Часть 1
Часть 1
Четвертый автор, к свидетельству которого мы обратимся, в отличие от трех предыдущих не принадлежит к числу представителей иерархии или клира. Иларий Шадрин, автор книги воспоминаний о годах обучения в духовной школе, опубликованной в 1913 году [146], был, по–видимому, лишь на несколько лет моложе митрополита Вениамина. О биографии реального Шадрина нам ничего не известно, однако, вне сомнения, книга его, написанная от третьего лица, является автобиографической. Герой книги, сын сельского диакона Гриша Никольский (чьим прототипом является сам Шадрин), в начале XX века учился в духовной семинарии, по окончании которой, не поступив в академию, получил место школьного учителя. В книге, по жанру напоминающей «Очерки бурсы» Помяловского, хотя и значительно уступающей «Очеркам» по литературному мастерству, много сцен из жизни сельского духовенства, описаний крестьянского и городского быта. Однако главная тема книги — жизнь воспитанников провинциальной духовной семинарии, описанная весьма детально, со многими подробностями.
Книга Шадрина наглядно иллюстрирует мысли и наблюдения цитированных выше иерархов — митрополитов Антония, Евлогия и Вениамина. В частности, говоря об учебном процессе в духовной школе, Шадрин подтверждает свидетельство митрополита Вениамина о том, что подлинного интереса к науке у большинства студентов не было, поскольку отсутствовала самостоятельная работа с учебным материалом, а было лишь зазубривание тех или иных сведений накануне экзаменов. Вот как Шадрин передает мысли семинариста после очередного экзамена:
Зачем учить именно философию, или латынь, — чем они пригодятся нам впереди, нам никто не хочет сказать. Никто не думает заинтересовать предметом, не интересным в большинстве и самому преподавателю. И получается каторга, т. е. принудительный, бессмысленный труд. У Достоевского в «Записках из мертвого дома» это прекрасно объяснено. И мне кажется, есть большое сходство между нашим бессмысленным принудительным зубреньем и принудительной работой, например, разбиранием старой, ни на что не годной барки, на каторге, только для того, чтобы заполнить время арестанта. В общем, сегодня повторилось то же, что было и на первом экзамене. То же беганье и суета, те же возбужденные и испуганные физиономии, лихорадочная дрожь, зачитыванье, нервный смех, понуренные головы, молитвенное обращение к иконам (конечно, украдкой), торопливые кресты и прочее. Это было кругом меня, а во мне было прежнее равнодушие, какая–то отчаянная решимость, фатальная покорность неизбежному [147].
Шадрин приводит выдержку из дневника своего героя, в котором последний выражает мысль о полной никчемности изучения богословских и иных дисциплин, преподаваемых в духовной школе, поскольку результат этого изучения все равно будет близким к нулевому. В словах семинариста звучат обреченность и безысходность:
«Мое убеждение таково: усердно заниматься всеми нашими науками бесполезно и даже вредно. Бесполезно, — потому, что все эти науки в жизни не приложимы и не нужны, а вредны они тем, что если добросовестно долбить все эти толстые учебники, как то требуется от исправного семинариста, то непременно заработаешь чахотку и преждевременно умрешь, даже не воспользовавшись плодами этих каторжных трудов. Легко сказать: целых одиннадцать лет зубренья, зубренья и зубренья!.. Одиннадцать лет тревоги, страха, наказаний, спертого гнилого воздуха, сиденья, недоеданья... Боже! И человек, еще не окрепший человек, полуребенок, должен вынести все это... А результат? Десятка два–три текстов из Библии, столько же греческих и латинских фраз, смутное представление о разнице веры православных и католиков, такое же смутное понятие о расколе с полным бессилием к активной борьбе с ним и еще кое–что, но отрывочное, бессистемное, смутное — учишь, учишь, зубришь, а выйдешь из семинарии невежда невеждой... И преподаватели знают бесплодность своих трудов... и потому–то, должно быть, так холодны к науке и так нестерпимо монотонны в своем преподавании..." [148]
Цитированный текст содержит указание на ключевой недостаток образовательной системы в духовной школе: она дает лишь фрагментарное представление о тех или иных аспектах религиозной жизни, сообщает некоторое количество разрозненных сведений по богословским вопросам, но не способна дать того цельного богословского и религиозного видения, которое так необходимо пастырю, не способна сформировать его мировоззрение, воспитать его как богослова, христианина, служителя Церкви. Этот основной порок, унаследованный от иезуитских школ с характерным для них дроблением учебного материала на множество дисциплин, не был устранен в русской духовной школе в течение всего XIX века, несмотря на несколько попыток придать куррикулуму духовных школ хотя бы какое–то подобие системы. Раздробленность и фрагментарность учебного курса, «многопредметность», на которую жаловались профессора духовных школ начала XX века [149], в сочетании с сухой, формальной и безжизненной манерой чтения лекций, свойственной многим учителям [150], лишала семинарскую науку того целостного воздействия на души учащихся, которое она могла бы оказывать, если бы преподавание было построено принципиально иным образом.
О негативных аспектах воспитательного процесса в духовной школе Шадрин говорит с гораздо большей резкостью, чем митрополиты Антоний, Евлогий и Вениамин, однако существенных противоречий между его и их свидетельскими показаниями нет. Подобно митрополиту Евлогию, он пишет о взаимном недоверии между студентами и преподавателями, об оскорбительных кличках, которыми первые награждали последних:
Принудительный метод, наказания и угрозы, сухость предмета, неумение или нежелание сделать предмет интересным, обширность программы и в связи с этим тот фатальный страх за свое будущее в зависимости от такого или иного сорта годовых и экзаменических отметок, все это способствовало равнодушию и даже отвращению ко всем предметам семинарской науки без исключения. Недружелюбие к предметам переносилось и на преподавателей; и к ним относились или враждебно, или насмешливо и непременно с недоверием. Лучшим подтверждением служило уже то, что всем учителям без исключения были даны прозвища — обидные, которыми за глаза и называли ученики своих учителей. Так, учителя Священного Писания, высокого брюнета, довольно вялого в движениях, звали Козлом; учителя церковной истории, мрачного, высокого и совершенно лысого господина, с грубым крикливым голосом, подозрительными, недружелюбными глазами, которые, казалось, никогда не смеялись, — звали Сварогом [151].
Характерной особенностью духовной школы было также взаимное отчуждение и недоверие между учащимися и инспекцией, порожденное общей системой воспитания, которая «обезличивала» семинаристов и приучала их к двуличности, лицемерию. Как свидетельствовал один из преподавателей семинарии конца XIX века, в его время духовная школа из–за деятельности инспекции «обратилась в какое–то безотрадное учреждение, какую–то темницу, охраняемую чисто полицейским надзором лиц инспекции, которая заботилась только о том, как бы поскорее сбыть свое дежурство, сходить на молитву и загнать учащихся в спальни» [152]. О том же писали и митрополит Евлогий, и митрополит Антоний. Свидетельство Шадрина и здесь отличается особой резкостью:
К инспекции же, кроме недружелюбия, а часто и ненависти, никто из воспитанников других чувств не питал. Это были два враждебных лагеря, из которых одна сторона — сильная — наказывала и грозила, смотря на другую свысока и не признавая за нею права хотя бы на малейшую самобытность и самостоятельность, другая — забитая, подневольная, с затаенною злобою и недоверием ко всякому, хотя бы и благожелательному действию противоположной, всеми силами старались надуть ее, обмануть, разозлить, оставшись в то же время безнаказанной. И обе стороны, казалось, намеренно старались причинять неприятности друг другу. Ученики назло делали шалости, иногда очень неблаговидные и грубые, бравируя опасностью и обостряя отношения, а воспитатели, увлекаясь ролью надзирателей, доводили дело до придирки к мелочам, спускаясь даже до шпионства, подслушиванья и обнюхиванья. Было во всем этом что–то неестественное, дикое и очень грустное. Воцарившиеся методы воспитания не воспитывали, а обезличивали, приучали к лицемерию, развращали питомцев... А инспекция?.. Что она? Задавалась ли она когда вопросом: какой будет результат такого метода и этих иезуитских мер воспитания? Едва ли. Она была спокойна, и спокойно во имя Бога и, быть может, даже во имя спасения собственных душ, развращала воспитанников, приучая к лицемерию, предательству, лжи и развивая в молодой душе подозрительность и недоверие даже к лучшему из своих товарищей. За то и членам инспекции даны были бранные клички, склоняя которые на все лады с приправою самого забористого словесного перца, бурсак хотя отчасти отводил свою обиженную душу [153].
Почти карикатурой является нарисованный Шадриным портрет четырех членов инспекции описываемой им духовной школы:
...Удивительно было то, что из всех четырех членов семинарской инспекции ни одного не было такого, который хотя немного походил бы на воспитателя. Все были какие–то урядники, и только. За долгое время службы они так постигли свое ремесло и дух требований своего ближайшего и дальнейшего начальства, что с большим правом и пользою могли бы приложить свои силы и свой опыт к делу полицейского сыска, но уж никак ни к воспитанию юношества. Во всех их действиях, в манере общения видно было одно недоверие, подозрительность, старание во что бы то ни стало проникнуть, уловить, поддать. И горе было семинаристу, замеченному одним из этих аргусов в каком–либо преступном по семинарскому кодексу деянии. На снисхождение, на разумную вдумчивость в причины, даже на простое беспристрастие рассчитывать было нечего. Согрешившего ждала строгая кара по букве устава и местных обычаев, часто бывших полным отражением личных взглядов отца инспектора... Самые физиономии этих присяжных воспитателей с течением времени заметно изменялись и преображались. Члена инспекции даже малоопытный физиономист, кажется, угадал бы сразу. Какие–то вынюхивающие носы; полуопущенные, но лукаво бегающие по сторонам, глаза, непременно прикрытые очками; холодный, плутоватый блеск их, как у ищеек; крадущая, кошачья походка... тон речи… все это выдавало их с первого раза и ложилось клеймом братоубийства на их физиономии. И какое нравственное влияние могли иметь эти люди на воспитанников, когда сами были далеко не высоконравственными людьми. Все хорошо знали, что Росомаха пьет запоем, шляется по непотребным местам, то же и Тимоха, даже сам отец инспектор любит картишки и не прочь до выпивки... и даже, о ужас! — сам ректор, архимандрит по сану, имеет конкубината... А ведь все эти господа «не допущали», «пресекали», включая обнюхивание воспитанника — не пахнет ли от него водкой, часто свой запах принимая за запах водки от ученика и подводя его под тяжелую кару семинарских наказаний [154].
Подробно говорит Шадрин и о том развращающем действии, которое оказывала на студентов власть над ними помощников инспекторов, избираемых из числа самих же студентов. О том, что власть товарища над товарищем «оподляет» дух учебного заведения, говорил еще Помяловский; о том же свидетельствовал в приведенных нами выше цитатах и профессор Титлинов. В описываемой Шадриным семинарии учащихся сознательно и систематически приучали к доносительству:
Не только у инспекции, но и у многих наставников были «любимчики», которым оказывалось особое благоволение... Любимчик мог попасться трижды на водке, ему лишь сбавляли поведения и все случившееся относили больше на счет или козней дьявола, или соблазна старшими, которых любимчик беззастенчиво выдавал. Любимчик инспекции в большинстве случаев был и шпионом. И инспекция начинала ловко, хитро и под видом благожелания, особенного благоволения к ученику, давала понять избраннику, что он как бы пользуется особым доверием начальства. Начиналось с внимания к положению ученика, обыкновенно юнца, и такого, который по самому виду был из более мягких, изнеженных и податливых. Инспектор как–нибудь случайно высказывал участие к его судьбе, спрашивал о родных, советовал. А потом, когда ученик забывал инстинктивную вражду и недоверие, пускался в откровенности, инспектор ловко вставлял два–три вопроса, ответив на которые, ученик разоблачал целую классную историю или головой выдавал кого–либо из своих товарищей. Отступления не было. Поняв ошибку и мучимый совестью, ученик иногда пытался отказываться от невольного доноса, — но безуспешно. На все свои оправдания он встречал холодное: «Вы разве покрывать его хотите? Значит, вы заодно?» И ученик невольно терялся, и в успокоение своей совести приводил то, что он был обманут, что он невольно выдал, не хотел этого делать [155].
При помощи таких и подобных методов инспекция духовных школ как будто сама совершенно сознательно воздвигала стену между собою и учащимися:
С одной стороны формализм, заевший всех с мала до велика, мелочность, придирки, нежелание понять душу и духовные запросы питомцев, а с другой давнишняя, так сказать, традиционная ненависть к начальству... создали такие отношения, что достаточно было малейшего повода, чтобы отношения эти приняли открыто враждебное выражение. Там, где воспитатели сменяются ежегодно, где один из них противоречит другому, где воспитание заменено шпионством и насилием, там не может не быть розни, неудовольствия и ненависти [156].
О том, насколько пагубной была система, при которой «воспитатели сменяются ежегодно», свидетельствуют и многие другие исследователи дореволюционной духовной школы. Автор брошюры, изданной в 1906 году и содержащий резкую критику в адрес ученого монашества, узурпировавшего власть в духовных школах, писал: «Начальство сменяется с поразительной быстротой, и один за другим нередко следуют характеры различные до полной противоположности. Один является «с важностью», другой «тих, подобно как кормилица нежно обходится с детьми своими» (1 Фес. 2:7), третий приходит «с палицею строгости» (1 Кор. 4:21), четвертый заявляет себя таким любителем безмолвия и одиночества, что боится выйти за дверь своего кабинета». Место инспектора или ректора, как правило, является для ученых иноков лишь одой из ступеней в их церковной карьере, потому они чувствуют себя не столько духовными вождями вверенных им школ, сколько «случайными посетителями»: они сидят на своих местах, «как пассажиры на вокзале в холодную зимнюю пору, и заботятся только о том, чтобы им не дуло» [157].
Исследователи духовной школы неоднократно говорили о том, что вся система обеспечения дисциплины в семинариях учитывала исключительно внешнюю сторону жизни учащегося; никаких попыток не делалось проникнуть в его внутренний мир. Наблюдения Шадрина подтверждают это. По его свидетельству, ни инспекция, ни большинство преподавателей не знали, да и не хотели знать о том, что происходит в головах и сердцах студентов:
...При всей строгости семинарских правил, при всей строгости почти тюремного надзора за поведением воспитанника, при всей видимости примерности воспитания, никто не знал ни ученика, ни господствующих настроений в сердце воспитанников. Все очень усердно следили за малейшим шагом, за малейшим движением ученика, но до души его никому и дела не было. Чем интересуется человек, почему он угрюм или необычайно буен, так что дерзает занесть руку даже на своего воспитателя — разгадывать никому не было охоты [158].