Заключение

Заключение

Просвещение вызывало к жизни силы, противоположные ему по качеству и направлению. Культура капиталистического города, рационализм среднего класса, знакомство человека с собственной природой вызывали ожесточенное сопротивление. Буржуазная цивилизация очищала жизнь от страсти и карнавала, освящала собственность и семью, разграничивала частную и публичную жизнь, признавала право на насилие за одним государством и оставляла человека наедине с его жизненным циклом. Она вызывала к жизни встречные движения, отрицавшие собственность, семью и рациональность, полные анти-бюрократического протеста, уверенные в своем праве на насилие, сливавшие частную и публичную жизнь, дававшие новые обещания бессмертия. Просвещение шло из европейских центров, Сопротивление питалось местными традициями. Силы Сопротивления были более разнородными, национально специфичными, культурно насыщенными.

Протест принимал разный характер — мистических пророчеств, крестьянских восстаний, религиозных расколов, социальных революций, праздничных карнавалов, космических утопий, ностальгических сетований. Если в политике и экономике идеи возврата рано или поздно оказывались обречены, то в искусстве именно архаика — народная, мистическая, фольклорная — часто оказывалась продуктивной. Кажется даже, что ее победы совпадали с периодами особенно быстрых социальных изменений, подчиняясь неким законам компенсации. В отношении протестантской этики роль художественного противовеса играла литература романтизма; так — как поэтический аналог католической Контр-Реформации — трактовал роль германского романтизма Виктор Жирмунский. Литература русской революции играла роль аналогичную по исторической функции, но настолько же более радикальную, насколько сама эта революция выходила за рамки Просвещения.

Сопротивление Просвещению сочетало общий для романтической эпохи протест против рационализма со специфическим для России протестом против Запада. Позитивным выходом, соединившим обе эти критические интенции, стало открытие русских мистических сект. Начиная со Смутного времени и кончая Серебряным веком, отечественная мистика религиозного сектантства оказывала возрастающее влияние на русскую цивилизацию. Это влияние соответствовало не активности и распространенности сект, а позиции, с которой воспринимали их люди культуры. Экзотизируя секты, преувеличивая их статистику и радикализуя их мифы, русская этнография обещала революции огромные, тайные, нигде более не существующие ресурсы. Сакрализуя народ, проблематизируя социальные и гендерные отношения, приглашая читателя к Апокалипсису, русский символизм создал образцы для перехода от народнической утопии 19 века к идеологической утопии 20-го. Мистика сомкнулась с национализмом, поэтические открытия — с фантазией коллективного тела, ожидание вселенского Конца — с подготовкой местного переворота, защита дискриминируемых меньшинств — с беспрецедентной политизацией знания.

В истории литературы виднее, чем в политической истории, продуктивность этих взаимодействий, необычность образованных ими интеллектуальных продуктов, обманчивая близость архаизирующих мотивов народной мистики проектам позднего народничества и раннего большевизма. В наиболее ярких случаях взаимодействие между элитой и сектами воплощалось в историях встречного движения из сектантов в поэты и политики или, наоборот, из политиков и поэтов в сектанты. Не меньшую роль играли устойчивые союзы между выходцами из сект и людьми, стоявшими у вершин государственной и культурной власти, — союзы, порожденные господствующим дискурсом русского популизма и, в свою очередь, имевшие множество последствий.

Неонароднический мистицизм эволюционировал в разных направлениях. У одних он развился в 1920-х годах в направлении, которое мог бы предсказать на основе своей романтической модели Жирмунский — к принятию католицизма; у других воплотился в антропософии. Оба пути удовлетворяли мистическим потребностям, но заставляли отречься от народолюбия. Третьи — крупнейшие философы, но не писатели — вернулись к каноническому православию. Самые упорные продолжали ждать Преображения от большевистской революции, видя в ней давно предсказанное восстание сектантского народа против ненавистного государства. Возможным направлением радикализации этих идей был поиск нового порядка сексуальных отношений и его отображение в литературе. События первых пореволюционных лет показали значимость сектантской мечты для первого поколения большевистской элиты и ее нежизнеспособность в применении к реальной политике.

Революции производят катастрофическую перемену доминирующих дискурсов, но эти кандидаты на власть формируются до них. Не революции создают свои проекты; наоборот, в них осуществляются желания, которые десятилетиями снились, обсуждались и записывались в подполье. Революции текстобежны: тексты превращаются в жизнь, которая строится и перестраивается в соответствии с этими текстами. Речь создает говорящего и действующего субъекта — массы, лидеров, организации. Ход истории превращает литературную полемику в борьбу между интеллектуальными элитами, а потом между вооруженными формированиями.

Победа революции означает доминирование ограниченного круга текстов, которые, собственно, и признаются победившими. Сакрализация этих текстов означает репрессию других текстов. Между жизнью и текстами остаются огромной величины зазоры. Чтобы заполнить их, авторы продолжают писать, а революционеры — переделывать жизнь. При своей перманентной вражде, литература и революция соединены отношениями родственными и, более того, кровосмесительными. Реальность, конструируемая письмом, и есть та, в которой и над которой производятся революции.

Сколь бы абстрактной или фантастической ни казалась потомкам активность интеллектуалов, она имеет исторические последствия первостепенной важности. Авторы и тексты заполняют эпоху утопическими проектами и их историческими обоснованиями; знаниями, в которых воплощается революционное желание, и ролевыми моделями, в соответствии с которыми оно удовлетворяется; а также художественными приемами, посредством которых все предыдущее обретает понятность и действенность.

В революционную эпоху шансы проекта на власть зависят от качества его интеллектуальной и художественной проработки. В эпоху пост-революционную от того же зависит уровень понимания произошедшего. Отсюда следует не цинический вывод об условности текстов и маргинальности интеллектуалов, свойственный более спокойным временам, а, наоборот, патетическое утверждение их роли и ответственности.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.