6. НАЧАЛО ИГУМЕНСТВА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

6. НАЧАЛО ИГУМЕНСТВА

Сергий вернулся в монастырь уже игуменом. Встреча с братией была отмеченной. Братия, усретше его и поклоньшася ему до земля пред нимъ, радостию исплънишася. Сергий, войдя в церковь, пав на землю, молился невидимому Царю, взирая на икону Святой Троицы и призывая Святую Богородицу, Иоанна Предтечу, апостолов и первых святителей — Василия Великого, Григория Богослова и Иоанна Златоуста, а также всех святых. Сейчас ему нужна была их помощь в особенности, святая ограда и защита. Братию он просил молиться, чтобы Вседержитель укрепил его в твердой решимости встать у престола славы живоначальной Троицы и коснуться руками агнца Божьего, за мир закланного Христа. Все ли было ясно Сергию в том, что его ожидало, и был ли он вполне уверен в своем достоинстве исполнить волю Божью, совпавшую с волей братии? Едва ли. Полагаться вполне он мог пока только на волю Божью, принятую им.

И первые слова, обращенные к братии по возвращении, были словами поучения к братии — и не своими словами, а Господемь реченаа. Сейчас он еще не чувствует себя достойным говорить от своего имени. И почему он так спешит передать эти поучения, объясняет чуть позже он сам.

«Подвизайтися, братиа, внити узкыми враты; нужно бо есть Царство Небесное, и нужници въсхыщают е». Павелъ же к галатом глаголет: «Плод духовный есть любы, радость, миръ, тръпение, благоверие, кротость, въздержание». Давид рече; «Приидете, чада, послушайте мене: страху Господню научю вы».

И благослови братию, рекь к нимъ: «Молите, братие, о мне: грубости бо и неразумиа исполненъ есмь. Талантъ приахъ вышняго Царя, о нем же и слово отдати ми есть о пастве пещися словесных овець. Боязни страшают мя, слово, Господемъ реченое: “Иже аще съблазнить единого от малых сихъ, полезно быти ему дабы жрънов ослии обязанъ о выи его и вврьженъ в море”. Колми паче иже многы душа погрузит въ своем неразумии! Или възмогу дръзновенно глаголати: се азъ и дети, яже ми далъ еси, Господи! И услышу ли сий божественый глас гръним и нижним пастыря, великого Господа, благосръдне вещающа: “Благий рабе, верне! Въниди въ радость Господа своего”?»

Поучая братию, Сергий учился и сам, ища примеры из истории христианской святости, в частности, византийских подвижников и духовних учителей. Одним из источников, к которым сейчас Сергий обращался, видимо, особенно часто, были жития святых. Обращаясь к ним, он воскрешал в уме их жизни, как бы переживая их сам. Многое удивляло его в них, и он пытался им следовать, используя и их опыт.

[…] помышляше въ уме житиа великых светилъ, иже въ плоти живущей на земли аггельскы пожиша […] Антониа Великого, и Великого Евфимий, Саву Освященного, Пахомия аггеловиднаго, Феодосий общежителя и прочих Сих житию и нравом удивлялся блаженный, како, плотя ни суще, беспл отныя врагы победигия, аггелом сьжители быша, диаволу страшнии. Им же цари и чеяовеци удивльшеся к ним приристаху, болящей различными недугы исцелеваху, и въ бедах теплии избавители, и от смерти скории заступници, на путех и на мори нетруднии шественици, недостатствующим обилнии предстатели, нищим кръмители, въдовам и сиротам неистощаемое съкровище, по божественому апостолу: «Акы ничто же имуще, все съдръжаше».

Все эти святые, особенно устроители монашеской жизни, и их подвижничество, вкратце обозначенное Епифанием, были для Сергия примером, которому он следовал. Его внимание и к общему смыслу житийной литературы, и к ее деталям обострялось. Интерес к житиям сейчас имел практический оттенок — и не только для себя, но и для братии. И рефлексия, и внутреннее переживание, и извлекание из житий полезного опыта, и установка на следование по этому пути соединялись теперь воедино. Сих житиа на сердци имеа, блаженный моляшеся къ Святей Троици, дабы невъзвратно шествовати по стопам сихъ преподобных отець, — заключает этот фрагмент Епифаний. Нуждаясь в высоких примерах, Сергий и сам подавал братии личный пример, и такой тип учительства он предпочитал длинным устным наставлениям {Мала же некаа словесы глаголаше…). Но божественную литургию служил Сергий ежедневно и так же ежедневно возносил к Богу утренние и вечерние молитвы — и за смирение всего мира, и за долговечность святых церквей, и за православных царей и князей, и за всех православных христиан. И предостерегал братию от происков «невидимого врага», зная по собственному опыту его опасность и призывая к «подвигу немалу» в борьбе с этим врагом.

«Невидимый враг» не был понятием абстрактным: он был психологической реальностью, многообразно воплощающейся — сей бо акы левъ рыкаа ходить, ища когождо хотя поглотити, как говорил Сергий. Эта реальность становилась особенно агрессивной, неотвязной и опасной для самого Сергия именно сейчас, вскоре после поставления его в игумены. Так оно было и раньше, когда Сергий в своем пути к Богу выходил на новые духовные рубежи. И сейчас это была и проблема Сергия, и он, заботясь о братии, хотел избавить их от соблазнов злой силы и связанных с ними мучений и опасностей. Неслучайно, видимо, тема «врага» включена в то место «Жития», которое находится между описанием того, чему наставлял братию Сергий и у кого он учился сам, с одной стороны, и описанием монастырских будней и монашеских трудов, с другой.

Кто достигнет поистине исповедати добродетелнаго житиа его, благодати цветущи въ души его? Болми въоружашеся на съпротивныя силы, силою вымогаем Святыя Троица. Многажды же диаволъ хотя устрашити его, овогда же зверми, овогда же змиями претваряшеся. И очивесть или в келии, или егда в лесе блаженный дровца збираше на потребу манастырьскую вънезаапу врагъ многообразною злою покушашеся поне мысль ему съвратити от молитвы и от добродетелных трудов его. Богоносный же отець нашъ Сергий вся неприязненая его мечтаниа и козни акы дым разгоняя и акы паучину претръзаше, силою крестною въоружаем, евангельское слово на сердци полагая, Господемь реченная: «Съ дахъ вам власть наступати на змиа и на скорпиа и на всю силу вражию».

Круг игуменских обязанностей обширен, и нередко монастырский тын не оказывается помехой для общения с теми, кто находится по ту сторону тына. Изменение ситуации и распространяющаяся молва о Сергиевой «апостольской» (12 келий) малой общине давали основание думать, что община будет неминуемо расширяться и вместе с этим изменяться. Об этом догадывался Сергий, и нетрудно представить себе, что он не преуменьшал опасностей, которые могут выпасть на его общину, «апостольскую по духу первохристианской простоты и бедности и по роли, исторической, какую надлежало ей сыграть в распространении монашества» (Зайцев 1991, 85). Не хотел Сергий менять и свою собственную жизнь, не хотел отказываться от своих повседневных забот и хозяйственных дел, от привычного порядка дня. Сначала он пытался сохранить (став уже игуменом) число братии, насчитывавшей двенадцать человек (сам он был тринадцатым [309]). Но обстоятельства оказались сильнее желания Сергия. Число двенадцать первым нарушил архимандрит смоленский Симон, уже упоминавшийся ранее. И оттоле, — говорит «Житие», — братиа множахуся от того дни боле, и уже числяхуся множайшим числом паче, нежели двое на десятным.

Появление Симона на Маковце было событием. Он был «дивный мужъ», «архимандрит старейший, славный, нарочитый, паче же рещи добродетелный». Его же память не утаися, — замечает Епифаний, считавший своим долгом рассказать о Симоне и сделать этого человека известным. Симон жил в Смоленске. Там он услышал о Сергии и его жизни и ражжегся душею и сердцемь. Он оставляет архимандритию, оставляеть честь и славу, оставляет славъный град Смоленскь, вкупе же с ним оставляет отечьство и другы, ужикы, ближникы, и вся знаемыя и сръдоболя; и въсприемлет смирениа образ, и произволяет странничьствовати. Оттуда двинулся он, от таковыя далняа страны земля, в Московские пределы, в Радонеж. Придя к Сергию, он съ мноземъ смирением умолял его, чтобы тот разрешил ему жить у него под крепкою рукою его въ повиновении и в послушании. Принесенное с собой имущество Симон передал на устроение монастыря. Известно, что Сергий приат его с радостию. Симон же прожил в монастыре много лет в покорении и въ послушании, паче въ странничьстве и въ смирении, и въсеми добродетелми исплъненъ, и въ старости добре преставися къ Богу. Сергий проводил его до могилы и с братьями похоронил его, как подобает. И тако бысть вечнаа ему память.

Приход высокого иерея и человека многих добродетелей к Сергию, притом издалека и навсегда, был не только признанием Сергия и его дела на Руси и началом нового этапа в жизни сергиевой обители. Отчасти это отражено и в изменении масштаба описываемого. Сергий оказывается, сам того не желая, все больше и больше на виду. Уединение становится все более сложным, мир придвигается к сергиевой обители, и нужны усилия, чтобы предотвратить влияние мирской жизни. С этих пор «Житие» в своем развертывании становится более дробным, события более разнообразными, и Епифаний — таково впечатление — иногда едва успевает фиксировать события, отмечая, видимо, лишь те, что представляются ему особенно важными. Композиция существенно разрушается, единство плана терпит ущерб, хронология, последовательность событий начинают преобладать над некиим промыслительным планом, которого Епифаний придерживался прежде. Отсюда — ощущение некоей разорванности, неравномерности, даже некоторой издерганности. Отсюда же объясняется и то, что тенденция к циклизации событий одного типа, сходного содержания слабеет и достоинства епифаниева стиля бледнеют. Эмпирия, некоторая поспешность и боязнь что. то упустить, кажется, оттесняют на второй план «художественные» задачи, а иногда и авторские рефлексии по поводу описываемых событий. Разумеется, есть и исключения из сказанного в дальнейшем тексте «Жития», не говоря уж о «Похвальном слове преподобному отцу нашему Сергию», завершающем «Житие», но тем не менее сам текст далее становится менее напряженным, зато появившаяся некоторая рыхлость компенсируется разнообразием информации, большей насыщенностью событиями, местами, где происходят действия, своего рода «каталогами» (перечисление монастырей), людьми и т. п. Эта «пестрота» требует некоторых скреп, и таковыми оказываются заглавия (несколько менее двух с половиной десятков), предваряющие описание тех или иных содержаний. При этом заглавия нередко бросают луч света только на одну, главную или наиболее приметную часть озаглавливаемого текста, оставляя другое, иногда не менее важное, в тени. Вместе с тем и в своей сумме эти заглавия, говоря о многом и даже позволяя в общих чертах составить некое представление о целом, все–таки далеко не лучший обзор этого целого — много эмпирии, немало повторений, вносящих некую монотонность, кое–что упущено, бросается в глаза неоднородность озаглавливаемого. Той монолитности описания, которая раньше органически соотносилась с однообразной уединенной жизнью Сергия, где быта было мало, а духовное составляло весь смысл жизни, теперь уже нет. Перед нами теперь membra disjecta (помимо двух–трех довольно пространных и достаточно цельных отрезков текста): составитель текста, чтобы поспеть за событиями жизни святого мужа, сейчас столь увеличившимися в числе и разнообразии, нередко описания заменяет обозначениями темы, чем–то вроде кратких выдержек, не всегда даже сопровождающимися соответствующими рефлексиями, как это было раньше. Но эта ситуация имеет и свои преимущества: информация о Сергии в его игуменский период намного обширнее надежных сведений о предыдущем периоде. Сергий стал человеком известным, его многие знали лично — и в стенах монастыря, где братия постепенно разрасталась, и за их пределами, — и еще более было тех, кто хотел знать, слышать, говорить о нем или с ним. Свидетелей этого периода во время, когда Епифаний готовился к написанию «Жития» и писал его, было еще немало, и ему самому все меньше приходилось додумывать то, что было в зазорах между известным, в чем была несомненная сила Епифания. Возрастание сведений о жизни Сергия, сложение круга людей, с которыми он встречался неоднократно, повторение однородных событий при всем том, что Епифаний старался ничего не пропустить и все зафиксировать, существенно обогащало эмпирический уровень и придавало «Житию» несколько экстенсивный характер, особенно когда это касалось «поверхности» жизни. Внутренние качества текста терпели ущерб из–за ослабления селективности, что приводило к большей рыхлости текста, ослаблению «иерархического» принципа в композиции, предполагающего объединение материала в идейно–тематические узлы, в которых интенсивное начало набирало бы максимум силы, теряемой, однако, при многочисленных «перетеканиях» от главы к главе, к отвлечениям в связи с персонажами, появляющимися в данном месте–времени «Жития», к их прошлому и будущему, и т. п.

Такова, например, главка «О Иване, сыне Стефана». После прихода в монастырь Симона из Смоленска следующим пришел к Сергию его старший брат Стефан, приведший с собой своего младшего сына Ивана, племянника Сергия. Взяв сына за правую руку и введя его в церковь, Стефан препоручил его Сергию, прося того постричь сына в иноки, что Сергий и сделал, дав племяннику в монашестве имя Федора. Это событие и то, как оно произошло, видимо, было отмеченным, во всяком случае, непривычным, вызвавшим удивление старцев в связи со Стефаном. Старци же видевше, удивишася вере Стефанове, яко тако не пощади сына своего, отрочати суща, но из младеньства предасть его Богу, яко же древле Аврам не пощади сына своего Исаака. Тут же кратко сообщается предистория Федора: от млад ноготь въспитанъ бысть в постничестве, и въ всем благочестии, и въ чистоте, яко же научися от своего дяди, всеми доброизволении мнишескыми исплъненъ и украшенъ, донде же постиже възрастом в меру мужа съвръшена. Пострижение Федора состоялось, когда ему было десять, а по другим сведениям — двенадцать лет. И характерная концовка этого краткого отрывка: Нам же на предлежащее възвратитися, да не прекращение нынешней повести внесемь.

Тема Федора пока на этом обрывается, составляя примерно одну девятую часть всей главы, обозначенной его (Ивана) именем. Сказав об Иване–Федоре, надо было сказать и о других приходивших, но делать это пришлось уже недифференцированно, не поименно, но вкупе:

Мнози же убо от различных градов и от стран пришедше к нему и живяху съ ним, их же имена въ книгах животных. И тако помалу монастырь распространяшеся, братиам умножающимся, келиам зиждемым.

И через тему «умножения» — самому Сергию, «виновнику» этого умножения:

Преподобный же Сергий, видя братию умножающуюся, умножаше и тъй труды къ трудом, образ бывая стаду своему, яко же рече апостолъ Петръ: «Пасете стадо, сущее въ вас, не нужею, но волею, не яко обладающе братиею, но образъ бывающе стаду» […]. Сергиа сего Богъ укрепи себе в последнем роду, яко единъ от древних святых отець. Богъ устрой трудоделника, инокъ множеству наставника, множайшей братии игумена и вожа.

И свое удивление перед тем, что уже произошло, Епифаний выражает картиной контраста «бывшего» совсем недавно и уже «ставшего» благодаря Сергию, что снова переключает внимание на того, кто был «начало и вина» всему этому:

И пакы откуду кто начаался сего, еже бо место то было прежде лесъ, чаща, пустыни, иде же живяху зайци, лисици, волци, иногда же и медведи посещаху, другойци же и беси обретахуся, туда же ныне церковь поставлена бысть, и монастырь великъ възграженъ бысть, и инокъ множество съвокупися, и славословия и въ церкви, и в келиах, и молитва непрестающиа къ Богу? Всему же тому начало и вина — преподобный отець нашъ Сергий.

И как бы спеша известить, как Бог прославил (удиви) преподобного, о нем самом:

А отнеле же поставленъ бысть въ игуменьство по вся дни святая литургиа бываше, просфиры же сам печаше: преже бо пшеницу толчаше и меляше, и муку сеяше, и тесто месяше и квасяше. Ти тако испекши просфиры, служаше Богу от своих праведных трудовъ, иному не дааше никому, аще и зело хотяху мнози от братиа пещи просфиры. Но преподобный тщашеся быти учитель и делатель: и кутию самъ варяше, и свечи скаше, и каноны творяше.

Но и приняв на себя игуменство, «правила своего чьрньчьскаго» Сергий менять не собирался, постоянно помня заповедь Спасителя — «Кто из вас хочет быть первым, да будет из всех последним и слугой всем». И именно сумев стать последним, он стал и первым. Он смиряше себе, и менши всех творяшеся, и собою образ всемъ творя. И на работу он выходил раньше всех, и на церковное пение приходил он раньше всех, и во время службы он никогда не позволял себе приклониться к стене. И оттоле уцветяше место то, и множахуся братиа. Образ умножения и соответствующий глагол и существительное наиболее полно определяют и реалии жизни и самое атмосферу, складывающуюся вокруг Сергия и окормляемой им братии.

Раньше всех вставая, Сергий позже всех отправлялся на покой. После позднего повечерия, когда уже наступала ночь, паче же въ темныа и длъгыа нощи, сотворив в своей келье молитву, он, заботясь о братии — и о теле и о душе их, желая знать жизнь каждого из них и их стремление к Богу, обходил келии. Его радовало и он благодарил Бога, когда инок молился или читал святые книги, или плакался о своих грехах, и сам молился за таких, помня, что «претерпевший до конца — спасется». Но бывало, что Сергий слышал беседу двух или трех иноков, собравшихся вкупе, или смех, и тогда он негодоваше, и зело не тръпя таковыя вещи, рукою своею ударяше въ двери, или въ оконце потолкавъ, отхожаше. Этим он давал знать им о своем приходе, и несведомым накиновениемь празныа беседы их разоряше. Сергий в таких случаях был строг, но не резок, более того — тих и кроток. Следующего дня утром он призывал к себе провинившихся и не ту абие скоро запрещение имъ, и не съ яростию обличаше я и наказаше, но яко издалеча с тихостию и кротостию, аки притчами наводя, глаголаше им, хотя уведати тщание и усръдие их еже къ Богу. Если брат был покорен, смирен, горяч в вере и в любви к Богу, то, поняв свою вину, он склонялся перед Сергием, прося у него прощения. Но бывали и непокорные, омрачением бесовьскым сердце покровено имея и не принимая слова Сергия на свой счет стоявши. На таких он накладывал епитимью. И сице того, еже къ исправлению утвръдивъ, отпустяше. Так учил Сергий братию молиться Богу наедине, заниматься той работой, к которой каждый способен и по вся дни псалмы Давидовы присно въ устех своих повсегда имуще, и это последнее снова возвращает к особой роли Давидовых псалмов в духовной жизни Сергия.

Одна их глав этой «игуменской» части Сергиева «Жития» называется «Об изобилии всего нужного» («О изобиловании потребныхъ»). Она — о материальных основах жизни монастыря и братии, о «нужном» (потребном) и «имеющемся» и о том, как восполнялся постоянный дефицит, особенно на первых порах, когда число монахов заметно выросло. Вместе с тем эта глава в существенной своей части — о жизни монастыря и монахов в сергиевой обители вообще, и в этом смысле она очень важна, поскольку именно в ней читатель вводится в повседневную жизнь, в круг забот, способов их решения, настроений и тех мелких, казалось бы, необязательных, случайных деталей, без которых даже картина целого бледнеет, становится суше, отвлеченнее, опустошеннее.

В жизненном труженическом подвиге Сергия это время было ответственнейшим. Достигнуть некоего равновесия духовной и материальной сфер или, точнее, того, чтобы заботы о материальной стороне жизни не мешали тому главному делу, ради которого сюда собрались двенадцать отшельников, окормляемых Сергием, было не так уж трудно. Настоящие трудности не могли не возникнуть, когда братия умножилась и когда стало ясно, что она неуклонно будет умножаться и впредь. Впрочем, конечно, и в самом начале, егда начинашеся строити место то, тогда многы недостаткы бываху; лишение всех потребных последняго ради нестяжаниа и конечняа деля пустоты, еже не имети им ниоткуду же всякого утешениа, но и прочиа всякыа нужныа потребы, откуду бо имети хотяху кое любо потребование. Это только фрагмент из прерывного текста «пустоты и лишенности», проходящего через «Житие». Епифаний обстоятелен в разъяснении, откуда взялись эти многы недостаткы, — и место это было пустынно (пусто бяше место то), и не было поблизости жилья, и не было хорошей дороги (пути пространнаго), а добраться можно было только некоею узкою и прискръбною тесною стъзею, акы беспутием; проезжая же дорога проходила вдалеке от этого места; окрестъ же монастыря того все пусто, съ вся страны лесове, всюду пустыня: пустыни бо в ресноту нарицашеся. Так продолжалось много лет, по предположению Епифания, более лет пятнадцати. Также, полагает он, во время княжения второго сына Ивана Калиты Ивана Ивановича Красного, т. е. с 1353 по 1359 г., начали приходить в сергиеву обитель люди, пробираясь через леса, и оставались здесь жить, потому что место это понравилось им […] и възлюбиша жити ту. И множество людей всхотевше, начаша съ обаполы места того садитися, и начаша сещи лесы оны, яко никому же възбраняющу им. Пустота пустыни заполнялась людским множеством:

и сътвориша себе различныя многыя починъци, преждереченную исказиша пустыню и не пощадеша, и сътвориша пустыню яко поля чиста многа, яко же и ныне нами зрима суть. И сьставиша села и дворы многы, и насеяша села, и сътвориша плод житенъ, и умножишася зело, и начаша посещати и учящати въ монастырь, приносяще многообразная и многоразличнаа потребованиа, имъ же несть числа.

Этот экскурс в историю места сего, в котором так настойчиво «разыгрывается» антитетизм былой пустоты и дефицита, с одной стороны, и полноты и множества, с другой, собственно говоря, был предпринят по инициативе составителя «Жития». Сознавая это, он прерывает самого себя и возвращается к прежнему повествованию, начатому ранее, а именно к теме «всяцей худости» и «недостатков нужных потребъ, без них же не мощно обрестися».

Эта краткая картина того, как природная пустота начинает заполняться, когда в ней возжигается огонек христианской веры, дает хорошее представление о том, как происходит это из самого мира идущее, но духовным фактором вызванное домостроительство, мирская «икономия», хозяйствование и само хозяйство. Но эти же домострительство и хозяйство возникают и вне мира, в монастыре, в монашеской обители, где опыт «икономии» обнаруживает себя полнее и отчетливее. Онтологические предпосылки хозяйства едва ли могут быть поняты вне проблематики свободы и необходимости. «Хозяйство, понятое достаточно широко, не есть подъяремная работа скота, но творческая деятельность разумных существ, необходимо осуществляющих в ней свои индивидуальные начала, индивидуальности же присуща свобода, даже более, следует сказать, что она и есть эта самая свобода, и если свобода есть творчество, то индивидуальность есть подлинно творческое в нас начало, которое неугасимо и неустранимо и в хозяйстве» (Булгаков 1990, 257). Хозяйство имеет своим стимулом, своим началом дефицит, недостаток жизненных средств, которые необходимо восполнить. Эта встреча недостатка–бедности–голода с жизненными средствами, восполняющими недостаток, символизируется в платоновском «Пире» образами Пении и Пороса, воплощающими алкание, бедность и выход из них, переправу (одно из значений др.-греч. ????? — "жизненные средства", "поступление", "доход"), то есть ситуацию, стоящую в центре антропологии, — человек в природе [310].

О становлении «монастырской» икономии довольно подробно рассказывается в «Житии». Исходная ситуация — сплошной дефицит, почти безбытность:

Егда испръва начинашеся създаватися место то, егда немножайшим братиям живущим в нем, егда немнози бяху приходящей и приносящей, тогда начасте скудости бываху потребных, яко многажды на утриа и хлебу не обрестия. Да кто может и сказати недостаткы, бывшаа преподобному отцу нашему Сергию? Испръва, егда начинаше строитися место то, овогда убо не достало хлеба, и мукы, и пшеницы, и всякого жита; иногда же не достало масла, и соли, и всякого ястиа брошенного; овогда же не достало вина, им же обедня служити, и фимиаму, им же кадити; иногда же не достало воску, им же свещи скати, и пояху в нощи заутренюю, не имущи свещь, но токмо лучиною березовою или сосновою светяху себе, и тем нужахуся канонархати или по книгам чести, и сице съвръшаху нощныя службы своя. Преподобный же Сергий всяку нужю ону, и тесноту, и всяку скудость, и недостаткы тръпяше съ благодарениемъ, ожидая от Бога богатыя милости.

Что значит это «терпение с благодарением» и «ожидание от Бога богатой милости», объяснено Епифанием в подробном описании одного эпизода из жизни сергиевой обители. Этот рассказ представляет собой как бы иллюстрацию общего положения, с которого и начинается изложение — И случися въ иное время сицево искушение, поне же съ искушением бывает и милость Божиа. Это искушение — своего рода испытание, исход которого может быть связан с явлением Божьей милости. Описываемый случай важен, кажется, потому, что в нем обнаруживается некая важная установка Сергия, состоящая не только в том, что нет и не может быть случайной и безадресной Божьей милости, но и в том, что милость Божья — ответ на выдержанное испытание и то терпение, в котором проявляется упование на волю Божью, полное доверие к Богу, смиренное вверение Ему собственной судьбы. Достойное прохождение человека через испытание и милость Божья некиим таинственным образом связаны друг с другом. Однако было бы глубоким заблуждением считать, что в этом случае имеет место некая сделка человека с Богом в соответствии с принципом do ut des. Сама мысль об этом исключает возможность милости Божьей, потому человек в подобном испытании до всего принимает окончательное решение отдачи себя на волю Божью как высшей формы смирения, заранее отвергающее какие–либо условия. Более того, упование на милость Божью есть безусловное отвержение поиска иных путей восполнения дефицита. Собственно, можно было бы сказать и иначе — «искушение» — испытание образует единственное «условие» милости Божьей, хотя само это понятие в данном случае так может обозначаться лишь при переводе на язык падшего мира.

А случай состоял в том, что в монастыре, уже в игуменство Сергия, кончились все запасы еды. У Сергия же была для всех братьев заповедь, запрещавшая в подобной ситуации выходить из монастыря в какую–нибудь деревню или село и просить у мирян хлеба для пропитания и повелевавшая терпеливо сидеть в монастыре, просить и ждать милости от Бога. Этой заповеди следовал и сам игумен, который пребыстъ три дний или четыри не ядущи ничто же. На четвертый день с самого утра Сергий, взяв топор, пришел к одному из монастырских старцев и сказал, что он, зная о намерении старца соорудить перед своей кельей сени, хочет сделать это (да руце мои не празнуета). Старец боялся договариваться с Сергием, предполагая, что это будет дорого стоить, тем более что он ждал плотников из села. Но Сергий отказался от «мздовъздааниа» и спросил: «имаши ли гнилыя хлебы, зело бо хотениемь въсхоте ми ся ясти таковыя хлебы […] у мене николи же обретаются таковии хлеби […]» и добавил: «и кто есть тебе инъ сице древоделъ, яко же азъ?» Старец вынес Сергию решето наломанного гнилого хлеба, а тот попросил сохранить хлеб до вечера — «азъ бо преже даже руце мои не поработаете и преже труда мъзды не приемлю». Сергий работал с утра до вечера — тесал доски, столбы изъдолбе и поставил и сени съгради […] и съврьши а. Когда все было закончено, старец снова вынес решето с гнилым хлебом. Сергий взял хлеб, попросил в молитве благословения и начал есть хлеб, запивая водой, и не бе варива, ни соли, ни влагы; и обое съвокупя и обед, и вечерю ядяше. — «Воле, братие, колико есть тръпение мужа сего и въздръжание его! — говорили видевшие это. — Яко пребысть четыре дни ничто же не ядый и на четвертый сущу позде гнилым хлебом алкоту свою утешаше и уставляше; и то же не даром хлеб гнилый, но драгою ценою прекупивъ, ядяше».

Но один из братии (а все были голодны и не ели уже дня два) возроптал на Сергия. Видимо, кто–то еще присоединился к нему, но Епифаний, похоже, сознательно сохраняет неопределенность в этом месте (Не вси же пороптаху, но некоторый брат единъ от них), хотя множественное число чуть ранее дает, кажется, возможность считать, что выступление одного было поддержано, по меньшей мере, несколькими еще. Изголодавшиеся иноки оскръбишася […] и придоиш к нему, и пред ним поимы и поносы творяху. Сергию было высказано многое:

«Плесневии хлеби! Еще ли нам въ миръ не исъходити просити хлеба? Се убо на тя смотрихом, яко же учил ны еси; и се тебе слушающе ныне уже изчезаем от глада. Того ради утро рано изыдем от места сего камо къждо потребных ради. Да не пакы възвратимся семо, уже не могуще к тому тръпети бываемых недостатковъ и скудости зде».

Сергий понял теперешнее состояние братии, ее готовность говорить языком ультиматумов, созревание, когда неповиновение, уже перешедшее в нападки, может вылиться в осуществление объявленной угрозы. В этой ситуации можно было принять разные меры, но Сергий захотел увидеть за происходящим не дерзость, чреватую бунтом и разрывом, а ее причину — уныние и малодушие, требующие успокоения, помощи с его стороны. Это настроение братии Сергий хотел своим дльготрпениемъ, и кротким обычаем, и тихостию исправити. Он созвал всю братию и, видя их ослабевших и опечаленных, как бы забыв о только что имевшей место сцене, начал говорить с ними мягко, увещевательно и напоминательно, ссылаясь на мудрость Священного Писания. Два вопроса предшествовали всему тому, о чем говорил Сергий далее. Но именно они определили тон обращения к братии и напрашивающийся ответ:

«Въскую прискръбни есте, братие? Въскую смущаетеся? Уповайте на Бога; писано бо есть: […] "Ищете и просите преже Царствиа Божиа и правды его, и сиа приложится вам. Възрите на птица небесныа, яко ни сеют, ни жнут, ни збирают в житница, но Отець небесный кръмит я: не паче ли вас, маловерии? Тръпети убо, трьпениа бо потреба есть: въ тръпении вашемь стяжите душа ваша; претръпевий бо до конца и спасется". И вы ныне глада ради оскръбистеся, еже на мало время на искушение вам съключающеся. Но аще претръпите с верою и съ благодарениемь, то на плъзу вам будет искушение то и на болший прибытокъ обрящется […] И вы убо ныне оскудение хлеба имате, и недостатокъ всякого брашна днесь имате, и заутра умножение брашенъ всех потребних и всякого обилиа ястья и питиа насладитеся. Тако бо верую, яко не оставит Богъ места сего и живущих в нем».

И когда Сергий не кончил еще говорить об этой своей вере, то, во что он верил, осуществилось. Кто–то постучал в ворота (се неции вънезаапу потлъкаша въ врата). Вра?тарь сразу же посмотрел в глазок и виде, яко принесено бысть множество брашенъ потребных. От неожиданности, от радости, может быть, не веря своим глазам (бе бо приалченъ), он не открыл ворот и бросился к Сергию и просил его благословить принесших хлеб. Вра?тарь был первым, кто увидел результат этого чуда веры, и первым, кто правильно понял случившееся: Яко молитвами твоими обретеся множество брашенъ потребных, и се предстоят при вратех. Сергий велел открыть ворота, и все увидели телегу, уставленную корзинами с едой. Назревавший конфликт сразу же был забыт. И братия единодушно прославиша Бога, давшаго имъ таковую пищу и вечерю странну, готову сущу на земли, яко да накормит я и душа алчющаа насытит, препитати а въ день глада.

Как нередко и в других подобных случаях, Сергий не спешит и держит паузу. Он понимает, что монахи голодны и на уме у них — еда. С этого он и начинает — «Вы сами алчни суще», но вместо ожидаемого приглашения к столу братия услышала — «но насытите сытых до сытости, накормите кръмящих вас, напитайте питающихъ вы, и учредите и почтите: достойни бо суть учрежениа и почитаниа». И сам Сергий, аще и зело алченъ сый, принесенную ему еду не взял, но повелел бить в било. Братия собралась в церкви и пела молебен, принося благодарность Богу и воссылая Ему хвалы. Только после этого братия и Сергий сели за трапезу. Преподобный совершил молитву, благословил, преломил и разделил хлеб между присутствующими. Хлебы были теплыми и мягкими, как если бы они были свежеиспеченными [311]. Голод был утолен, и в сознание собравшихся постепенно входила мысль о чуде (И яко не деланнаа в ресноту пища познавашеся засылаема). И, наверное, многие из них вспомнили о другом подобном же случае заполнения пустоты, когда Бог послал голодным евреям в пустыне спасительную манну. Едва ли случайно вспомнил в этом месте Епифаний о словах любимого Сергием Давида — И одожди им манну ясти и хлебъ небесный дасть имъ. Хлебъ аггельский яде человеку брашно посла им до обилиа, и ядоша, и насытишася зело. Плоды терпения Сергия, страдавшего от голода и жажды, были щедро явлены Богом, на которого только и уповал преподобный, и здесь опять Епифаний вспомнил слова Давида: Тръпение убогых не погыбнет до конца; труды плод своих снеси; блаженъ еси добро тебе будет. И еще раз знаменитые слова Давида появляются тут же, когда в трапезной Сергий спросил о возроптавшем брате, который упрекнул его заплесневевшими хлебами, — Я ем пепел, как хлеб, и питие мое растворяю слезами (Псалт. 101, 10).

Когда первое изумление братии миновало, оторопь отступила и голод был утолен, разговоры от хлеба перешли к тем, кто прислал его и где принесшие хлеб. Началось время расспрашиваний, допытываний, поиска разъяснений. Никто же удобь можаше известно уразумети бываемого, пока Сергий не напомнил братии, что он просил позвать привезших хлебы и пригласить их к трапезе, и не спросил, где они. Монахи ответили, что они спрашивали у привезших хлеб, чей он, и они ответили, что хлеб был послан Сергию и братии одним очень богатым христианином, живущим в дальних странах, что участвовать в трапезе они отказались и пожелали вернуться обратно — и тако изидоша от очию их. Кто прислал им хлебы, монахи, простые умом, тогда не уразумели, хотя они и пребывали в удивлении, как пшеничные хлебы, с маслом и пряностями испеченные, так долго оставались теплыми — а не от близ привезени […] суще.

Чудо первого дня не иссякло, и оно повторилось и на второй и на третий день, когда в монастырь снова была доставлена обильная пиша. Эти повторения были восприняты братией, как свидетельство того, что и в дальнейшем Бог не оставит места сего и людей этого места, и они воздали хвалу Богу. Урок был извлечен, и хотя лишения, скудость, недостаток необходимого случались и позже, монахи все тръпяху съ усръдиемъ и съ верою, надеющеся на Господа Бога, залогъ имуще преподобного отца нашего Сергиа. — На Бога надейся, а сам не плошай, — говорит русская пословица. Сам Сергий не «плошал» и учил не «плошать» братию, как бы понимая, что нельзя эксплуатировать милость Бога и просить у него то, что доступно самому человеку, если только он не «оплошал». Но и на Бога Сергий надеялся, но только в тех крайних случаях, когда Бог оставался единственной опорой, которой можно было вручить себя и надеяться на спасение при условии, что во всем от человека зависящем он не «оплошал». В напряженных духовных ситуациях (они, впрочем, могут иметь и свое материально–физическое выражение, как в описываемом случае), где от человека уже ничего не зависит и опираться уже не на что (ср. ницшевское «великое Ничто»), необходимо смириться и уступить себя судьбе, чтобы, по меньшей мере, услышать ее голос. Такой судьбой и опорой для Сергия был Бог, и он ставил себя на Него [312], вручал себя Ему — иногда вполне конкретно, иногда же в варианте «надежды на надежду» — но всегда целиком, и эта установка, возможно, единственная в этой ситуации, говорит и о глубине духа Сергия, о его смелости и смирении, о силе его веры. Сама «установка себя на Бога» есть знак духовного максимализма, соотнесения себя с волей Божьей, задание себе пределом беспредельного при сознании своих возможностей и без измены чувству трезвости.

Ранее уже неоднократно указывалось, что в истории русской святости известно немало примеров особо отмеченного отношения святого к своей одежде. Сергий Радонежский был из их числа. Об этом отношении его к одежде хорошо знали в монастыре, и некоторые из них поведали об этом Епифанию. Рассказ этот сам по себе отмечен — так подробен и дифференцирован он, не говоря уж, видимо, о его соответствии истинному положению вещей:

[…] риза нова никогда же взыде на тело его, ниже от сукожь немецкых красовидных, цветотворных, или от синеты, или от багрянородных, или от бурявы, или от прочих многообразных различных шаровидных цветовъ, или белообразно, или гладостно и мягко: «Мягкая бо, — рече, — носящей в домех царевых суть». Но токмо от сукна проста, иже от сермягы, от влас и от влъны овчаа спрядено и исткано, и тоже просто, и не цветно и не светло, и не щапливо, но токмо видну шръстъку, иже от сукна ризу ношаше, ветошну же, и многошвену, и неомовену, и уруднену, и много пота исплънену, иногда же другойци яко и заплату имущу.

Уже из этого отрывка видно, что Сергий одевался так не от равнодушия к одежде (слишком уж много запретов — в основном, на цвет — существовало для него). Одежда была собственным выбором Сергия. Кроил и шил ее он сам, если только одежда не переходила к нему от кого–нибудь из братии. И к своей одежде Сергий относился съ благодарениемъ. Среди монастырской братии, где тоже, конечно, не было «модников», «одежное» поведение Сергия было своего рода вызовом, и на фоне других он был белой вороной, и эта его позиция была своего рода самоутверждением; со стороны она могла показаться даже демонстративной. Вероятно, таковой считали ее и некоторые монахи. Епифаний входит и в другие тонкости, касающиеся одежды Сергия и его отношения к ней:

Есть же егда и сице случашеся: единою бо обретеся у них сукъно едино злотворно, и неустройно, и некошно, яко и пелесовато, его же и вся братиа негодующе и гнушахуся его и отвращахуся. Но ово убо единъ брат вземъ сие, и мало подръжавъ, и пакы възъвращаше и покыдаше; такожде и другый, и третий, даже и до седмаго. Преподобный же не отвратися, нь съ тщаниемь вземь сие, благословивъ, и крааше, и шиаше, и сътвори рясу в ню же не възгнушася облещися. И не речи съвлещи ея и пометнути ю, но паче изволи съ благодарениемъ на теле своем износити ю, донде же по лете единемь, обетшавъ, издрася и распадеся. Да от сея вещи разумети, колико и каково рачительство имеаше смиреномудриа ради, еже проходити в нищетне образе.

Эти особенности Сергия нетривиальны. Нужно вспомнить, что в это время он уже был игуменом, во всем старался подавать пример братии, и она во многом следовала его примеру. Но одежда Сергия явно нарушала некую несформулированную, но всеми (включая и игумена) признаваемую норму. Бяху бо порты на нем обычныя зело худостны, еже по вся дни ношаше, и не видевший Сергия ранее никогда бы не подумал, что человек в зело худостных портах — игумен, а не какой–нибудь нищий и убогий инок или работник со стороны, подрядившийся на любую, какую потребуют работу. Епифаний, как бы понимая, что его рассказ в этом месте может показаться неправдоподобным, решается, чтобы не было сомнений, сразу подвести итог:

И единою просто рещи: толикы бе худостны порты ношаше, яко хуже и пуще всехъ чрънцевъ своих, яко некоимь от сего омекнутися, не знающим его, и облазнитися.

Со многими именно это и случалось. И об одном случае такого рода подробно рассказывается в «Житии». Этот рассказ описывает то время, когда слухи о жизни Сергия стали широко распространяться и многие люди из разных мест приходили лишь для того, чтобы его увидеть. Возвращаясь восвояси, они рассказывали друг другу о Сергии и дивляхуся.

Один человек (христианин, — считает нужным отметить Епифаний), поселянин, чином орачь, живый на селе своемъ, орый плугом своим и от своего труда питаася, пребываше от далече сущих местъ, восхотел от многа желаниа и слышаниа увидеть Сергия тем более, что раньше ему не довелось его видеть. Придя в монастырь, усердный земледелец расспрашивал всех, где можно найти Сергия. Монахи просили его немного подождать, поскольку в это время Сергий работал на огороде, разрыхляя мотыгой землю, чтобы посадить какую–то зелень. Пришедшему, однако, не хватило терпения, и он приник к щели, через которую увидел человека в худостне портище, зело раздране и многошвене, и въ поте лица тружающася. В этом человеке он никак не мог признать Сергия, и, не поверив монахам, он просил их все–таки показать ему блаженного. Сам же стоял около дверей в неопределенном ожидании.

Через некоторое время преподобный изыде от дела деланиа своего, и монахи указали на него земледельцу. Тот же, взглянув, отврати лице свое […] и начат смеятися и гнушатися его и откровенно высказал свое мнение. Сказанное им ценно как свидетельство непредвзятого взгляда человека, увидевшего нечто в корне противоположное ожидаемому. Здесь не было разочарования: что это не Сергий, ему было ясно с очевидностью, но плохо скрываемый упрек в адрес монахов и обида все–таки ощущаются в словах земледельца. Он так желал повидать Сергия, и вот теперь монахи вместо него показывают ему его противоположность, некоего бедняка, анти–Сергия:

«Аз пророка видети приидох, вы же ми сироту указасте. Издалече пришествовав ползоватися начаахъся, и в ползы место тъщету си приах. Аще и въ честенъ монастырь приидох, но ни ту пльзы обретохъ: вы убо поглумистеся мною, мните мя яко изъумевшася. Азъ свята мужа Сергия, яко же слышах, тако и надеахся видети его въ мнозе чти; и славе, и въ величьстве. Ныне же сего, иже вами указанного ми, ничто же вижю на нем, чти же, и величьства, и славы, ни портъ красных, ни многоценных, ни отрокъ, предстоящих ему, ни слугъ скоро рищущих, ни множество рабъ, служащихъ или чьсть въздающих ему; но все худостно, все нищетно, все сиротинско. И мню, яко не тотъ есть».

Конечно, земледелец был человеком наивным, простым, но именно таких и было тогда большинство на Руси. И «идеальный» образ Сергия, портрет которого был набросан земледельцем, скорее всего, жил в сознании многих из тех, до кого дошла молва о нем. Да и судить их за такое представление о Сергии трудно: значит, видывали сами иереев «в красных и многоценных одеждах», вокруг которых мельтешили многочисленные слуги, воздающие им честь; значит, во всем этом ничто не настораживало людей и всё происходящее принимали они благоговейно как должное. Потому и для земледельца, увидевшего человека в бедных одеждах, он не Сергий, не тот есть.

Епифаний подробно останавливается на этом эпизоде. Для него это удобный повод для дидактических рассуждений, и в данном случае он прав, что не упускает его. Реакция земледельца предполагает особую парадигму представлений о духовном пастыре, в которых еще много неизжитого языческого. Сергий своей деятельностью, поведением, образом задает иную, новую парадигму. Конечно, он был не единственным и даже не первым, но именно с ним, помещенным в его время, связалось на Руси представление о наиболее полном и особом типе воплощения святости. Чтобы понять этот тип святости, узреть его в смиренном и в «худостных портах» Сергия сквозь внешнее и поверхностное, надо было научиться различать внутреннее, этим внешним скрываемое. И как раз об этом, исходя из примера с земледельцем, говорит Епифаний, предлагая объяснение такого его «невежества»:

Се же глаголаше къ мнихом поселянинъ онъ, глаголемый земледелець, и въ правду рещи поселянинъ, акы невежа сый и не смотряй внутрьнима очима, но внешнима, не ведый книжнаго писаниа, яко же премудрый Сирах рече: «Человекь смотрит в лице, а Богъ зрит въ сердце». Сий же внешняя обзираша, а не вънутреняя, и телеснааго устроениа худость ризную блаженнаго видевь, и страду земную работающу, и добродетель старьчю и нищету укаряше, никако же верова того быти, о нем же слыша. Въ помысле же его бяше некое неверьство, помышляше бо в себе глаголя: «Не мощно таковому мужу честну и славну, въ нищете и худости быти, его же въ мнозе величьстве, въ чти же и въ славе слухом преже услышах».

Эта попытка Епифания проникнуть в психологию земледельца, определить причины его недоверия и ход его мыслей здесь весьма уместна: для него объяснить — значит открыть причину и — в известной степени — поняв ее, оправдать земледельца. Здесь это тем более важно, что монахи избирают в отношении к нему иной, явно не лучший путь. Обращаясь к Сергию, они, заботясь (ложно) о нем, в желательном модусе и под видом вопроса дают ему совет:

«Не смеем рещи и боимся тебе, честный отче, а гостя твоего отслали быхом отсюду акы безделна и бесчьстна, поне же невежда бе и поселянинъ: ни тебе поклонится, ни чти достойныа въздасть, а нас укаряет и не слушает, акы лжуща мнить нас. Хощеши ли убо да ижьженем его?».

И Сергий в ответ им —

«Никако же, братие, не сътворите сего, не бо к вамъ, но на мое имя пришелъ есть. И что труды деете ему. Дело бо добра съдела о мне, и азъ вины не обретаю в нем».

И тут же напомнил слова апостола Павла, о которых забыли монахи и потому заняли неверную позицию:

«Аще человекь въпадает въ некоторое прегрешение, вы, духовни, съвръшайте таковаго духом кроткым» и подобает таковыа смирением и тихостию исправляти».

И не дождавшись от земледельца поклона,

сам прежде предваривъ приступль на целование земледелче, съ тщаниемь же и спешааше. И с великым смирениемь поклонся ему до земля, и съ многою любовию о Христе целование дасть ему, и благословивь, велми похваляше поселянина, яко сице о нем разсудиша [313].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.