Крины молитвенные
Крины молитвенные
«Велий еси, Господи,
и чудна дела Твоя
и ниединоже слово будет довольно
к пению чудес Твоих».
Как-то летом, бродя по сербским монастырям, я зашел помолиться и к святой Параскеве. С чувством особого благоговения и некоторого волнения подходил я с котомкой за плечами, с посошком в руке к холмистому Церу по извилистой, пыльной дороге.
Вот мелькнул красный купол, еще поворот дороги, и белая, яркая церковка встала передо мной. Калитка, забор и тропинка к церкви… Остановился, перекрестился и с трепетом вошел. В трапезной небольшой монашек в белом подрясничке, с рыжей бородкой и такими лучистыми глазами встретил меня и указал, как пройти к храму. Я перешагнул порог церкви, и передо мной открылась та картина, которую я иначе не назову, как отрывок из Пролога, дивный рассказ из Четьих-Миней, ибо все мое недолгое пребывание там стало жизнью в какой-то чудесной, иконописно житийной обстановке.
Две мерцающие лампадки у местных икон, тьма в церкви, и лишь на клиросе несколько свечек в руках у певцов. Кое-где серые пятна кланяющихся фигур — жители соседних деревень. Высоким голосом читает монашек кафизму, и гулким эхом в церкви тонут концы стихов. Тихо вздыхает рядом со мной старушка в большом платке. Огромная тень ее головы от мерцающей свечки прыгает по стенке. Из алтаря выходит в мантии служащий иеромонах и перед царскими вратами произносит ектению. Тягучий голос канонарха, отрывистое, уставное пение хора, поклоны, мерцающая игра лампад. В алтаре пономарит старый-старый схимник, с длинной бородой и смуглыми глазами из-под надвинутого на лоб кукуля.
Каждодневные службы, стояние на клиросе с братией, чтение, общая молитва вечером, поклоны и тихий, вздыхающий шепот: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешнаго!»
И вот среди всей этой братии, среди этих русских иноков стоит маленькая, черная фигура святителя. Трудно говорить о таких людях, трудно даже подойти. С особым благоговейным трепетом склоняешься в земном поклоне перед ним, прося его благословения. И, не смотря в его лицо, принимаешь широкое, немного отрывистое и резкое, осенение его маленькой, суховатой рукой. И особенное благоговение касается души, если взглянуть в его лицо: немного припухшая, точно детская, верхняя губа, черная, маленькая бородка, длинные, волнистые волосы почти до пояса, слегка раскосые глаза, надвинутый клобук. Великий постник, молитвенник, человек особой духовной жизни, уже увидевший те высоты и лазурные, светлые дали, которые видимы им, этим полуземным людям, этим ангелам во плоти, живущим уже не здесь.
Особое настроение созидалось у меня. Светлой, лунной ночью на винограднике, в шалаше, лежа на скамейке и отдыхая от службы в церкви и дневного зноя, задумывался я над этой особой тихой жизнью. Истосковалась душа, в изгнании сущая, по этим нашим белым русским обителям, по ските, пустыньке, по старцам и схимникам, по ночной службе и сладкопению, по аромату монастырского жития. Здесь, вдали от полей и лесов Святой России, среди хоть и братского, православного народа, но не знающего этой красоты, не ведавшего ее, не видавшего этих белых оград и темных келлий, — здесь особенно остро чувствовалась тоска по русской святости, возможность хоть приблизительного, хоть далекого воспоминания о ней. Среди сербских монастырей, среди пустых келлий и заглохших, запыленных церквей особенно ярко ощущалось это настроение, эта монастырская, тихая жизнь. Виделось, конечно, только светлое, недочеты почти не замечались.
Ранним утром, до солнечного восхождения, шел я из шалаша, сбивая росу, в церковь к заутрене. Иеромонах сутулой походкой приближается к колокольне и мерными ударами созывает братию в храм. Тянутся черные тени, раскланиваются по сторонам и уже стоящему святителю, и идут на клиросы. Вникая звучащим с клироса, читаемым из толстых книг канонам, поучениям, псалмам, вслушиваясь в эту неизреченную глубину православной сокровищницы, взирая своими немощными, худыми очами в лик Православия душа моя озарялась тихим благодатным светом богодухновенных молитв и песнопений, переживая особое чувство полноты церковности.
И часто за время моего пребывания в монастыре, зайдя в церковь ранее службы или оставаясь там после службы, я видел стоящего на клиросе с опущенными ресницами и надвинутым клобуком святителя, который долго просматривал и перекладывал эти толстые книги в желтых переплетах. Его маленькие руки переворачивали страницы плотной, шершавой бумаги, глаза пробегали по строкам черного и красного письма. Подолгу, упиваясь стилем и образностью этих слов, он взирал на эти много-много раз перечитанные и пропетые строки, пересыпал из руки в руку полные пригоршни самоцветных камней.
Я думал: «Вот я, приподнимая эту златотканную завесу из потемневшей от времени парчи божественных слов, заглядывая в эти глубины, трепетно, прикровенно познаю и принимаю в себя эти лучи неземной красоты, несмотря на свое неведение, немощь, полную приверженность к тяжелой мирской, земной жизни. Это — для меня, далекое, знакомое, но почти забытое, почти неведомое, таинственное откровение божественных глаголов, для меня, для моей ничтожности. Но он?… Этот святитель, постник, молитвенник, подвижник, этот маленький сутуловатый монах, что ищет он в этих книгах? Неужели же он, в своих молитвенных подвигах внимающий неземной ангельской песни, неужели и он ищет того же, неужели же и ему эти книги — откровение?»
Вспоминается рассказ об одном разговоре с отцом Иоанном Кронштадтским. На вопрос отцу Иоанну, откуда у него такая вера, он ответил: «От частого служения литургии и вседневного чтения Миней», не Четьих-Миней, а богослужебных книг, служб нашим святым и нашим праздникам. Вот откуда такая вера! Вот откуда то особое настроение! И эти, сколь близкие и родные еще издавна, толстые книги, стали еще ближе, еще дороже. Стали нужнее. В них виделся не только труднопонимаемый славянский текст витиеватых и простых молитв, но и источник крепости, источник веры, радость подлинного жития о Господе.
* * *
Святая Параскева… В ее монастыре, в глуши холмов и перелесков русские иноки-изгнанники собрались для служения православной Красоте. Созданная их трудом и молитвами обитель засияла светом на всю округу. В возгласах канонарха, в сладкопении стихир и канонов воссияла огоньком православная церковность, о которой сказал кто-то, что она дает судить о том, что православно и что нет, открылась сокровищница, полная драгоценных алмазов и изумрудов.
Я начал с этой русской обители. С нее именно потому, что в ней впервые после нескольких лет изгнанничества я снова обрел потерянную красоту православного русского богослужения. Стояние на клиросе в храме Святой Петки [1], чтение этих дивных книг, поучения из патериков, прологов, звуки последних стихов, вечерняя молитва, рокочущий голос чтеца — все это вернуло меня к русской богослужебной красоте наших обителей. Все это напомнило мне столь многое из потерянного в России.
И главное — эти толстые книги. Они вернули мне некоторые забытые мысли. Как это странно: иногда случается, часто совершенно неожиданно, некоторые вещи заставляют начать снова думать о том, о чем раньше не удавалось и не умелось подумать. Так вот и теперь явилось то особое настроение в переживании церковного богослужения и особенно в отношении к церковным песнопениям, явились, казалось, забытые чувства, о которых хочется сказать несколько слов.
* * *
«У Сифа также родился сын, и он нарек ему имя: Енос; тогда начали призывать имя Господа»
(Быт. 4, 26). Какими странными, и в тоже время простыми, кажутся эти слова: «тогда начали призывать имя Господа».
До этого первые люди не призывали Господнего имени, после грехопадения впервые при Еносе началось общественное прославление Бога. При нем, быть может, родились первые молитвы, впервые возникло богослужение. Нам страшно это простое повествование Библии. Если мы не отрешимся от нашей теперешней обстановки, от нашего религиозного сознания, то, обладающие богатством молитв и обрядов, мы себе с трудом можем представить это первое призывание имени Господнего. Сознание оцерковленного человека не может себе ясно представить мертвой, нецерковной жизни. На всем протяжении ветхозаветной истории мы находимся под этим гнетом мертвенной, нецерковной религиозности Церкви не творческой, не имеющей в себе силы, не обладающей живительным Источником. И так до Христа Спасителя.
«Процвела есть пустыня, яко крин, Господи, языческая неплодящая Церковь пришествием Твоим, в нейже утвердися мое сердце» [2].
«Жезл во образ тайны приемлется, прозябением бо предразсуждает священника, неплодящей же прежде Церкви, ныне процвете древо Креста в державу и утверждение», [3] — так поет песнописец. За мертвой неплодящей Церковью явилась Церковь Христова, которая «столп и утверждение Истины», Невеста Христова, «утвержденная на камени заповедей», на «камени, Иже бысть во главу угла» и «Иже есть Христос, паче Коего несть ни свята ни праведна», Единая, Святая, Соборная, Апостольская Церковь, Тело Его, залог спасения всех нас. В ней, и только в ней, веруем мы, наше спасение, только в переживании церковности. Церковность есть жизнь, и, как всякая жизнь, недоступна рассудку, жизнь в Духе, и критерий правильности этой жизни — Красота. «Да, есть особая красота, — говорит отец Павел Флоренский, — духовная, и она, неуловимая для логических формул, есть в то же время единственно верный путь… Знатоки этой красоты старцы духовные, мастера художества из художеств»…
Наши святые угодники, преподобные и святители, просиявшие подвигами своего жития у Господа, создали нам эту красоту. Они наполнили церковную ризницу этим богатством, этими бесценными дарами, возрастили молитвенные крины сего духовного вертограда.
«Отцы пустынники и жены непорочны»…
От них у нас это дивное наследие через длинный ряд веков, через всю историю нашей Церкви, сохраненное нам это богатство, дерзновенное, самое большое и святое, что у человека есть, — это его обращение к Богу, это те слова, которые он наедине говорит Самому Господу, это те несовершенные и бледные словесные изображения своей веры и любви к Богу, которые он смиренно, но и дерзновенно преподносит Престолу Всевышнего и полагает подножию Его. И они, эти словеса чистые, сохраненные нам, грешным Самим Богом внушенные и навеянные тихим помаванием Голубиных крил Духа Жизни Подателя и Утешителя, словеса, сложенные из самых глубин сердца — эти святые слова сохранены в чудных, таинственных книгах.
Не с нашей человеческой логикой подходить надо к ним, к этим хранилищам Духа Истины, а с чувством особой смиренной веры.
«Не мудростию и богатством да хвалится смертный своим, но верою Господнею православно взывая Христу Богу»…
Не как к простой книге надо подходить к ней, не как к простому печатному слову, не мимоходом, как ко всякой книге. Не так, а смиренно, со склоненной головой… С огарочком яркой восковой свечи, трепетной рукой раскрываю я огромную толстую книгу, лежащую на потертом, кожей обтянутом, аналое. В голове мрачные мысли, в сердце тоска по чему-то неизведанному, в душе выжженная житейской заботой и смутой пустота. С трудом различаю я перед собой бледноватый от времени текст. Руки трепетно перелистывают лист за листом… Мысль остановилась… Не думается ни о чем. Я не воспринимаю смысла читаемого. Непонятный славянский текст. Прыгают жирные, черные и красные строки и мелькают завитые начальные заставки. Толстый кожаный переплет с тиснением, полустертая медная застежка.
Красной киноварью мелькают надписи: «Канон, творение Кир-Иоанна», «стихира», «слава», «подобен Доме Ефрафов», «и ныне» и так далее; и все мелькают на каждой странице без порядка, кажется, и без счета. И непонятен мне этот язык, страшна мне эта Минея с шершавыми листами, закапанными воском. Сколько рук перелистывало эту святыню, сколько глаз пробежало по этим строкам, сколько служб было пропето по ней!..
Подымаю кверху голову и смотрю сквозь тусклое окно на загорающиеся на небе звезды. Перед окном качается ветка с золотыми листьями; на небе вспыхивают огоньки. Тихое полудремотное состояние. Полузакрыв глаза, смотрю на огромный лик Спасителя, темный, с большими-большими глазами, старого письма, огонек от лампады и солнечный луч играют на нем. Тихо-тихо… Со старинных икон, с покоробившихся досок смотрят лики. Наклоненные в сторону фигуры, большие выпуклые лбы, завитые бороды, яркие краски, крестчатые ризы. В святительских омофорах, в мантиях и схимнических аналавах, в простом иноческом одеянии угодники Божии, постники, подвижники, молитвенники и скорые заступники, «сограждане ангелов», святые, создавшие для нас богослужебную письменность, творцы этих песнопений и молитв, вписавшие свои богатые дары Духа в эти толстые книги и сами сподобившиеся молитв и служб. Изо дня в день, число за числом, на каждой странице этой Минеи, стоят эти службы святым. Озаренные благодатью Духа Святаго, укрепившие себя в постнических и молитвенных подвигах, они, движимые Божественной силой, слагали из сердца своего эти словеса разумения.
«Слова молитвенные суть молитвенные излияния из сердец святых мужей и жен. Исторгавшиеся, когда Духом Божиим движимы, они изрекали перед Богом желания сердца своего. В них заключен дух молитвенный; сим же духом преисполнишься и ты, если будешь прочитывать их как должно, подобно тому, как дух какого-нибудь писателя сообщается тому, кто читает его с полным вниманием», — так говорил епископ Феофан, затворник Вышинский. И дальше поучает он: «Внезапные порывы значат, что молитва начала водворяться в сердце и наполнять его»…
Слова этих книг не простые слова — они навеяны Духом Святым, Им вдохновлены. И страшно становится при этой мысли, страшно своей немощи и ничтожности. Вникая в слова сии, не умом, конечно, не мудростью, не тщанием ума своего, а порывом сердца, душою дерзаешь проникать в Божественные глаголы.
* * *
Переворачиваю листы. День за днем мелькают перед глазами праздники, дни святых, преподобных, мучеников, чтимых икон Божьей Матери, и каждому дню посвящены свои песнопения. Все они перед глазами, все житие их отпечатано в этих страницах. Вся творческая жизнь, результат созидательной работы всей красоты церковного духа, запечатлелась в этих подобнах, стихирах, тропарях как в длинной нити прекрасных жемчужин, нанизанных благоговейной рукой студийского инока, подобранных по оттенку, цвету, красоте, одна к другой, сверкающих матовым блеском.
И дальше идет какой-нибудь канон, творение Кир-Косьмы с замысловатым «краестрочием»; и представляется греческий дивный текст, написанный стихами так, что начальные буквы каждой строки дают акростих, полный глубокого смысла, — «краестрочие» или «краегранесие» канона, — текст в таком виде, к сожалению, не сохранившийся в славянском переводе. И дальше, как некие изумруды, сияют загадочным, бездонным светом «догматики», полные бездонного догматического смысла, подобно алмазам, отточенные тропари…
Всматриваюсь в службу святому (11 октября). Святительское облачение, на его иконе старинного письма горящий взгляд устремлен к Источнику Жизни Вечной. Лицо его заклеймено позорными стихами, выжженными нечестивыми иконоборцами за его стойкость и приверженность к поклонению святым иконам, за что он и прозван «Начертанным». Феофан Исповедник и творец канонов митрополит Никейский. Еще иноком лавры св. Саввы Освященного начавший подвизаться в сложении стихов духовных, возлюбивший паче всего писание канонов и создавший их дивные образцы.
«Положи, Господи, Твоей Церкви утверждение, пребывати в век века непреложной от смятения ересей» [4], — так взывает Начертанный святитель после водворения мира в Церкви по низложении иконоборческой ереси. Тот же Феофан–творец написал дивный канон Благовещению. Кто не знает этого прекраснейшего канона, этого умилительного диалога Пречистой Девы с Гавриилом? Он же написал канон на погребение, и из его уст мир впервые услышал кондак «Со святыми упокой».
Еще несколько страниц, и дальше идет служба другому святому, великому поэту Православия, святителю, узревшему Пречистую Деву и сложившему Ее Божественную Похвалу.
«Украшен добродетельми, Косьмо», — поет ему Церковь и взывает: «радуйся, отче пребогате»… Отче пребогате! Есть ли точнее и вернее определение ему? Он также был иноком лавры св. Саввы, совоспитанник величайшего Дамаскина и его сподвижник, иерусалимский инок и Маиумский епископ, «сосуд божественной благодати».
Кир-Косьма. Его имя заставляет трепетно сжиматься сердце и с особым благоговением читать творения его духа. Косьма, написавший каноны почти на все двунадесятые праздники, каноны многим величайшим святым, сложивший дивную песнь, выше коей по простоте и глубине нет, да и не создать: «Честнейшую Херувим и славнейшую без сравнения Серафим, без истления Бога Слова рождшую, Сущую Богородицу Тя величаем», — возносится песнь от наших несовершенных словес пречистому имени Всесвятой Девы и Матери. На каждой утрени пред иконой Богородицы мы поем эту песнь, ибо в ее величии наивысшая похвала Богородице и Матери Света. Сама Пречистая явилась Косьме и указала на эту песнь как наиболее Ей приятную и Ее любимую.
Именно божественный Косьма, понимая всю немощь своих слабых слов и понятий, смиренно поет Богоматери в день Рождества Ее Бесплотного Сына: «Любити убо нам яко безбедное страхом удобие молчание, любовию же, Дево, песни ткати спротяженно сложенныя неудобно есть; но и Мати силу, елико есть произволение даждь» [5].
Особенно трогательно звучит преклонение и благоговейное почитание памяти Честнейшей Херувим у Косьмы Маиумского. Смиренно, со сладкопением Церковь наша поет Ей в день Святых Богоявлений: «Недоумеет всяк язык благохвалити по достоянию, изумевает же ум и премирный пети Тя, Богородице»… [6]
В каноне Успения сколько дивных мест, сколько сыновнего рыдания слышим мы у Косьмы вместе с осиротевшими апостолами. Раз как-то летом, в день Успения, стоял я в алтаре Хоповской церкви. Кончалась утреня. Монахини запели светилен, на подобен: «Небо звездами»: «Апостоли от конец совокупльшиеся зде, в Гефсиманийстей веси погребите тело Мое; и Ты, Сыне и Боже Мой, приими дух Мой»…
Переливчато и грустно, морем бездонной тоски, скорби за оставляемый мир звучали эти слова в стройном киевском распеве. Монашеские голоса тонули в родном хоповском храме. Замолкло сопрано: «и Ты, Сыне и Боже Мой, приими дух Мой…» — тонули последние слова…
Мелькают страницы, пестрят строки и имена, чередуясь одно с другим, венчают божественные глаголы. Длинный ряд их, сонм их: Иоанн монах, Леонтий маистр, Павел Аморейский, Анатолий и так далее. Все просиявшие угодники, сослужащие Господу с ангельскими воинствами, постническое сословие, воспевающее Ему и Царице Небесной славословные песни.
* * *
Служба Покрову Пресвятой Богородицы, и в этот же день память одного из дивных и пречудных святых. Воистину «красота церковная», как его величает в кондаке Святая Церковь, громадный Царьградский храм Святой Софии, Божией Премудрости, горит освещенный огнями. Иконы, мозаики, лики святых и Богоматери сияют со стен. Идет вечернее богослужение. Василевс, Патриарх, двор, весь сонм правителей присутствуют и внимают сладкопению певцов с клироса. Там, среди певцов и чтецов, смиренно стоит юный чтец, невидный, безгласный, преследуемый и гонимый всеми зазнавшимися придворными Святейшего Патриарха, терпящий насмешки и постоянные укоры от своих злобствующих сотоварищей. Его, не знающего пения, ради посрамления перед всеми выталкивают они на середину амвона и заставляют петь одного перед всем собравшимся людом и царем. Смущенно стоит он один посреди и молча переживает свой позор. Над храмом Святой Софии нависла давящая тишина. И посрамленный, поруганный всеми, кроткий Роман, любимец Патриарха Евфимия, под град насмешек, укоров унижения, закрыв лицо руками, старается скорее спрятаться на клиросе среди своих недоброжелателей. Всю ночь в своей келлии, в давящей, душной тишине патриаршего дворца, перед иконой Пречистой стоит юный Роман и в горячей молитве к Владычице умоляет Ее и заливает молитвенным плачем всю горечь незаслуженной обиды и боль сегодняшнего позора.
И вот изможденному и во сне забывшемуся Роману является Пречистая Дева, держа в руках Своих длинный свиток с божественными глаголами, который вручает юному чтецу, влагая его ему во уста. Проглатывает Роман длинный свиток (греческое житие называет его «кондакион») и исполняется дивной силы.
На следующий день в громадном храме Святой Софии совершается утреня. Синклит и священство стоят, внимая искусству патриарших певцов. И снова под град насмешек и злорадных выпадов принужден идти с клироса чередной певец, юный Роман. Тишина повисла под громадным, как небо, куполом храма. И, о чудо!.. дивный, грудной голос запел божественную мелодию, и слова, переливаясь звоном серебряных колокольчиков, тают в полумраке громадного храма:
«Дева днесь Пресущественнаго раждает и земля вертеп Неприступному приносит; Ангели с пастырьми славословят, волсви же со звездою путешествуют; нас бо ради родися Отроча младо, Превечный Бог».
О предивный и пречудный сладкопевче Романе! В память этого события во дворце Василевса при царской трапезе долгое время сохранялась традиция пения этой песни.
* * *
За этим скромным и смиренным образом встает другой, величайший художник, столп истинной веры, святой Иоанн Дамаскин. По значению своему это фигура затмившая своим величием многих. Это тот, кого Церковь уподобляет Давиду, «наставник Православия», «учитель благочестия и чистоты», «светильник вселенной», тот, кто Церковь Святую «уяснил песнями».
Ecclesiae Sanctae lumen, как выражается латинская церковная поэзия. Так же, как и Косьма, он ушел от мира и прелестей его, расточил богатство, дал Богу взаймы, как говорит песнь церковная, и в лавре св. Саввы слагал свои песни на берегах Кедронского потока, украшая творениями своими церковную сокровищницу. Святой Иоанн сложил весь круг седмичного богослужения, создал осьмогласное пение. Великий художник слова и духа, борец за святые иконы и Веру Православную, обличитель «Несториева разделения», «Севирова слияния, единовольнаго пребезумия» (т. е. монофилитства), сопротивник ересей и врагов Христовых навеки связал себя с пречудным именем Богоматери Троеручицы. В его дивных «догматиках», поемых на вечерне, заключена вся полнота церковного учения. По ним лучше, нежели по ученым догматическим трактатам кабинетных богословов, постигается сокровенный смысл божественной тайны воплощения.
Вся история Христовой Церкви, все течение православной красоты связано с ними, этими угодниками и житиями их. И проходят перед мысленным взором эти лики, целые сонмы духоносных иноков, схимников и святителей. Из Фивейской и Нитрийской пустынь, из Иерусалима, Синая, Палестины, из Студийского монастыря. Те, что
«проидоша в милотех и козиих кожах, лишени, скорбяще, озлоблени; их же не бе достоин весь мир, в пустынех скитающеся, и в горах, и в вертепах, и в пропастех земных».
(Евр. 11, 37–38). От радостей мира сего ушедшие для познания немирской жизни, для лицезрения не этого, не земного света, ушедшие для молитвы за этот мир; «от мирской жизни к мировой», ушедшие туда, где стирается граница между небом и землею, между ангелами и человеками, туда, где «всяческая веселятся, небесная вкупе и земная, Ангели и человецы смешаются, идеже бо Царево пришествие, и чин приходит» [7], в молитвах и песнопениях познавшие невещественную красоту и нам ее завещавшие. Возрастившие своими благоговейными трудами вертоград истинного богопознания, дивные «молитвенные крины», отражение невещественного мира горней славы.
«Радуйся, Египте верный, радуйся, Ливие преподобная, радуйся, Фиваида избранная; радуйся, всякое место и граде и страно, гражданы Царства Небеснаго, воспитавшая и сих в воздержании и трудех возрастившая, и совершенныя мужи желаний Богу показавшая. Сии светила душ наших явившася; сами чудес зарею и дел знаменьми, просиявшие мысленно во вся концы; к тем возопим: отцы блаженные, молите спастися нам.» [8]
Из загадочной Византии, обвеянной пряным и тяжелым ароматом своих дворцов и монастырей, веет дух православности и церковности. Византия, чья история представляет собой сплошную златотканую парчу из дивных цветов и шелков, усеянную камнями, насыщенную сгущенным воздухом богословских споров, самых ужасных богоотступных ересей и самого чистого, адамантового Православия. Византийская колыбель Православия возрастила дух чистого Христова учения и создала эту сокровищницу красоты. Византия — второй Рим, после которого будет всего лишь один, третий, а четвертому не быти! Третий Рим, Царственный Град, Москва, Святая Русь! После Палестины, где все обвеяно атмосферой святости и святыми воспоминаниями Христовых страданий, и справедливо носящей имя Святой Земли, после нее всего лишь одна Земля — Русь — дерзнула назваться Святой. Она выносила в себе, в сердце своем выстрадала и сохранила православное сияние учения Христова. Последний Рим!… На всем протяжении Святой Руси создавалось и воспитывалось почитание этой красоты, дух настоящей православной церковности. Киевские пещеры, Соловки, Валаам, Макарьев, Саров, Оптина, Глинская, Софрониева пустыни. Какие все имена-то! Отсюда — знаменитые и вековые «знаменные», «киевские», «греческие» распевы. Здесь, по этим обителям, продолжилось нашими боголюбивыми иноками собирание и украшение сокровищницы Слова и Духа. К принятым из Византии стихам и молитвам добавлялись все новые и новые молитвы. Русская музыкальная душа переработала заунывный, воющий напев греков, создала свою церковную музыку. Честные отцы, «собеседники ангелов», боголюбезные иноки, стяжавшие в сердце своем Бога, оставили нам творения духа своего, дополнили эти толстые книги, трудолюбивою рукою вписывая в них сокровенные словеса своих молитв Богу, навеянных Самим Утешителем. Церковь каждодневно на протяжении целого года, вспоминая их светлую память, возносит их Богу. Оживают черно-красные строки, и от закапанных воском славянских букв возносятся, как дым кадильный, ко Господу слова хваления: «Ты моя крепость, Господи, Ты моя и сила!…»
* * *
…Я оторвался от книги. Поднял глаза и снова встретился с испытующим взглядом Спасителева Лика. Красная лампадка бросала отблеск на Него. Хотелось молча, долго-долго смотреть на Него и в этом порыве забыть все, замолкнуть, застыть. За окном качалась золотая ветка. Душа была переполнена такими разнообразными чувствами…
Непросто писались эти слова. С особой громадной подготовкой, с духовным напряжением приступал инок к своему подвигу стихосложения. Упорным постом и молитвой доходил он до особого состояния озарения духа своего и только тогда с полнейшим смирением и сознанием своей греховности начинал свое послушание о Господе. Упорным постом начинали Рублев, Дионисий и Прокопий Чирин свои иконописные подвиги, и после сокрушенной молитвы из-под их кисти выходили эти дерзновенные изображения лика Спасителя, Богоматери и Бесплотных Сил, целые философские системы, целые догматы в красках. Икона — это уже не искусство, это иная действительность. Подобно ей, песнопения, вышедшие из глубины иноческого сердца — уже не простые слова. Церковь их считает своими, повторяет их сокровенный смысл на каждом богослужении. Устами Церкви возносимые к Богу, они являются словами не этого мира, содержание их — не обычная человеческая истина, а богодухновенная полнота церковного познания. Они — материал и средство для нашего изучения богословия. Это особенно ясно видно в так называемых «анатолиевых» стихирах на «Господи, воззвах», создавшихся в период наижестчайшиых христологических споров, в божественных догматиках, написанных Иоанном Дамаскиным. «В Церкви все чудо, — говорит отец Павел Флоренский, — и таинство — чудо, и водосвятный молебен — чудо, и каждая икона — чудо, и каждое песнопение — не что иное, как чудо. Да, все чудо в Церкви, ибо все, что ни есть в Ее жизни — благодатно, а благодать Божия и есть то единственное, что достойно наименования чуда». [9]
Верно! И правы те наши богословы, которые говорят о необходимости разработки нашего «литургического богословия», то есть систематизации богословских идей нашего богослужения; ведь именно тут — живое самосознание Церкви, ибо «богослужение есть цвет церковной жизни и вместе с тем корень и семя ее». [10]
Какая бездонная глубина, какое широкое поле для исследования и изучения нашего Православия. Создаваясь в противовес протестантским и латинским ученым трудам, наша богословская наука в большинстве случаев была построена сообразно с этими системами. Подлинные глубины церковной жизни, плоды православного богопознания, неотравленные западным ядом, свободные от схоластики, которые выражены в этих книгах, лежат под спудом и неизвестны нам. Они похоронены в неизвестных и непривычных современному человеку, непонятных светским людям толстых Минеях и Триодях на клиросах церквей и монастырей. И только боголюбивым инокам они открыты, и токмо в душе, смиренно ищущей света и красоты, они распускаются дивными кринами неизреченного по глубине смысла.
Не знаем мы их, не хотим знать. Не понимаем мы славянского языка и не разумеем читаемого в Церкви. Смиренно, со тщанием постараемся проникнуть в чудесную глубину этих книг и искать в них те прекрасные «глаголы вечной жизни».
«Не мудростью и богатством да хвалится смертный своим, но верою Господнею, православно взывая Христу Богу».
И мы верим и надеемся, что сумеем познать и понять красоту наших богослужебных песнопений и что наши старинные и непонятные, на первый взгляд, книги станут нам ближе, станут источниками познания подлинного бытия о Господе и любви к Православию и нашему церковному искусству.
Хочется приникнуть в глубоком земном поклоне перед ликом Нерукотворенного Спаса с горячей, смиренной и дерзновенной молитвой о том, чтобы сподобиться всем нам войти в этот вертоград духовный и, своими несовершенными очами лицезрев эти взращенные боголюбивыми старцами молитвенные крины, пережить радость хотя бы отдаленного отблеска и сияния немеркнущего Света.
Мы немощны, и дай Бог сподобиться нам хоть в немощи нашей взывать: «Велий еси, Господи, и чудна дела Твоя и ниедино же слово довольно будет к пению чудес Твоих!»