумышленное поведение, не основанное на самочинности субъективно мотивированного воления субъекта деятельности. Точнее, субъект деятельности как бы растворяется в спонтанности поведения, согласованного с природой сущего (шунь у – «следование сущему»).

Само сущее тоже беспредпосылочно:

«Нет Владыки, творящего вещи, и вещи сами творят себя; вещи сами творят себя и пребывают в беспредпосылочности: такова истина Неба и Земли», – так через шесть столетий после создания «Чжуан-цзы» выразится знаменитый комментатор Го Сян (ум. 312).

Категория беспредпосылочности, или безопорности (у дай), как раз и фиксирует принципиальную необусловленность вещи, ее независимость (ду) от чего-либо внешнего и иного.

Теперь обратимся к категории «своетакость». теснейшим образом связанной с «недеянием» и представляющей, по существу, его субъективный аспект. Если «недеяние» раскрывается через отношение человека к окружающему миру, к сущему, то в «самотакости» он находится в таком же отношении к самому себе. Но вначале любопытная цитата из Хайдеггера:

Не существует никакой «рядоположности» одного сущего, именуемого «присутствие», и другого сущего, именуемого «мир». Совместность двух наличных вещей мы, правда, иногда словесно, напр., так выражаем: «стол стоит «при» двери», «стул «касается» стены». О касании, беря строго, тут никак не может быть речи <…>, потому что стул в принципе, будь даже промежуточное пространство равно нулю, не может касаться стены. Предпосылкой такому было бы допущение, что стена способна встретиться «для» стула. Сущее способно касаться сущего внутри мира сущего, только если изначально имеет бытийный образ бытия-в, – если с его бытием-вот (Dasein. – Е.Т.) ему уже открыто нечто подобное миру, из которого сущее может раскрыться в касании, став так доступным в своем наличествовании. Два сущих, которые наличны внутри мира и сверх того сами по себе безмирны, никогда не могут друг друга «касаться», ни одно не может быть «при» «другом».[168]

Здесь Хайдеггер говорит не только о суверенной не-соприкасаемости сущего, но и об условии соучастия одного сущего в другом сущем через со-бытие в мире, когда здесь-и-теперь бытие одного сущего через его бытие-в оказывается сопричастным другому сущему, касаясь его в своем интимнейшем самооткровении.

Это важно для понимания даосской идеи своетакости.

Каждая вещь (существо) есть манифестация своей собственной природы. Вещи находятся в процессе изменения при неизменности их природы – инварианта всех конкретных состояний – вариантов. Неизменность и детерминирующая способность природы каждой вещи заставляет ряд даосов квалифицировать эту природу как предопределенность, или судьбу (мин). Вместе с тем сама эта предопределенность не имеет никакой внешней причины, или основания: она не ниспослана Небом (как в конфуцианстве) и не задана какими-либо обстоятельствами или влиянием других вещей. Следовательно, определяя функционирование вещей, сама природа ничем не обусловлена и спонтанна, самосуща и своетака: «Каждая вещь спонтанно своетака, не знает, почему она такова, но является таковой», – говорит тот же Го Сян. Именно этот аспект взаимодействия необходимости (мин) и случайной неопределенности маркируется категорией своетакости (цзы жань). И здесь нельзя вновь не вспомнить рассуждения Хайдеггера об этимологии и исходном значении греческого слова, традиционно переводимого как «природа» (physis). Хайдеггер указывает, что собственное значение этого слова – «из самого себя восхождение», прорастание, постепенное самораскрытие, или «восходяще-пребывающее властвование» (das aufgehend-verweilende Walten), тогда как значение глагола physein, от которого образовано соответствующее отглагольное существительное, – «расти», «взращивать». В конечном итоге, говорит Хайдеггер, physis – это «восхождение и в-себе-из-себя-стояние» (in-sich-aus-sich-Hinausstehen), которое не есть просто лишь процесс, наблюдаемый в сущем. «Physis есть само бытие, лишь согласно которому сущее становится и остается наблюдаемым».[169]

Эта интерпретация понятия, обычно понимаемого как «природа», вполне аналогична рассуждениям даосов о соотношении «природы» (син) и «своетакости», инвариантном характере природы-син и «в-себе-из-себя-стоянии» вещей, манифестирующих в своем существовании-становлении свою собственную, неотличную от их самостийного и самостного бытия, природу. Собственная временность, «историчность» каждой вещи как процесса, своетакой манифестации природы-син и образует «судьбу» (мин) вещи, которая есть не что иное, как определяющее вещь «восходяще-пребывающее властвование» его своеприродности (цзы син или цзы дэ).

В «Дао дэ цзине» говорится (гл. 25):

Человек берет за образец Землю.

Земля берет за образец Небо.

Небо берет за образец Дао.

А Дао берет за образец свою своетакость.

Таким образом, своетакость есть качество Дао, ибо оно всегда тождественно самому себе, не определяясь ничем иным, кроме своей собственной природы. И совершенный мудрец, следуя Дао, берег за образец его своетакость. Здесь мы встречаемся с другой ипостасью цзы жань, которое оказывается древнекитайским аналогом свободы, точнее, чего-то среднего между свободой и волей, свободой как следованием своей собственной природе.

Теперь пришло время привести еще один пример из «Чжуан-цзы», затрагивающий один удивительный аспект учения о недеянии и своетакости, а именно антитехнократизм даосской мысли. Удивительным я назвал его потому, что, будучи вполне естественным в условиях нашей технологической цивилизации, подобный подход кажется неорганичным для древних культур, весьма далеких от проблем, порождаемых техническим прогрессом. Видимо, даосы, углубленно размышлявшие над проблемой «человек-природа», как бы просчитали возможные последствия срастания человека и машины.

«Чжуан-цзы» повествует о том, как один из учеников Конфуция, проходя по сельской местности, заметил крестьянина, который все время бегал за водой под гору, тогда как его поле располагалось на возвышенности. Ученик Конфуция изумился неразумию крестьянина и начал объяснять ему устройство шадуфа («журавля»). Однако крестьянин оказался даосским мудрецом. Он остановил своего ученого ментора и произнес тираду, сводившуюся к тому, что у человека, который пользуется машиной (цзи), сердце тоже делается машинным, а человек с машинным сердцем утрачивает свою естественность и отступает от Дао. Поэтому лучше бегать за водой под гору, чем пользоваться механизмом. И здесь проявляется еще одно качество даосизма, в наибольшей степени известное по даосской утопии. Я имею в виду стремление к единению с природой и максимальное опрощение, отказ от «благ» цивилизации и возвращение к простой «естественной» жизни. В этом отношении даосы были предшественниками Руссо (так же как моисты – Гоббса), хотя, в отличие от французского мыслителя, отнюдь не отождествляли «естественного человека» Дао и современных им «варваров». На основе такого подхода даосы создают свою утопию. Не описывая ее, поскольку достаточно подробно сделал это в рекомендованных выше читателю книгах, приведу только две цитаты. Первая из «Дао дэ цзина» (гл. 80), вторая – из утраченного трактата «О безвластии» («У цзюнь лунь») радикального даосского утописта начала IV в. Бао Цзин-яня, фрагменты которого сохранил для нас в своем «Баопу-цзы» его идейный противник Гэ Хун:

1) Пусть государство будет маленьким и редким население.

Орудия в нем даже если есть, пусть не используются вовсе.

Пусть люди в кем относятся серьезно к смерти и не уходят далеко от дома.

Пусть даже есть там лодки или колесницы, но ездить в них не надо.

Пусть даже есть оружие и латы – не надо содержать их в порядке и готовности.

Пусть люди вновь начинают завязывать узелки и применять их вместо письмен.

Пусть будет для людей сладка их пища, и пусть одежда будет их красива.

Пусть мирными жилища будут их, и пусть они найдут усладу в своих обычаях и нравах.

Соседние страны пусть рядом глядят друг на друга и слушают крик петухов и лай псов у соседей, но люди пусть до самой старости не ходят друг к другу туда-сюда.

2) Конфуцианцы говорят: «Небо породило народ, а затем насадило государей». Но каким образом державное Небо столь многословно возвестило это? Не люди ли, заинтересованные в подобном положении вещей, произносят подобного рода речи? Ведь сильные подчиняют себе слабых – и слабые подчиняются им; ведь мудрые обманывают глупых – глупые служат им. Поэтому и возник путь государей и подданных, и из-за этой-то службы лишенный мощи народ оказался управляемым. Таким образом, господство и подчинение возникают из борьбы между могущественными и слабыми и из противостояния мудрых и глупых. И к этому не имеет никакого отношения синее Небо.

В первозданном хаотическом просторе Безымянное считалось наиблагороднейшим, а живые существа почитали за счастье удовлетворение своих желаний.

Если ободрать коричное дерево и срезать кору с лакового дерева, то это не окажется желанным для этих деревьев. Если вырвать перья у фазана и лишить зимородка его красоты, то вряд ли это будет приятно птицам; понуждение же лошади уздою и удилами противно ее природе. Если взвалить на буйвола ярмо, то это отнюдь не доставит ему радости.

Искусная ложь проявляется из силы, направленной против истины. Корни жизни подрываются ради бесполезных украшений, крылатые существа отлавливаются для изысканных забав, в стенках носа животных проделываются искусственные отверстия, связываются ноги животных, созданных Небом свободными, – не противно ли это природе и стремлениям всех существ?

Простой народ своей работой и своими повинностями кормит чиновников, но аристократия счастлива и сыта, а народ нищ. Если умереть а потом вновь ожить, то радость от этого будет безмерной, но это не сравнится с отсутствием смерти вообще. Если отбросить титулы и отказаться от карьеры, то эта может принести пустую славу, но это не сравнится с полным отсутствием того, что отбрасывают.

Когда в Поднебесной смута, тогда появляются «гуманность и справедливость», когда шесть родственников не пребывают в согласии, тогда появляются «сыновняя почтительность и материнская любовь».

Прежде, в древние времена, не было ни государей, ни подданных. Люди рыли колодцы и пили из них, возделывали поля и тем питались; солнце вставало – и они шли работать, солнце садилось – и они отдыхали. Ничто их не сковывало, все доставали они сами, не приходилось им терпеть, и не знали они оружия. Не ведали ни славы, ни позора. В горах не было троп, в реках не было лодок. Потоки и долины были не изведаны, и люди не объединялись, войска не собирались, и военных походов не было.

Гнезда на деревьях не разорялись, глубокие водоемы не иссякали. Фениксы гнездились прямо во дворах людских жилищ. Драконы и цилини стаями бродили в садах и обитали в водоемах. На голодного тигра можно было наступить, ядовитых змей можно было держать в руках. Когда люди переходили вброд реки, то чайки даже не взлетали, а когда они входили в леса, то лисы и зайцы даже не пугались.

Сила и выгода не зарождались, беды и смуты были неведомы, копья и секиры не применялись, а городские рвы не строились. Мириады вещей – все сущее – покоились в сокровенном единении, и все пребывало в Дао-Пути.

Моры и поветрия не распространялись, народ добывал все необходимое, и люди доживали до преклонных лет. Они были чисты, и хитрость не рождалась в их сердцах. Они находили себе пропитание и жили в мире, насыщались и путешествовали. Их речи не были цветисты, их поступки не были порочны. Разве мог кто-нибудь тогда отнять у народа его богатства? Разве можно было тогда бесчинствовать, расставляя капканы и ловушки?

Когда эта эпоха пришла в упадок, появились знания и мудрость, использующие искусные уловки. Дао-Путь и Дэ-Благо оказались отброшены прочь. Почтение и презрение обрели свой порядок. Живущие в изобилии и роскоши возвышаются еще более, а неимущие теряют и последнюю выгоду свою – таков смысл «ритуала».

Появились чиновничьи пояса и шапки, императорские ритуальные шелковые одежды для почитания темного – Неба и желтого – Земли. Сооружаются дворцы, подобные горам земли и дерева, касающиеся небес, строятся здания с киноварно-красными и зелеными балками и перекладинами, стоящие в тени утунов и платанов.

Богачи самозабвенно копят драгоценности, собирают жемчуг, извлекающийся из бездн морской пучины. Они копят яшму, которой у них так же много, как деревьев в лесу, но и этого мало, чтобы положить предел их алчности. Они собирают золото и громоздят горы его, но и этого количества не хватает, чтобы покрыть их мотовство. Они предаются разврату и беззакониям в опустошенных ими землях и восстают против основы-корня – Великого Начала. Все дальше уходят они от дней предков и отворачиваются от первозданной красоты, умножая излишества.

Так как они возвышают «мудрецов», то народ восстает против «славы». Так как у знати огромные богатства, то появляются воры и разбойники. От одного взгляда на желанные вещи доблестное сердце приходит в смятенье, а когда силы направлены на получение выгоды, то человек вступает на стезю бесчинств и насилия.

Создание сверхострого оружия приносит беду войн и сражений. Все обеспокоены, что самострелы в битве будут бессильны, броня не будет крепкой, копья не принесут пользы, а щиты окажутся недостаточно прочными. Но все это оружие можно было бы отбросить, если бы не было бесчинств и насилия. Если бы белый нефрит не обработали, то разве можно было бы сделать скипетры? Если бы Дао-Путь и дэ-Благо не были бы отброшены, то разве могли бы появиться «гуманность и справедливость»?

Ведь тираны Цзе и Чжоу и их приспешники жарили людей на огне, казнили порицавших их, сушили мясо князей, рубили мясо вельмож, разрезали сердца людей, перебивали головы, развратничали и кичились, использовали пытки поджариванием и клеймением, разрубали людей на части.

Но если бы эти тираны были простолюдинами, то разве могли бы они совершать подобное, несмотря даже на порочность природы своей?! Все это своеволие, тиранство, помыслы разврата, расчленение Поднебесной произошло из-за того, что они были государями и могли совершать любые бесчинства.

С тех пор как установилось разделение на государей и подданных, народ все больше страдает от зла и своеволия властей, день ото дня растут они, а народ хотят сломить колодками и наручниками, хотя он томится и мучается в грязи и угольной пыли.

Господа скорбят и трепещут в храмах, а простолюдины пребывают в печали в гуще горестей и страданий. Укрощать народ ритуалом, «исправлять» его казнями – это все равно что выпустить на свободу половодье Небесного источника, оказаться на пути потока, всю мощь которого нельзя даже и представить, и затем попытаться преградить ему путь горсточкой плодородной земли и одним пальцем противиться его течению!

Самое интересное в этом пассаже – идея, согласно которой совершенное общество предполагает также единство человека и космоса: реализация утопии и возвращение к «сокровенному единству», когда на тигра можно наступить, ядовитых змей – взять в руки, а чудесные единороги и драконы становятся чуть ли не домашними животными. В этом даосизм вполне согласен с конфуцианством, также декларировавшим единство космоса (Неба) и человека, хотя понимается это единство даосами и последователями Конфуция по-разному: даосы относят время реализации своего идеала в эпоху гораздо более древнюю, чем эпоха конфуцианских совершенномудрых правителей, эпоху, когда не было ни государства, ни письменности, ни цивилизации вообще. Но это время отнюдь не было временем дикости, наоборот, это эпоха постижения Дао и метафизического проникновения в суть бытия, недостижимого в эру торжества конфуцианского ритуала, социальных иерархий и высокой классики.

Недеяние и своетакость выполняли также функцию методологического принципа в даосских искусствах, таких, например, как алхимия.