Погода на улице
Погода на улице
И я испортился с тех пор,
Как времени коснулась порча.
Б. Пастернак.
По разным причинам клинических на сегодняшний день в монастырях совсем (или почти) не осталось, но душевнобольных сколько угодно, не в медицинском [216], а в прямом смысле слова – людей с больной душой. Их на земле становится все больше, пропорционально предвиденному Господом оскудению любви [217]. Способность к любви некоторые философы-моралисты [218] считали единственным источником духовно-творческих, познавательных и эмоциональных резервов личности, а притупление этой способности главной причиной психических аномалий [219], поскольку нарушение самого важного закона, обусловливающего существование человеческого рода, влечет за собой столь же катастрофические последствия, как и нарушение законов природы.
Но человеческая любовь – только частица всегда и везде действующей любви божественной, акт сознательного или бессознательного стремления к Богу, иначе она остается всего-навсего временным, неустойчивым, зависящим от тысячи причин предпочтением и по любому поводу легко испаряется [220]. Неудивительно, что в обезбоженной советской атмосфере несколько поколений, лишенных благодати церковных Таинств, разучились любить даже собственных детей и соответственно несколько поколений не имеют опыта христианской любви, с ее жаждой умалиться [221], послужить [222], положить душу за други своя [223].
Ничего не поделаешь, монашество – барометр, который, стоя в уединенной комнате, со всех сторон замкнутой, с точностию показывает состояние погоды на улице [224]; на нашей улице сегодня общество потребления, что-то вроде капитализма [225], с одним очевидным для живого индивидуума преимуществом – богатством выбора; насладившись десятками сортов пива, сыра и колбасы [226], бывший советский человек всё ещё не преодолел острого желания наверстать упущенное; он грезит теперь достойнымсуществованием, чтоб как у них [227]; берёт реванш десятилетиями официально отвергаемое мещанство, буржуазный дух [228], предпочитающий инстинкт разуму, силу морали, видимое невидимому.
Между тем сколько бы мы ни старались поудобнее устроиться в подлунном мире, проблем не становится меньше; и при самом гуманном политически и благополучном экономически строе человека неотвратимо подстерегают неудачи, испытания, болезни, разочарования; но, похоже, никто уже не хочет жить чтоб мыслить и страдать; побеждает публичный разум, сплоченная посредственность, господин обыватель; его цель не думать и познавать, а непрерывно получать удовольствие от обеспеченного, защищенного, беструдного и хорошо бы бесконечного земного существования.
Это он диктует массовые вкусы и устанавливает шкалу ценностей под лозунгом «нет ничего дороже человеческой жизни», т.к. сражаться и умирать ни за истину ни за родину не хочет; это он под личиной политкорректности упраздняет этические нормы, ограничивающие разгул плоти, и впаривает либеральные стандарты, на деле оборачивающиеся диктатурой греха [229]; это он открывает магазин «Эгоист» и рекламными слоганами типа «найди время для себя!» «это – моё!» и «я этого достойна!» внедряет в сознание диктат самого примитивного и пошлого себялюбия; приплыл и к нам массированный прагматизм, давно поразивший западный мир, диктующий свести прекрасные порывы к двум действиям: зарабатывать и тратить, чтобы наслаждаться.
А с обывателем не поспоришь, ибо он гнездится в каждом из нас. Будто ничего не осталось в русских генах от предков, которые, на протяжении шестнадцати веков простираясь лишь ввысь и вглубь, преимущественно спасались, ради Царства Небесного, высшего и единственно ценного блага пренебрегая бытом, всегда, независимо от достатка, неустроенным, претерпевая свою историческую судьбу, пока царь Петр, пожелав выстроить вместо святой Руси великую Россию, не принудил к обмирщению, заставив решать практические задачи, работать ради земного, удовлетворять потребности, приобщаться к информации в газетах и веселью в комедийных анбарах [230].
К началу XX века, в расцвете цивилизации, воля к благополучию, сбросив гнет религии, решительно восторжествовала над волей к святости, обеспечив позорный февраль, а затем октябрьский переворот; русская душа, с горечью отмечал о. Сергий Булгаков, совершенно особая эолова арфа, но она резонирует не только на пение ангелов в небесах, но и на звериный лай комсомолов [231].
По всему миру человек мыслящий, Нomo sapiens, давно сдал свои позиции; ему на смену пришел Homo ludens, человек играющий [232], заполняющий время какой-нибудь ряженой видимостью, формой, лишенной реального содержания, т.е. служения: он играет в политическую партию, в необременительную религию, в дворянство, в казачество, в рулетку [233].
Утрачивается способность читать [234], а с ней и русская литературная речь; ее с наглой напористостью теснит убогий по словарному запасу и глумливый по стилю язык, подходящий для выражения коротеньких мыслей и хихиканья: низкая душа не вмещает ничего возвышенного, благородного, небесного; этот стеб крайне примитивен, зато понятен всем черпающим интеллект в телевизоре и заимствующим способ самовыражения в тюремном жаргоне.
Увы, и монастырская молодежь из-за крайней бедности гуманитарного кругозора и словарного запаса страдает немотой; трудно рассказать о себе, своем состоянии; невозможно сформулировать вопрос, чтобы получить правильный ответ и с ним помощь. А ведь всего-то и нужно: осознать ущербность, ощутить свое безобразие и тогда получить стимул к росту, ибо человек приобретает новые знания в той мере, в какой отваживается признать свое невежество [235].
Насаждается и культивируется острый интерес к плотской любви, которая впрочем теперь носит название сексуальной проблемы; чистота утрачивается уже в раннем детстве, когда невинная душа, открытая миру, доверчиво впитывает уродства современной культуры: нет фильма без откровенных сцен, похоть возбуждается рекламой, модой, журналами, романами; одна девочка восемнадцати лет, придя в монастырь, без особого смущения признавалась, что даже обнаженный на Кресте Спаситель вызывает у неенехорошие мысли. Женщины за пятьдесят, приезжающие вроде как с намерением монашествовать, наряжаются, сверкают побрякушками, украшаются затейливыми поясочками, рюшечками, манжетиками.
Положим, бес блуда, черный отрок Антония Великого, всегда был смертельным врагом монаха: Лавсаик упоминает об иных, которые, несмотря на строгость пустыни, впадают в распутство; однако в том же IV веке участь блудника была, из-за общественного мнения, весьма незавидной: «от него бегут в домах, отвращаются в собраниях; он оскорбление для сближающихся с ним, предмет презрения, позор для родственников, печаль родителям, повод для шуток и смеха соседям; его отвергают при попытках жениться» [236] и т.д., а теперь распущенность не только перестала компрометировать, но, напротив, широко используется для саморекламы через прессу и телевидение.
Нравственное бесчувствие, к сожалению, неизбежно просачивается и в церковную среду: дешевое политиканство ярко проглядывает в отношении к иерархии, воспринимаемой по стандартам традиционной советской вражды к начальству как к источнику запрета, репрессии и обмана [237]: такой настрой подрывает самые устои Православия с неотъемлемым доверием и послушанием не только епископу, как главе церкви, как власти от Бога [238], но и всем поставленным управлять, без чего немыслимо преемство и охранение церковных и монастырских традиций.
Христианство воспринимается в стиле эпохи: какие-то отрывки, сегменты, блики; культурный ценз убого односторонен: молодое поколение научено от СМИ флиртовать, хамить и сквернословить, но способно ли к благородству, доверию, верности и терпению; характерна тенденция установить с Богом простые рыночные отношения, всему назначить цену: сорок поклонов, три акафиста, две кафизмы, Ты – мне, я – Тебе, нахально намереваясь обойти не нами установленный порядок: долгие годы, упорный труд, сокрушение, слезы.
Дело не в традиционных пороках – люди и во времена апостола Павла бывали самолюбивы, сребролюбивы, горды, надменны, злоречивы, неблагодарны, нечестивы, недружелюбны, непримирительны, невоздержны, жестоки, наглы, напыщенны… [239]- а в степени захвата души; интенсивность зараженности этими грехами заставляет предположить, что не за горами конец, завершение истории, когда мера целесообразности существования человечества будет исполнена и отпадет нужда в дальнейшем бытии мира [240].
С другой стороны, нелепо, уподобляясь атеистам, представлять историю христианства в аспекте неотвратимого убывания веры, вытесняемой наукой, прогрессом и людскими пороками; вряд ли существовала эпоха, стопроцентно удобная для спасения. У нас нет права ни ругать своё время, ни желать другого: мы родились на этой земле не затем чтоб бездумно коптить небо в ожидании смерти, а чтоб исполнить свое предназначение, решить свою задачу в свой исторический момент; не случайно Промысл выбрал его для нас.