V. Духовное просвещение и богословская наука
V. Духовное просвещение и богословская наука
В византийском обществе светское и духовное образование состояли в самой тесной связи: процветало светское образование — процветало и духовное. Мы не видим притом специально–духовных школ: все образование сосредоточивалось главнейшим образом в светских школах. Это обстоятельство заставляет нас при обзоре духовного просвещения и богословской науки XII, XIII, XIV и середины XV века бросить взгляд на образование в Византийской империи вообще, на его успехи или неуспехи и на причины такого явления.
Почти весь XII в. византийский императорский трон занимала царственная фамилия Комниных. Эта фамилия принадлежала к числу тех династий, которые ревностно содействовали процветанию науки и литературы. Эпоха Комниных считается особенно счастливой по высоте отличавшего ее образования. В самом деле, императоры из дома Комниных и царские родственники известны замечательной любовью к просвещению. Император Алексей I Комнин покровительствует ученым, входит в личные состязания с ними. Богословские знания его были высоки: его просвещенные беседы с еретиками–павликианами служат ко вразумлению и обращению их к Церкви в великом множестве; он не оставляет без внимания и новых еретиков–богомилов, богословские собеседования с которыми поглощают у Алексея немало времени. Его супруга Ирина отличалась также образованным вкусом и стремлениями. Она любила в особенности философские и богословские книги; с одной из таких книг в руках она являлась даже в столовую. Дочь ее, знаменитый историк Анна, так вспоминает об этом: «Я помню, как мать моя, когда подадут обед, приносила в руках книгу и читала творения св. отцов, преимущественно философа и мученика Максима (по–видимому, Максима Исповедника), ибо она не столько занималась вопросами о природе, сколько богословием, желая получить плод истинной мудрости. И нередко мне приходилось удивляться этому, и в удивлении я говорила ей, как это ты можешь устремлять свой взор на такую высоту? А я не дерзаю и боюсь, — говорила о себе Анна, — даже краем уха внимать этому, ибо глубокая созерцательность и высота мыслей этого мужа (Максима), — наивно замечала матери Анна, — производят в читателях головокружение». На это Ирина с улыбкой отвечала: «Я испытала эту похвальную робость и не без страха принималась за книгу, хотя теперь не могу от нее оторваться».[911] В области литературы Ирина высоко ценила классическую поэзию и поощряла тогдашнего поэта Цеца к занятиям над Гомером. Как высока была образованность дочери Алексея, Анны Комниной, об этом достаточно свидетельствует составленная ею «История Алексея Комнина» — труд, который всеми учеными ставится в ряду лучших произведений того времени. Муж Анны — Никифор Вриений — написал, в свою очередь, «Историю», в которой изобразил жизнь своего тестя Алексея до вступления его на престол. Внук Алексея Комнина, император Мануил, принадлежал тоже к числу лиц образованных и любителей образованности. Он знал Аристотеля, обладал красноречием, был замечателен как тонкий богослов, он любил споры о предметах богословских;[912] с его богословскими спорами мы уже знакомы. Император Андроник I Комнин немало трудился над изучением Посланий ап. Павла и сам писал о духовных предметах.[913]
При такой склонности императоров из рода Комниных к науке весьма естественно было, что школы находили в них своих покровителей, а учителя — поощрителей. Школы, основанные в IX веке известным Вардою, современником Фотия, и реставрированные императором Константином Порфирородным (в X веке), ко временам Алексея Комнина значительно упали. Но этот император старался поднять упавшее образование. Он заботился об оживлении и лучшей организации школ.[914] При Алексее встречаем школы риторики, грамматики и философии. Преподаватели пользуются высоким почетом, важнейшие наставнические места замещаются по назначению самого императора.[915] Совершенно новая школа была открыта Алексеем I при великолепно им устроенном сиротском доме. В эту школу он назначил преподавателей по всем предметам образовательного курса, здесь преподавание велось по некоторым новым методам.[916] Замечательно, что в школах того времени меньше всего выступает на вид элемент церковный. Наряду со светскими школами, хоть и более скромное место, занимают и школы церковные и монастырские. Многие монастыри при своем богатстве Рукописей могли немало служить в XII веке интересам науки, каковы, например, монастыри Афонские, Патмосские, Лесбосские. При Алексее Комнине возложена была на церкви и монастыри обязанность открывать училище и учить детей. О существовании церковных школ упоминает Евстафий Фессалоникийский; так, он говорит о школе при церкви св. Евфимии (в Халкидоне?). Впрочем, главным делом образование сосредоточивалось в школах константинопольских. Что касается круга предметов, преподававшихся в тогдашних школах, то он оставался, каким был и прежде. Это был круг наук, который на Западе назывался trivium и quadrivmm. Под trivium разумелись грамматика, риторика, философия, под quadrivium — астрономия, геометрия, арифметика и музыка (или словесность). При этом нужно заметить, что под понятие философии в тогдашнем византийском обществе подходили и в нем заключались даже богословские знания, как составная часть.[917] В царствование Комниных встречаем в Византии даже такое учреждение, которое можно назвать Академией наук. Эта Академия, или коллегия, обыкновенно состояла из двенадцати ученых, ближайшим назначением которых было содействовать успехам науки в империи и читать высшие научные курсы. Представители этой коллегии обыкновенно подавали первый голос в спорных ученых вопросах, не исключая вопросов богословских. Что эта Академия не стояла в стороне от интересов богословских, это достаточно открывается из того исторического наблюдения, что во главе ее нередко стояли лица духовные. Например, в изучаемое нами время председателем в этой Академии однажды был митрополит Никомедийский.[918]
Как на замечательную черту, которая в некоторой мере характеризует XII век, можно указать на то, что образованные люди того времени иногда слишком проникнуты идеями классической древности. Это свидетельствует не только о любви, с какой изучались классики, но и пристрастии к ним. Подобные люди часто смотрят на вещи глазами язычников, говорят их языком. Сказанное нами в достаточной ясности можно наблюдать на византийском историке, умершем в начале XIII века — Никите Хониате. В его истории встречаем языческое представление о судьбе, играющей человеческими делами, о переменах счастья и несчастья, зависящих от прихоти богов, или зависти Божества продолжительному благополучию человека. Есть у Никиты немало мест, которые под пером христианского писателя представляются по меньшей мере странными — таково заклятие реки Алфея. Не странно ли еще, что Никита отправляет умерших в ад через Ахерон, не забывает о переводе душ через эту реку, помнит о Стиксе? Отметим еще одно удивительное место в истории Никиты: икона Богоматери, поставленная на богато украшенную колесницу, напоминает ему Афину, когда она садится на колесницу рядом с Диомедом. Указывая на приведенные случаи, в которых нельзя не видеть влияния на Никиту классических писателей и их мировоззрения, мы не находим справедливым ограничивать это влияние сферой религиозной. Нет, оно проявлялось и там, где оно, кроме похвалы, ничего другого не может заслуживать: в своей истории Никита повсюду высказывает особенную любовь к памятникам искусства. Иногда его страницы дышат сочувствием к покровителям древних статуй; он с особенным удовольствием останавливается на описании древних зданий.[919] Нужно сказать, что привязанность к классической древности у некоторых заходила дальше, чем у Никиты Хониата, и она простиралась так далеко, что Церковь принуждена была бороться с этим пристрастием, как с некоторого рода возвращением к язычеству. Так, мы встречаем в XII веке епископа Николая Метонского, который борется с приверженцами языческих идей в Тогдашнем византийском обществе. Вот что говорит Николай Метонский в предисловии к одному своему сочинению («Опровержение философа Прокла»): «Неудивительно, если язычники, ища мудрости человеческой, нашу мудрость считают, по слову апостола, буйством и позволяют себе громкий смех над нами, когда мы предлагаем им веру в Распятого. Но вполне удивительно, как даже те, которые находятся внутри двора нашего, которые обогатились Через призвание ко Христу, т. е. христиане, вкусив внешней мудрости или, быть может, только кончиком пальцев коснувшись ее, отдают чужому предпочтение перед нашим. Они (т. е. некоторые христиане времен Николая Метонского) насмехаются над простотой И безыскусственностью нашего учения, как над чем?то скудным, И боготворят разнообразие и блеск язычества, как нечто действительно достойное уважения и мудрое. Оттого они во многом погрешают, отступают от правой веры, впадают в богопротивные заблуждения». По словам епископа Метонского, многие из его современников в особенности увлекались сочинениями языческого философа V века Прокла из Ликии.[920]
Перечислим главнейших деятелей богословской науки, украшавших собой времена Комниных. В начале XII века жил замечательный богослов Евфимий Зигавин. Он был константинопольским монахом. Анна Комнина прославляет его замечательную ученость. Как видно, он находился в близких отношениях к императору Алексею Комнину. Так, известно, что этот император приказал ученым того времени собрать материалы, которыми можно было бы пользоваться в борьбе с еретиками; обработку этих материалов он поручил именно Евфимию Зигавину.[921] Евфимий известен и как экзегет, и как полемист. Другим славным богословом той эпохи был Евстафий, митрополит Фессалоникийский. Он родился в Константинополе и воспитался в здешней школе. Был сначала диаконом при Софийском храме и занимал должность главного преподавателя красноречия в одной из константинопольских школ. Свою истинно замечательную ученость он показал в составлении комментария к «Одиссее» и «Илиаде».[922] Его богословская деятельность развивается с тех пор, когда он сделался архипастырем Фессалоникийским. Сохранившиеся до нас его богословские труды не суть, впрочем, плоды кропотливой учености, но тем не менее эти произведения указывают в авторе необыкновенно проницательный ум, глубокое проникновение духом христианским и серьезное критическое понимание нужд своего времени.[923] Очень высокое место не только между богословами эпохи Комниных, когда он жил, но среди греческих богословов до самого падения Константинополя занимал Николай, епископ Метонский (Метона, город в Пелопонессе). Он жил в первой половине и середине XII века. К сожалению, до нас не сохранилось почти никаких сведений из его жизни. Он находился в дружественных отношениях к императору Мануилу I Комнину и был его вдохновителем при решении богословских вопросов. Полемика Николая, направленная против языческо–классических увлечений общества, рекомендует его как одного из образованнейших богословов XII века. Его уменье говорить в сочинениях языком ясным и простым, а не изысканным, каким говорят другие писатели этой эпохи, излагать богословско–философские предметы живо, без рутинных приемов, полемизировать с силой и находчивостью — составляет принадлежность этого писателя.[924] Еще очень недавно Николая называли «благороднейшим теологическим цветком средневековой греческой теологии».[925] Но по мере изучения источников, какими пользовался еп. Метонский в своих трудах, значение его стало уменьшаться.[926] К классу замечательных богословов эпохи Комниных нужно относить столь часто упоминаемого нами Никиту Хониата. Никита представлял собой истинный тип образованного византийца. Он в одно и то же время и занимает самые важные государственные должности, и пишет светскую историю, и с успехом посвящает себя богословской литературе. Его полемика, по отзыву знатоков, дает судить об его глубоком уме и основательном образовании.[927]
Византийская образованность и наука вообще, а с ними и богословское просвещение, переносят тяжкий удар с началом XIII в., вследствие завоевания и разграбления Константинополя. Византия была центром образованности на Греческом Востоке; как скоро этот центр захвачен был латинянами, ход просвещения на целое полустолетие задерживается. Этого мало: завоевание латинянами Византии сопровождалось опустошительными пожарами, уничтожившими многие библиотеки и памятники искусства. Завоевание Константинополя латинянами считают роковым фактом в истории византийского просвещения как древние писатели, например, Никита Хониат, так и новейшие (Бернгарди, Шелль, Финлей). Насколько оскудело просвещение на Востоке во время латинского Владычества над Византией, об этом дает замечательные показания сохранившаяся до нас «Автобиография» Григория Кипрского, патриарха Константинопольского. «Автобиография» Григория принадлежит к числу драгоценных документов греческой церковной истории XIII в. Здесь автор рассказывает, как он, побуждаемый жаждой знания, во время латинского владычества над Византией повсюду ищет образования на Греческом Востоке, и как мало он Находит того, чего искал. Здесь мы видим печальную картину умственного оскудения в Греции, оскудения, причиной которой был латинский погром в Византии. Передадим главнейшие черты автобиографии, любопытные для нас по отношению к состоянию образованности в Византийской империи. Григорий, в мире Георгий, родился на острове Кипре от богатых родителей, но латинское завоевание острова пошатнуло материальное благосостояние его семейства. Григорий стал почти бедняком, но это не заглушило в Нем прирожденной любви к науке. Получив элементарное образование в доме родителей, он напрасно искал случая (это было в 1250 г.) продолжить и усовершенствовать свое образование в ближайших городах острова: нигде он не мог отыскать ничего такого, что отвечало бы его идеалу. Он учился было и в латинской какой?то Школе, но и эта не удовлетворила его: частью его затруднял Недостаток знания латинского языка, частью открылось также, что школа поставлена была далеко не блестяще.[928] Это побудило Григория искать образования за пределами о. Кипра. Как по недостаточности средств, так и вследствие молодости Григория, родители не хотели пускать его в отдаленное научное путешествие. А между тем ему в особенности хотелось побывать в Никее, тогдашней столице Византийского государства, которая, по слухам, была богата учеными, была вторыми Афинами. Удерживаемый родителями, Григорий, однако же, не вовсе отказался от своего плана. Не долго думая, он однажды убежал от своих родителей, сел на корабль и на третий день прибыл в Птолемаиду, в Палестине. Отсюда Григорий кое?как добрался до Эфеса. Здесь он хотел послушать уроки у известного греческого архимандрита Никифора Влеммида, человека ученейшего, державшего школу. По прибытии в Эфес Григорий стал добиваться личного свидания с Влеммидом. Но любителя науки встретила неудача. Влеммид оказался человеком недоступным, гордым, суровым, презрительно относившимся к маленьким людям. Он не только отказался лично принять Григория, но еще приказал своим ученикам ни под каким видом не допускать пришельца за ворота того монастыря, где была школа и проживал Влеммид. Ученики Влеммида точно исполнили волю своего надменного учителя.[929] Разочарованный Григорий, пробыв в Эфесе шесть месяцев, пустился в путь, чтобы достигнуть вожделенной Никеи. Много времени длился его путь, потому что была суровая зима. С радостью вступил он в город, который обещал ему так много. Но как жестоко он обманулся в своих надеждах! Ученая слава Никеи, столицы царства, оказалась пустой молвой. Учителя никейских школ умели преподавать только пиитику и грамматику, да и то поверхностно. Что же касается риторики и философии, то учителя знали о них только по слухам и точно не разумели даже, в чем они состоят. Такая неожиданность поразила Григория, он чувствовал, что все его труды пропали даром. Любознательного юношу заставляли лишь учить наизусть склонения, спряжения, да еще выучивать на память отрывки из древних греческих поэтов. Григорий хотел было возвратиться домой, но он не мог предпринять обратного путешествия, так как у него не было денег.[930] К счастью для Григория, греки в это время снова завладели Константинополем и научное дело получило лучший вид. Вот как плохо было положение науки в Византийской империи во время латинского господства в Константинополе.
Обратное завоевание Константинополя греками у латинян создало совершенно другое положение для просвещения. Свет образования снова засветился на Востоке: возникли школы, явились трудолюбивые ученые и ревностные учителя. Просвещение, как известно, составляло принадлежность Византийской империи до самого ее падения. Царственная династия Палеологов ревностно содействовала преуспеянию науки. Михаил Палеолог лишь только завладел Византией, как тотчас озаботился улучшением положения науки. Он открыл почти одновременно несколько школ. Прежде Всего он открыл грамматическую школу, которая помещалась при храме апостола Павла, в древнем сиротском доме (вероятно, в том самом доме, который так великолепно был устроен Алексеем Комяиным, главным образом, в школьных целях). Пахимер вот что говорит об отношении первого Палеолога к этой школе: «Михаил назначил годовое содержание как учителям, так и ученикам; эту школу иногда он сам посещал и разузнавал, хороши ли учителя, каковы успехи мальчиков; учителей, если они заслуживали того, император поощрял; заботливость же его об учениках простиралась та? далеко, что он сам назначал время вакаций. Другая школа, основанная Михаилом Палеологом, называлась «школой словесных наук“. Она открыта была без промедления, вслед за тем, как греки отняли у латинян Византию. Наставником в ней был знаменитый Муж того времени Георгий Акрополит».[931] Об этой школе сохранил благодарные воспоминания Григорий Кипрский, который сам учился здесь и который сообщает о ней несколько сведений в своей автобиографии. В этой школе читался и комментировался Аристотель, объяснялись геометрические и арифметические системы Евклида и Никомаха. Григорий говорит, что особенно важное Значение здесь придавалось красноречию и литературным опытам. Аристотель комментировался с таким успехом, что ученики чувствовали себя увлеченными этим знаменитым философом древностй.[932] Когда Георгий Акрополит почувствовал утомление от школьШ>1Х занятий, то его сменил новый наставник Оловол, имевший «Диплом ритора», человек во всех отношениях достойный. Школа По–прежнему была училищем «словесных наук». Но в ней произведены были и некоторые видоизменения. Тогдашний патриарх Герман желал, чтобы в школе дано было известное место и наукам церковного характера. На это испрошено было разрешение у императора Михаила, и царь охотно согласился с представлением Патриарха.[933] В училище принимали всех, без различия сословий. Почти все дальнейшие Палеологи до самого падения Константинополя были покровителями науки. Они сами получали заботливое образование, и некоторые из них были писателями. Сын Михаила Андроник Старший был любителем науки и ученых. По словам Историка Григоры, к Андронику в его чертоги люди науки «стекались, подобно потокам; они постоянно окружали его, как Пифагора его ученики». Собрания ученых людей около Андроника напоминают историку все то лучшее, что прославило эпоху классической образованности, напоминают ему об Академии, т. е. 0 ^ школе философа Платона, о Лицее, т. е. ученой аудитории Аристотеля, и Стое, т. е. философской школе стоиков. Дворец Андроника, по словам историка, «справедливее всего было бы назвать жилищем всевозможного образования». Он же называет жилище Андроника «превосходнейшей гимназией умственного обучения и полем для состязания ученых».[934] Пусть эти отзывы историка явно преувеличены, но они, без сомнения, имеют под собой фактическую основу. Мы должны притом же помнить, что ученые стремления Андроника похваляет не один Григора, а и другие современники.[935] На существование школ в дальнейшую эпоху после Михаила Палеолога указывает то, что в исторических известиях мы встречаем указания на тех или других лиц, с достоинством проходивших должность преподавателя наук в Византии. Никифор Григора при вышеупомянутом Андронике и несколько после держал школу, в которую охотно стекались не только юноши, но и лица зрелого возраста и образованные.[936] Одновременно с Григорой встречаем в j Константинополе латинского выходца Варлаама, отличавшегося I широкими познаниями в науках светских и духовных и пользовавшегося расположением при дворе;[937] этот Варлаам был некоторое время наставником богословия в Византии. Из последних Палеологов со стороны образованности заслуживает особенного внимания император Мануил, его признают человеком просвещенным и, в особенности, ученым богословом. Ему принадлежит несколько сочинений богословского характера.[938] Из наставников византийских школ самых последних времен самостоятельного существования царства с особенным отличием может быть упомянут Геннадий Схоларий.[939]
Одну из выдающихся черт в образованности того времени, о котором мы говорим, т. е. при Палеологах, составляет то, что и теперь, как и в эпоху Комниных, встречаем лиц, слишком увлеченных идеями греческой философии, вообще близких к язычеству. Это было важным делом, которого Церковь не должна была оставлять без внимания. В чем состояло это увлечение классической древностью, к чему вело оно, как смотрели и держали себя при этом представители церковного сознания — все это можно наблюдать на спорах, в начале XV в., ученого Георгия Гемиста Плифона И его приверженцев с Геннадием, впоследствии патриархом, и его сторонниками. Эти споры притом показывают, что философия древности в это время серьезно изучалась и что представители церковного сознания, со своей стороны, сочувственнее относились к Аристотелю и неприязненно — к Платону. Передадим некоторые черты этих небезынтересных споров. Названный нами Георгий Гемист Плифон был жарким поборником платонизма,[940] родился в Константинополе около 1355 года и получил свое образование частью здесь, частью в других городах Византийской империи. Большую часть своей жизни он проводит в Пелопоннесе; некоторое время остается во Флоренции, где по просьбе Косьмы Медичи читает лекции по философии; остаток жизни он проводит опять в Пелопоннесе. Плифон умер столетним стариком.[941] Он пользовался почетной славой со стороны своих немалых по числу почитателей. А во главе его друзей стоял некто Михаил Апостолий. Плифон имел могущественных покровителей и из числа лиц царственных. Феодор Палеолог, деспот Пелопоннесский, подарил Плифону в потомственное владение земли в Пелопоннесе, а император Иоанн Палеолог (1428 г.) подтвердил этот дар за философом.[942] Главнейшим стремлением Плифона и его друзей было воспламенить охладевшую любовь к Платону; вместе с тем поклонники Плифона враждебно относились к Аристотелю, на стороне которого были в то время представители греческой богословской науки. От Плифона осталось несколько сочинений, написанных в подобном роде. Одно из них озаглавливалось: «О различии Платоновой и Аристотелевой философии», другое — «О законах». Познакомимся хоть немного с воззрениями, выраженными Плифоном в его сочинениях. Здесь он высказывает всего себя со своим платоническим идеалом. Он с воодушевлением отстаивает платоническое учение об идеях, а об Аристотеле говорит с великим порицанием. Плифон считает Аристотеля безбожником, не признающим ни абсолютного существа Божия, ни всесовершеннейшей Его природы, ни бессмертия души.[943] В особенности сильно вооружается он на Аристотеля за его учение, отвергающее творческую деятельность Божества. Мир, по учению Аристотеля, говорит Плифон, вечен, он не имеет никакой причины своего бытия, следовательно, по Аристотелю, Бог не Причина и не Творец его. Что должно думать о том человеке, восклицает Плифон, Который «отнимает этот прекраснейший догмат не только у философии, но и у каждого разумного человека!». По Аристотелю, Бог — не Творец вещей, а только движитель их. Плифон ставит в упрек Аристотелю непризнание им промысла Божия. О Провидении, говорит полемист, и речи быть не может у Аристотеля, так как, по его рассуждению, миром управляет случай. Плифон нападает на нравственное учение Аристотеля. Этот последний, по мнению полемиста, в своем учении о высшем благе рассуждает об удовольствии как составной части счастья; но это значит допускать эпикурейское учение; и в самом деле, прибавляет Плифон, Эпикур, основал свое учение на Аристотеле.[944] Как глубоко проникнут был Плифон учением Платона, это прекрасно доказывает его сочинение «О законах», в котором дается место всем существенным воззрениям древнего философа, причем эти воззрения нисколько не очищаются от эллинского политеизма; так, например, здесь говорится о Зевсе и других низших богах в таком роде, как будто это не мифы, а действительная религиозная истина.[945] Всячески защищая Платона и с ожесточением нападая на Аристотеля, Плифон хочет саму Церковь древнего времени сделать союзницей своих симпатий и антипатий. Он находит, что Церковь во многих из своих представлений сближалась с этим философом; указывает на то, что отцы Церкви, когда относятся сочувственно к эллинской мудрости, становились на сторону Платона, а не Аристотеля, как, например, делает Кирилл Александрийский. А об Аристотеле Плифон писал, что им могли интересоваться только те, кто были заражены арианством, ибо ариане утверждались на основании принципов Аристотеля, и вообще о последнем он замечал, что этот философ если не прямо безбожник, то во всяком случае склоняется к атеизму.[946] Защита Платона со стороны Гемиста Плифона не была, однако же, выражением простой любви этого философа XV в. к платонизму; нет, это было язычествующее тяготение к философии Платона, сознательное проникновение идеями древнего корифея философии. В сочинениях Плифона христианский элемент повсюду отодвигается на задний план при сравнении с эллино–платоническим элементом. В своих последних выводах главнейшее сочинение Плифона («О законах») сводилось к следующему: «Чудо отрицалось, отвергалась и ответственность человека за грех, отрицалась потребность Искупления и самое Искупление, словом, — все христианство».[947] Этот философ XV в. в своих сочинениях не упускает случая сделать нападки на христианство, не называя его, однако же, прямо по имени: он ведет борьбу против духовенства.
И в особенности против монашества.[948] Свое враждебное отношение К христианству Плифон однажды выразил совершенно открыто (это было во Флоренции). Плифон сказал: пройдет еще несколько времени и все обратятся к единой религии; у него спросили: к какой же — христианской или магометанской? Он отвечал: ни к той, ни к другой, но к третьей, которая ничем не отличается от эллинизма.[949] Каким духом были проникнуты ученики Плифона, об этом красноречиво свидетельствует следующий факт. Говорят, что когда Плифон умер, то почитатель его Виссарион (митрополит Никейский, а потом папский кардинал) написал утешительное письмо к его детям, в котором корреспондент говорил: «Дошло до меня, что общий отец и учитель, оставив все земное, переселился на небо в светлую страну, чтобы с Олимпийскими богами участвовать в таинственной пляске» (т. е. вакханалиях).[950]
Против Плифона писали многие. Прежде всего Геннадий Схоларий. Он, в противоположность Плифону, стоял за философию Аристотеля и порицал Платона. В этом случае он высказывал взгляды тогдашней Церкви. Представители религиозно–философского сознания тогда больше стояли за Аристотеля, чем за Платона — это потому, что философские воззрения Аристотеля находились в менее тесной связи с формальными принципами его философии, чем как это было у Платона. Например, диалектику Аристотеля можно изучать, не принимая в то же время его философских выводов, у Платона же формальная сторона философии стояла в неразрывной связи с ее содержанием. Поэтому Церковь, охраняя свои верования, с большим расположением держалась за Аристотеля, чем за Платона. На борьбу Геннадия с Плифоном Церковь смотрела с великим уважением. О Геннадии говорили, что он разоблачил новейшего политеиста, т. е. Плифона, что он сделал его сочинения безвредными.[951] Геннадий находил, что сам Плифон за свои сочинения заслуживал бы быть сожженным, но такой суровый приговор не помешал Плифону достичь глубокой старости и умереть совершенно мирно. Зато участь, какой угрожал Геннадий Плифону, постигла главное сочинение этого философа XIII в.: «О законах». В руки Геннадия попало собственноручное Названное сочинение Плифона, и оно было предано пламени.[952] Геннадия в борьбе с Плифоном поддерживали, между прочим, Георгий Трапезунтский, Матфей Камариот. Георгий называл Плифона народившимся антихристом, который имел целью при помощи своей учености и стилистического изящества найти себе одобрение и приверженцев и затем низвергнуть самую Церковь.[953] Нельзя не соглашаться с тем, что выступление Плифона с его миссией представляет хотя печальное, но интересное явление последних лет существования Византийской империи.[954]
Упомянем главнейших представителей богословской науки за время Палеологов, в XIII, XIV и XV вв. В XIII в. одно из первых мест занимает патриарх Иоанн Векк. Современная нам наука вполне соглашается с тем отзывом о Векке, какой делали об этом ученом иерархе историки своего времени; его и теперь признают образованным мужем, столь богато одаренным духовными талантами, как никто другой из его сподвижников, отдают дань удивления его красноречию, считают его выдающимся богословом, в сравнении с которым ученые его современники казались, пожалуй, школьниками.[955] В параллель с Векком должен быть поставлен патриарх Григорий Кипрский. Никто так не знал и никто так не мог объясняться на чистейшем классическом греческом языке, как Григорий. Даже в наше время западные ученые считают справедливым называть его за красноречие «счастливым подражателем Либания».[956] Впрочем, несмотря на замечательные способности, Григорий оставил после себя немного сочинений. По его собственным словам, занятию литературным делом ему помешали следующие обстоятельства: собственноручная переписка книг, которой он отдавал много времени до патриаршества, головные боли, множество дел во дни патриаршества и, наконец, по его уверению, то, что он не пил вина, а одну лишь воду.[957] Четырнадцатый век одарил церковно–историческую науку замечательным церковным историком. Говорим о Никифоре Каллисте; он писал таким прекрасным языком, что его называли церковным Фукидидом. В этом же веке процветала так называемая Фессалоникийская школа: Нил Фессалоникийский, Николай Фессалоникийский, Григорий Палама. Имена замечательнейших писателей XV в. известны всем. Разумеем Симеона Фессалоникийского, Марка Эфесского, Геннадия Схолария.
1. Изучение Библии в обозреваемые нами века ограничивалось составлением комментариев на книги Св. Писания. Но и это дело не находило большого числа трудящихся. Причинами явления было следующее. С одной стороны, считали не легким делом, и даже притязательным толковать Св. Писание после того, как толкованию было уже посвящено много трудов древних отцов и учителей Церкви; с другой стороны, круг церковной экзегетики в это время очень расширился вследствие того, что и самые творения св. отцов стали считаться богодухновенными в том же смысле, в каком книги Св. Писания, и над истолкованием отеческих изречений стали трудиться так же, как и над изречениями Св. Писания, что в свою очередь не могло не отвлекать ученых богословов рассматриваемого периода от сосредоточенного изучения собственно библейских книг. Во всяком случае, в чем бы ни состояли причины явления, остается в наличности тот факт, что священная экзегетика недостаточно разрабатывалась в изучаемое время.
Самым видным и замечательным ученым, трудившимся над истолкованием Библии, был Евфимий Зигавин. Главным образом он занимался истолкованием книг Нового Завета; об этих трудах и будем говорить поэтому прежде всего и притом с некоторой подробностью. Евфимию принадлежит толкование на всех четырех Евангелистов.[958] Это произведение Зигавина не потеряло своей цены и для настоящего времени.[959] И совершенно справедливо, ибо толкования Евфимия на Евангелистов отличаются многими достоинствами. Прежде всего он выясняет буквальный смысл комментируемых мест, делает это кратко и сжато, затем уясняет связь речей И повествований как у отдельных Евангелистов, так и у нескольких сразу, сравнивая при случае изложение одного с изложением других, и если представляется разноречие у повествователей, он всегда старается примирить разногласия. Занимаясь изучением буквального смысла Евангелистов, Евфимий не чуждается смысла аллегорического и мистического. В примере его аллегоризма можно указать на его толкование одного места из Евангелия от Иоанна (21, 11), где повествуется об извлечении из моря сетью 153 рыб. Числом сто, по Евфимию, здесь обозначались язычники, имевшие Войти в церковь Христову, а число 50 указывало на иудеев, которых Должна была уловить проповедь апостольская, так как язычников Должно было больше обратиться ко Христу, нежели иудеев. Число МСе три — указывало на Св. Троицу, в которую те и другие должны уверовать.[960] Для большей легкости усвоения толкований, Зигавин каждое Евангелие делит на отделы, давая им такое или другое краткое заглавие. Таких отделов в Евангелии от Матфея 68, от Марка — 48, Луки — 83, Иоанна — 18. Замечательно, что Евфимий в своем толковании не оставляет без соответствующих объяснений евангельского сказания о жене, уличенной в прелюбодеянии (Иоанн, VIII гл.),[961] тогда как другие толкователи оставляли без объяснения это сказание. Зигавин в своем толковании Евангелистов руководится и другими экзегетами. Для характеристики рассматриваемого комментария Зигавина приведем некоторые образцы его толкований на Евангелие от Матфея. В этом случае Евфимий очень хорошо и обстоятельно объясняет три последние главы, которые не так тщательно истолкованы Златоустом и Кириллом Александрийским. Так, при объяснении здесь того места в 26–й главе, где говорится (ст. 6—7) о помазании Христа миром от некоей жены, Евфимий задает себе вопрос, сколько было женщин, помазывавших Христа в разное время Его жизни, и находит, что таких было три, в отличие от Златоуста, который насчитывает только двух.[962] При объяснении той же главы (ст. 58), он входит в разъяснения для устранения кажущегося противоречия между синоптиками и Иоанном, из которых первые утверждают, что отречение апостола Петра происходило в доме Каиафы, а последний говорит, что это случилось в доме первосвященника Анны (XVIII, 13). Евфимий легко выходит из затруднения, полагая, что первосвященники Анна и Каиафа жили в одном и том же доме, разделенном на два помещения, причем двор (atrium) был общим для обоих жилищ.[963] Приступая к объяснению 28–й главы того же Евангелиста, в которой описаны явления воскресшего Господа, Зигавин находит, что эта глава недостаточно истолкована прежними толкователями, так как не все вопросы решены ими относительно историй явлений Спасителя по Воскресении. Он утверждает, что и сам Златоуст не так тщательно занялся этими вопросами, как это можно было бы ожидать; а что касается других комментаторов, то он прямо говорит, что, не обладая умением примирить кажущиеся противоречия Евангелистов, они изливают бесполезные потоки слов.[964] Затем Евфимий старательно занимается делом примирения разных евангельских сказаний относительно явлений Воскресшего, и эти разъяснения не лишены научной ценности. Из прочих евангельских комментариев Зигавина заслуживает особенного внимания его комментарий на Иоанна. В этом толковании Евфимий нередко вдается в догматические объяснения и делает полемические замечания.
Пользуясь тем или другим удобным случаем, здесь он высказывает свои суждения касательно таких мест, которые кем?либо превратно перетолковывались. Так, истолковывая слова Господа «Отец мой более Меня» (XIV, 28), Зигавин старается опровергнуть тех, кто отсюда выводил заключение о неравном могуществе Сына Божия с Отцом (каковы были ариане и подобные им). Он находит, что Иисус называл Отца большим себя, применяясь в этом случае к мнению своих учеников, которые думали, что Бог–Отец выше Сына и по могуществу, а не потому только, что Он — Отец — причина происхождения Сына. При объяснении слов Христа «когда же приидет Утешитель» и пр. (XV, 26), Евфимий заметно направляет свою речь против латинского заблуждения; при этом толкователь разрешает несколько тонких вопросов, которые могут приходить на мысль исследователю учения о лицах Св. Троицы. Греческий богослов говорит: «Если же кто спросит, почему же и Дух Святый не называется Сыном, когда и Он, Дух, тоже от Отца, то такому нужно сказать: Дух не рожден, как Сын, а иным образом происходит от Отца». Или кто?нибудь спросит, говорит Евфимий: «Почему Сын и Дух не называются братьями, имея одного и того же Отца? Потому что не одинаковым образом происходят от Отца; один рождается, а другой исходит».[965] Толкования Зигавина отличаются строго православным характером. Комментатор не может заслуживать укоризн. Сомнительным может представляться разве только толкование его некоторых сторон истории явлений воскресшего Господа. При этом случае он настолько утончает представление о плоти Воскресшего, что истина явления Христа апостолам готова обратиться в призрак. Так, объясняя сказание Иоанна о явлении Христа 11–и апостолам (XX, 20), толкователь спрашивает: «Каким образом нетленное тело носило отпечатки ран и было осязаемым?» — и отвечает: сверхъестественным образом вследствие особенного божественного устроения (???????????).[966] Замечательно мнение Евфимия по вопросу, отчего происходит, что рассказываемое одним Евангелистом, обходится молчанием со стороны другого; отчего случается, что одно изречение Господа один Евангелист передает так, а другой иначе? Зигавин, разрешая этот вопрос, говорит: апостолы записывали речи Господа не тотчас, как Он произносил их, так чтобы могли сохраниться в памяти все Его слова, но писали много лет спустя; и вероятно, как и все люди, могли, конечно, кое что забыть из сказанного Христом (??? ?????, ????????? ????? ??????????????????????). Это следует иметь в виду при решении вопроса, говорит экзегет, почему у одного Евангелиста Что?либо добавлено, а у другого пропущено. Иногда они опускали что?либо ради краткости, большей частью что?либо не столь необходимое.[967]
Столь же, если не больше, заслуживает внимания подробный комментарий Евфимия Зигавина на Соборные послания и на все послания апостола Павла. Этот комментарий открыт в самое недавнее время, и история его открытия заслуживает упоминания. Открытие сделано не западным ученым, а образованным греческим богословом Никифором Калогером (некоторое время бывшим в сане архиепископа Патрасского). Этим же просвещенным греком прекрасно и изданы вышеуказанные толкования Евфимия.[968] Об обстоятельствах, при каких произошло открытие такого замечательного памятника греческой церковной литературы, как толкования Зигавина на Соборные послания и на апостола Павла, рассказывает сам Никифор Калогера в предисловии к своему изданию. Принадлежа к ученому кружку афинских богословов, Калогера возымел сильное желание открыть и издать толкования Зигавина на апостола Павла и Соборные послания. Что Зигавин писал толкования на эти части Нового Завета, это было известно и хорошо засвидетельствовано. А что касается возможности открытия, в этом отношении могло обнадеживать то обстоятельство, что в сравнительно недавнее время ученый Маттэ нашел и обнародовал толкования того же Зигавина на четырех Евангелистов. Калогера настойчиво пошел к своей благородной цели. Он начал изучать печатные каталоги рукописей, хранящихся в разных западных библиотеках, но в них не оказалось никаких указаний в рассматриваемом направлении. Завязывал письменные сношения с разными лицами, имевшими знакомство с теми же западными библиотеками, но ответы получались все неудовлетворительные: искомых сочинений не оказывалось (корреспонденты Калогеры писали ему все одно и то же: ????? ?????? ?????). Тогда ученый грек решился лично попытать счастья. Он знал, что после падения Константинополя многие греки бежали в Италию, унося с собой те рукописи, какими кто из них дорожил. Поэтому он и отправился в Рим с целью ознакомиться с отделом древнегреческих церковных рукописей в знаменитой Ватиканской библиотеке. Летом 1879 года Калогера прибыл в Рим, но к его прискорбию попасть в Ватиканскую библиотеку ему не удалось. Она оказалась закрытой до глубокой осени. Между тем по обязанностям службы он не мог так долго оставаться в Риме. Ему пришло на мысль испробовать счастья посетить другие римские библиотеки в надежде, не найдется ли там того, чего он страстно искал. Для своих исследований он, прежде всего, выбрал один доминиканский монастырь в Риме (monasterium fratrum praedicatorum), так как монастырь этот славился своей библиотекой. Какова же была радость ученого исследователя, когда в числе рукописных толкований на Новый Завет он открыл здесь именно то, что ему так было нужно. Одна из рукописей заключала комментарий Зигавина на апостола Павла и Соборные послания. Сделав это открытие, Калогера весь отдался труду списывания дорогой ему рукописи. Но как ни спешил он, работая в течение почти двух месяцев ежедневно по пять часов в библиотеке (так как библиотека оставалась открытой в течение дня на пять часов), Калегора далеко не успел переписать всего комментария. Он списал толкования Зигавина на послание к Римлянам и до половины толкования на первое послание к Коринфянам. Срок отпуска Калогеры приближался к концу, и он должен был возвратиться в отечество. Удалось ли бы Калогере продолжить свою работу, и когда — неизвестно, если бы одно счастливое обстоятельство не помогло этому ученому. В это время стали прилагать фотографию к копированию рукописей. Распорядители библиотеки позволили ему сделать фотографический снимок с рукописи, заинтересовавшей грека — и наш ученый сделался обладателем искомого им богатства. В предисловии к своему изданию Калогера довольно подробно описывает внешний вид открытого им кодекса, число листов в нем, определяет время, когда он произошел. Вообще он полагает, что рукопись занесена в Италию или за некоторое время до падения Константинополя, или вскоре после этого события.[969] В манускрипте открытые толкования находятся в таком порядке, в каком в Новом Завете помещаются истолкованные Евфимием послания; но издатель в печати дал толкованиям другой порядок, тот, какой указывается в самом заглавии издания. Это отчасти определяется неодинаковым значением отысканных толкований Евфимия.
Достоинство того и другого комментария определяет сам издатель, причем он делает это настолько серьезно, что с ним нельзя Не соглашаться. Прежде всего, он говорит: вообще Зигавин в толковании апостола Павла показывает себя более возвышенным (?????????), чем в толковании на Соборные послания. В толковании апостола Павла он пользуется одним методом, а в толковании прочих апостолов другим. Комментируя послания Павла, Зигавин всегда старается руководиться собственными соображениями и доходит до окончательного решения;[970] напротив, при комментировании Соборных посланий экзегет только немногое вносит от себя, а заимствует мысли от других толкователей, не углубляясь дальше в смысл изъясняемого места. В толковании на Соборные послания он руководится Златоустом, Севиром (Севирианом Гавальским?), Феодоритом, Кириллом Александрийским, Дидимом. Хотя это толкование и лишено самостоятельности, но самые отрывки, приводимые комментатором, новы и бесценны.[971] Таким образом, из числа новозаветных книг не имеется толкований Зигавина только на две книги: Деяния св. Апостолов и Апокалипсис. Были ли составлены Евфимием комментарии и на эти книги? Что касается «Деяний апостолов», то, по мнению Калогеры, есть вся вероятность предполагать, что Зигавин комментировал эту книгу; мало того, ученый грек питал надежду, что с течением времени, так или иначе, указанный комментарий выйдет на свет Божий «из глубины забвения». Относительно же комментария Зигавина на Апокалипсис нельзя рассчитывать на открытие, так как есть основание полагать, что византийский богослов не занимался толкованием Апокалипсиса; а не занимался он этим делом потому, что, по–видимому, он не считал эту книгу произведением Иоанна Богослова.[972] Хотя эту последнюю мысль Зигавин прямо и не выражает, но при одном случае, цитируя эту священную книгу, он выражается: «так называемый Апокалипсис Иоанна Богослова» (? ???????? ??????????).[973] Скажем кстати, что прекрасное издание комментария Зигавина, сделанное Калогерою, снабженное подробными подстрочными примечаниями (не говоря уже об обширном введении к изданию, тщательно составленном тем же греческим ученым), может служить образцом для русских изданий в подобном же роде.[974]