Чему уподоблю Царство Божие?

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Чему уподоблю Царство Божие?

Царство Божие не только в будущем, не только за гранью истории. Самое парадоксальное утверждение Евангелия в том, что «Царство Божие посреди вас», что оно уже «достигло» нас. Царство Божие — это Христос, живущий в людях. Там, где Спаситель живет, там Он созидает Свое Тело. Тело Христово и есть Церковь. Здесь даже протестанты не станут спорить — ибо эта прямое слово апостола (Еф. 1, 23).

А чему же уподобляет Спаситель пути Царства Божия на земле? — Семени и закваске. Вначале малое, сокрытое только в самом Христе, это Царство передается апостолам, прорастает в них и через них идет дальше по миру.

То, что присутствие Христа в людях не прекратилось ни с Его Вознесением, ни с уходом апостолов, позднее помогло Церкви составить Новозаветный канон.

Надо отметить, что в серьезной протестантской литературе появляется понимание неразрывности церковной традиции и Библейского канона. О. Кульман (О. Cullmann), однако, толкует роль Церкви в этом вопросе так: «Установив принцип канона, Церковь признала, что с этого момента традиция перестала быть критерием истины. Этим актом смирения Церковь подчинила свою традицию высшему критерию апостольской традиции, кодифицированной в Священных Писаниях. Выработать канон — это значит признать: отныне наша церковная традиция нуждается в том, чтобы быть контролируемой, и этот контроль будет осуществляться — с помощью Святого Духа — апостольским преданием, фиксированным в текстах» [504].

Этой теории, во–первых, можно задать вопрос:

Действительно ли до времени официального установления канона, то есть до IV—V столетий Церковь считала свою традицию чем–то более высоким, чем Писание? Нигде в раннехристианских источниках я не встречал, чтобы церковный богослов ставил то, что он считает традицией своей школы или общины, выше того, что сказано в Писании. Нигде я не видел рассуждений типа: «Но хотя в апостольком послании сказано…, но по Преданию нашей Церкви мы считаем и поступаем иначе». Хотя бы поэтому выражение Кульмана «с этого момента…» вызывает недоумение.

Во–вторых, роль Святого Духа здесь сводится всего лишь к функции цензора — к контролю. Может ли Святой Дух лишь осаживать некоторые порывы христиан, или Он может еще и вдохновлять их? Да, критерий истины должен быть, и для любого христианина им несомненно является Писание. Но разве жизнь страны сводится к охране помещений Госстандарта? Разве сводится работа физика к охранению эталонного метра или эталонного килограмма? Традиция должна быть контролируемой — верно. Но для того, чтобы быть контролируемой, она должна — быть. Быть и действовать. Поэтому вопрос для диалога между православными и протестантами не в том, когда эта традиция была «взята под контроль». Вопрос в том — продолжается ли творческое действие Традиции после установления канона, или же с выработкой канона творческая жизнь Церкви иссякла и для нее осталась одна охранительная функция.

Замечательно полное методологическое соответствие этого протестантского тезиса одному из основных постулатов собственно православного фундаментализма: эпоха Вселенских Соборов и догматического, богословского и канонического творчества Церкви остались позади, завершившись Седьмым Вселенским Собором. Если восьмой собор и будет — то это будет собор антихриста[505]… Вот и в протестантизме также предполагается, что в какой–то исторический момент Церковь вдруг потеряла дар различения духов и дар формулирования истины и «смирилась» перед однажды и окончательно кодифицированной ею истиной. И только естественно, что любая попытка замкнуть живое Предание в прошлом (апостольском или святоотеческом) оборачивается историческим нигилизмом и нарочитой апокалиптикой. Самые «буквалистские» протестантские секты охотнее всего предсказывают скорый Конец. Оторвавшись от Предания, они не чувствуют истории и желают выбежать за нее. По их мнению, история принесла христианству лишь языческие искажения, лишь метания между римским папоцезаризмом и византийским цезарепапизмом. А значит так естественно желать конца этого «диаволова водевиля»…

Кульман говорит: «Определить канон — это значит сказать: мы отныне отказываемся рассматривать как норму другие предания, не зафиксированные письменно апостолами»[506]. Однако мы не видим ничего подобного в церковной литературе эпохи «фиксации канона». Мы, напротив, видели, что св. Василий знает и иные, литургические апостольские предания, отнюдь не зафиксированные в Новозаветном кодексе. Кульман постулирует идентичность Апостольского Предания и Апостольских Писаний. Он отождествляет высшее нормативное изложение веры с единственным ее изложением. О том, что существовали и иные нормы веры, нам часто напоминает св. Василий Великий: будем веровать так, как мы крещены; правило молитвы да будет правилом веры. Наша молитва обращена к Троице — Отцу, Сыну и Святому Духу — так и признаем как апостольскую веру Их единосущность и равнобожественность.

Хорошо, Церковь установила Писание как правило веры для себя. Но разве означает это, что после этого Церковь необходимо должна потерять свой голос? Разве издание учебника русской грамматики налагает вето на появление стихов Пушкина или романов Достоевского? Нельзя противоречить канону. Но нельзя противоречить и правилам русского языка. Делает ли установление правил речи излишним последующее развитие литературы? Разве признание посланий Павла Богодухновенными заставляет пренебрежительно отнестись к «Исповеди» Августина?

Верно, вера, изложенная в Писании, нормативна. Канон Нового Завета закрыт.

Во–первых, потому, что это не рассказ о вневременном бытии Бога, а рассказ об историческом событии. О Боге, о Его воле и Промысле мы можем узнать и из иных источников, из новых проявлений. Но о том, что было в Палестине, мы не сможем узнать ничего большего.

Во–вторых, Писание занимает совершенно уникальное положение в Церкви для того, чтобы не дать подменить замысел Бога человеческими преданиями, которые действительно могут быть вполне богоборческими в случаях, когда люди, которые выпали из Предания, все равно считают себя христианами.

В–третьих, уникальность авторитета Писания подчеркивает трансцендентность Бога: Его откровение не может быть до конца утилизировано верующими, и даже Церковь не может изменить веру апостолов в зависимости от того, что кажется полезным в сию минуту. Церковь должна служить Евангелию, а не иначе. Каким счастьем для нас было то, что наши богословы не были свободны отпослушания авторитету Евангелия, и потому в советскую эпоху, несмотря на все пожелания советской власти, не могли провозгласить полное тождество диамата и христианства! Евангелие так и не было переписано в свете руководящих указаний «самого передового учения». В этом и был смысл послания Соловецких епископов 1928 года: мы лояльны Соввласти в области политики, но мы не властны переменить Евангелие и не можем закрывать глаза на то, что религиозные вопросы мы решаем совершенно иначе, чем это рекомендует делать государственная власть. В буддизме нет общеизвестных и общеобязательных священных книг, и потому под руками Рерихов он спокойно превратился в материализм и в экспортно–азиатский вариант ленинизма[507].

Но Церковь, некогда защитившая свое Писание, затем сама охраняется Писанием, как и всей своей Традицией.

Впрочем, упоминание о Рерихах позволяет понять и еще важнейшее дело исторической послеапостольской Церкви. Как и в случае с историей канона — это дело, плоды которого протестанты используют, но используют анонимно, как что–то самоочевидное, не имеющее отношение к духовному подвигу вполне определенных людей. Как и в случае с историей канона, и здесь протестанты не исполняют завет ап. Павла: «Поминайте наставников ваших» (Евр. 13, 7).

Дело в том, что мало бьшо опознать апостольские книги. Им нужно бьшо еще дать апостольское толкование. Гностики ведь тоже принимали многие книги канона. Но при этом давали им такие произвольные толкования, что получалось нечто вполне противоположное христианству Кафолической Церкви. Так и сегодня книжный рынок наводнен «новыми прочтениями» Библии: от Сведенберга и Беме до Блаватской, Штейнера и их эпигонов. Нетрудно заметить, что надмножество людей эти якобы ученые толкования действуют как взгляд удава на кролика: жонглирование цитатами, аллегорическое толкование, параллели с языческими системами, подчеркнутая «духовность» и «терпимость»…

Так было и в первые века христианства. Гностицизм был ближе к язычеству и потому понятнее. Великая трехвековая борьба с ним началась еще в апостольские времена. Первые талантливые систематизаторы появились прежде у гностиков (Василид, Маркион), и лишь поколением позже — у Церкви (св. Ириней Лионский). Государственная власть преследовала христиан, но не трогала гностиков, которые считали просто глупым умирать из за нескольких слов и жестов. Их книги бьыи подписаны именами более громкими, чем имена авторов канонических книг: «У вас в общине читают Евангелие от Марка? Да ведь Марк не из числа двенадцати апостолов, он всего лишь ученик Петра. А вот к нам недавно завезли Евангелие от самого Петра!».

И в этих условиях Церковь смогла дать целостное, убедительное, последовательно антигностическое толкование канонических библейских книг. С этим ее толкованием и поныне согласны протестанты. То учение о Боге, о Творце, о Господе Ветхого Завета, о Спасителе, о Христе, об Иисусе, которое тогда отстояла Церковь, нынешние протестанты считают самоочевидным. А ведь и древняя, и новейшая история показывают, что это отнюдь не самоочевидно.

То, что протестантские учебники богословия употребляют термин Троица (отсутствующий в Библии и впервые введенный во втором столетии св. Феофилом Антиохийским), то, что они не противопоставляют злого Бога Ветхого Завета доброму Спасителю Нового Завета, то, что они в новозаветном выражении «и во веки веков» не видят указания на множество «райских планет» и космических миров, — это все усвоение протестантами тех плодов, что выработало богословское предание древней Церкви.

Именно богословское предание в полемике с гностиками установило, как нельзя толковать Писание. И это богословски–запретительное Предание Церкви хранят до сих пор даже протестанты, чье понимание Евангелия отнюдь не является гностическим и теософским. То, что при толковании Писания отвергали св. Ириней и св. Афанасий, отвергают и они. Те из них, кто пошли путем последовательного протестантизма, отвергая авторитет исторической Церкви и вместе с ним библейский канон и антиоккультное толкование Библии, стали — мормонами.

Значит, историческая послеапостольская Церковь сохранила не только апостольские тексты, но и апостольское их истолкование. Это обстоятельство достойно того, чтобы из него делать выводы.

Итак, во–первых, послеапостольская Церковь верно распознала те книги, которые не имели апостольского просхождения, которые были подложно–апокрифичны, и тем самым в послеапостольское время Церковь составила верный канон Боговдохновенных апостольских Писаний. Во–вторых, эта же Церковь смогла отторгнуть неапостольские толкования апостольских книг.

Почему бы не предположить, что эта Церковь могла верно, вовремя и кстати говорить не только «нет», но и «да»? Может, не только истолкование ложных книг было у этой Церкви справедливым, но и истолкование подлинных книг было у нее идентичным апостольскому и Божественному замыслу? Почему лишь в чем–то периферийном признается правота этой Церкви, а не в самой сути? Мол, они хорошо защищали границы Истины, хорошо отражали внешние угрозы, но сами плохо понимали Писание и плохо применяли его при построении своей внутренней собственно церковной жизни? Почему протестанты, признавая церковное правило богословской экзегетики, признавая богословское предание первенствующей Церкви, отвергают то, как эта Церковь воплощала Писание и свое понимание Писания в своей практической религиозной жизни? Почему, приемля предание богословско–теоретическое, они отвергают предание мистериально–практическое?

Протестантизм недооценивает проблему интерпретации Писания. Баптисты, адвентисты, пятидесятники, харизматы слишком уверены в том, что их толкование Писания является самоочевидным, единственно возможным, и что поэтому они проповедуют «чистое Евангелие». Однако уже сам факт существования четырех Евангелий, различных и по стилю, и по языку, и по богословскому замыслу, и по совокупности сообщаемых сведений о Христе, говорит о том, что у людей должно быть еще и некое средство правильного истолкования разноречий евангелистов. Интерпретация расхождений — того, что свойственно одному из Евангелий и остается несказанным в другом, — оставлено Церкви, вспомоществуемой Духом. А вне этого Духа книга, предоставленная сама себе, становится всего лишь мертвым словом, которое, как известно, дурно пахнет. Она становится цитатником, с помощью которого так хорошо оправдывать свою ненависть и страсть.

По правде говоря, с точки зрения светской истории, нет никакого «учения Христа». Есть лишь учение Церкви. У нас есть только свидетельство первой Церкви о словах Христа — о тех словах, которые Церковь запомнила, поняла и сочла нужным запечатлеть. Поняв это, К. Леонтьев обратился с увещанием к своему сердцу: «Буду же верить в Евангелие, объясненное Церковью, а не иначе»[508].

Для либерального европейского протестантизма вторичность Новозаветных книг по отношению к христианской общине есть довод в пользу того, чтобы не верить Евангелиям. Для меня, напротив, это довод в пользу того, чтобы верить Церкви не только в ее Евангельском свидетельстве о ее восприятии Христа, но и во всей полноте ее жизни, то есть с верою принимать все события ее Предания.

В Церковном Предании, возможно,«не было бы нужды, если бы было возможно однозначное и раз и навсегда установленное толкование Писания. Но Писание всегда меняет свой смысл — потому что Писание обращено к людям, а люди живут в разных условиях, в разных мирах. Писание обращено к людям разных времен и жизненных ситуаций, и значит, оно нуждается в постоянной актуализации. Традиция и есть актуализация во времени вечной нормы Писания. Писание требует быть понимаемым и услышанным. Писание обращено к людям;

Предание актуализирует эту его динамику. «Писание имеет нужду в Традиции как в средстве задействования его содержания, а в Церкви как в истинном субъекте, осуществляющем Предание» (свящ. Димитрий Станилое[509]).

Насколько недостаточно протестантское противопоставление Писания дальнейшей жизни Церкви, видно из слов ап. Павла к Тимофею: «Держись образца здравого учения» (2 Тим. 1, 13). Образец здесь — Ypotiposis: набросок, эскиз, общее начертание. Это слово прилагалось к картинам, над которыми еще предстоит работать, к скульптурам, еще не вполне явившим замысел скульптора о себе, к литературным записям, формулирующим лишь самую общую идею задуманного произведения[510]. Итак, апостольский дар нуждается в дальнейшей разработке. Если даже о дарах Своего Царствия Христос говорит, что их принятие предполагает дальнейшую работу (вспомним притчу о талантах), то тем более это верно и в отношении к тому, что оставляют по себе людям апостолы. Апостольское слово — не предел обновления жизни и ума во Христе, а лишь норма его.

Поэтому Церковь живет в Предании — ибо она хоть и стремится жить по Евангелию, но жить в Евангелии не может просто потому, что жить можно в Боге, но не в книге. Предание не сводится к повторению апостольской проповеди, к «правилу веры» или даже к адекватной экзегезе Писания. Оно не есть некоторые слова, которые можно передавать на ухо. Предание объемлет сразу и чувства, и мысли, и надежды, и действия. В Церкви есть нечто, что избегает «научного досмотра». И это — Предание.

Предание — действительность, а не только слово о действительности. Возможна ситуация, при которой слова передаются в точности, но предание реальности прерывается: «Не все, говорящие Мне…». Для того, чтобы Евангелие оставалось тождественным себе, чтобы христиане оставались в апостольской Традиции, недостаточно просто передавать книги. Нужно Предание Слова, а не передача слов. В–этой связи Предание можно определить как «идентичность познания Христа» разными поколениями[511].

По мысли В. Лосского, Предание — «не содержание Откровения, но свет, его пронизывающий; оно — не слово, но живое дуновение, дающее слышание слов одновременно со слушанием молчания, из которого слово исходит; оно не есть Истина, но сообщение Духа Истины, вне Которого нельзя познать Истину. «Никто не может назвать Иисуса Господом, как только Духом Святым» (1 Кор. 12, З)»[512]. Устное предание и записанное — лишь различные способы выражения одного и того же Откровения. Предлог «и» соединяет две реальности, имеющие единую онтологию: Божественное действие в мире людей.

Только потому, что Предание берет исток в самом Боге, а не в наших рассказах о Нем, оно и может стать своеобразной «машиной по борьбе со временем»: несмотря на то, что при каждом пересказе и при каждом акте передачи суть традиции, ее основная Весть должна была бы все более и более стираться и гаснуть, христианство и поныне — в своих лучших людях — не утратило «образ Христов». Возможно это лишь потому, что в Предании учитель предстоит ученику не один на один. Раз собраны эти двое во имя Христа — Он посреди них. Просто человеческие религиозные или культурные традиции сами собой не реставрируются: «пошатнувшееся здание традиции самой традицией восстановлено быть не может. Здесь требуется возвращение к тому, откуда берет свое начало всякая традиция, то есть не к навыкам сложившейся культуры, а к опыту рискованного вслушивания в несказанное» [513].

Поэтому, поясняет В. Лосский, «Предание не следует искать на горизонтальной линии «преданий», которые, так же как и Священное Писание, находят свое определение в слове. Если же мы хотели бы, тем не менее, противопоставить Предание всему, что представляется реальностью слова, то надо сказать, что Предание — это молчание. «Тот, кто истинно обладает словом Христа, тот может слышать даже Его молчание», — говорит святой Игнатий Антиохийский (Послание к Ефе–сянам, 15, 2). Способность слышать молчание Иисуса, свойственная тем, говорит святой Игнатий, кто истинно обладает Его словами, есть отклик на повторяющийся зов Христа к Своим слушателям: «Имеяй уши слышати, да слышит». Итак, в Откровении содержатся некие зоны молчания, недоступные слуху «внешних». Это означает, что для действительного восприятия откровенной тайны как полноты требуется обращение к плану вертикальному, дабы «вы могли со всеми святыми постигнуть» не только «где ширина и долгота, но также и глубина и высота» (Еф. 3, 18)»[514].

Эти слова о молчании, о недоступности есть именно то, что так пугает сегодняшних людей: «Евангелие непонятно». Но если бы оно было понятно — оно было бы пусто. Если бы оно было понятно так, как этого желают жалующиеся — то есть вне их собственной духовной жизни, вне усилия покаяния, — то оно было бы обычным текстом обычного обезбоженного мира. Жажда легкости и техничности, словесности мешает современному человеку расслышать то Слово, которое «научает большему, чем можно выразить словами» (Ориген. О началах, 7, 4)[515].

Смысл Слова порой убегает даже из тех Евангельских слов, в которых оно Себя воплотило. Вручая человеку Евангелие, нельзя быть уверенным, что он его расслышит и поймет. Мы дали ему книгу. А даст ли ему Господь Духа, необходимого для понимания Евангельских слов? В первые годы моей церковной жизни меня, помнится, это удивляло и порой даже раздражало: уж все книжки я принес своему собеседнику, все ему рассказал и доказал — а он «не понимает»…

То, что происходит в Традиции, нетехнологично. Здесь нет некоего набора действий, которые могли бы быть изложены в инструкции и гарантировать, что в определенное число шагов человек духовно возродится. Эта нетехнологичность связа на с тем, что подлинным субъектом духовного рождения, то есть тем, кто рождает, является не столько человек, сколько сам Бог.

А поэтому не вполне верно утверждение протестантов: «нельзя крестить, не научив». Если Бог Сам открывает Себя — то, по крайней мере, столь же верно и противоположное суждение: нельзя научить, не крестив. Есть нечто, что просто нельзя ни понять, ни воспринять, стоя вне Церкви. Выше мы уже видели, что для древней Церкви ее «догматы жизни» имели самое непосредственное отношение именно к литургической жизни христианской общины.

Предание — это и есть тайна Право–славия. Некрещеного можно научить вере в Троицу и во Христа; его нельзя научить лишь самому главному — правильной молитве ко Христу и жизни во Христе. Недаром самые радикальные различия православия и протестантизма, выпавшего из Предания, — в построении молитвы, в ее интонации и напряжении…

Поэтому Традицию со стороны тех человеческих действий, которыми человек удерживается в ней, можно определить как передачу и воспроизводство «ситуаций», в которых Бог приходит и остается с людьми. Это — если определять Традицию с человеческой, субъективной стороны. С точки же зрения онтологии, объективно–содержательной стороны, в Предании Бог меняет людей. Но чтобы это изменение могло произойти, люди должны быть готовы и раскрыты к нему. Поэтому многообразные церковные предания хранят память о тех условиях, тех действиях, тех ситуациях, в которых проявил Себя источник Предания, передают это знание от человека к человеку, от поколения к поколению и побуждают человеческую свободу к решительному шагу навстречу Преданию.

Писание — Слово Бога в человеческих словах. Предания — слова о Боге в человеческих словах. Предание — действие Бога в Церкви.

По замечательному выражению Тертуллиана, Церковь черпает свою веру из Писания, но питает ее Евхаристией[516]. Только одно есть в церковном Предании нерукотворное Действие — Литургия. Развитие Предания — устроение жизни вокруг Литургии. Это все! Но кто скажет — где та сфера человеческой жизни, которая вообще должна быть лишена ориентации на Литургию? И развитие Предания в частные предания происходит как внесение синергического брожения в косное тесто устоявшихся стереотипов: религиозных, нравственных, социальных, культурных, философских… Да, в своем воплощении в местные предания Предание действительно носит следы местных национальных и культурных условий. Но само Предание есть то, что воплощается, а не форма воплощения.

Здесь еще одна важнейшая грань между протестантизмом и православием. Для протестантов Церковь — это сообщество уверовавших людей. Церковь есть собрание единоверцев. Церковь стро ится снизу, она создается миссионерами и растет за счет миссионерски–человеческих усилий. Для православного сознания Церковь строится сверху. Она начинается от Христа и Его энергией преображает мир внизу. «Реальность, излучаемая от Него, облачаясь в уверовавших, создает Церковь»[517]. Различие протестантизма и православия — это различие экклезиологии снизу и экклезиологии сверху.

Возможно, что протестанты станут возражать этому тезису и настаивать, что и в их понимании Церковь строится и держится Христом, а не людьми. Но в таком случае — как объяснить протестантское недоверие к действию Христа в после–апостольской Церкви?

В православном восприятии Иисус — не погибший учитель, чьи слова следует бережно хранить и передавать. Напротив, Он жив, и теперь Церковь может продолжать учиться у Него. И не только учиться, но и отвечать Ему. Есть неизменное Слово, а есть реакция на это Слово нашей изменчивой истории. Есть бесконечно глубокое Слово Божие, а есть сложная история понимания этого Слова людьми. Есть голос Жениха. И есть ответ Невесты (см.: Откр. 21, 9).

Ведь Бог является Господом общения, а не только Господом заповедей. Он не только поручает и повелевает, не только заповедует. Глава общины (экклесии) желает общения. Норма жизни христианина одна — Писание. Но есть еще ответ человечества на зов Евангелия. Этот ответ и есть реальная жизнь Церкви, существующая во множестве преданий.

История — тоже мой храм. Мне радостно ощущать себя не первым человеком, с которого началась Священная история. И моя радость, и мои поиски, и мои грехи и ошибки — не оригинальны. Есть опыт, который может мне помочь. В реке истории есть течение Предания, которое способно подхватить меня и понести к той цели, которую я сначала избрал для себя как только свою, а потом с радостью обнаружил, что не я первый и не я один сделал этот же выбор. «Соединенный со всеми теми, кто живут, веря, подобно мне, соединенный со всеми теми, кто умерли в вере моей, соединенный со всеми теми, кто будет веровать среди будущих потомков моих, и все это в соединении с Богом — вот чувство, которое меня наполняет, даруя мне уверенность в том, что сам я — частица великого сообщества, объемлющего прошлое, настоящее и будущее. Се — Церковь»[518].

Обращаясь к нецерковным интеллигентам, симпатизирующим «современному протестантизму» и потому считающим себя либеральными и свободомыслящими, Розанов пишет: «Они читают Евангелие, а в церковь не ходят, и боятся, пренебрегают ходить: это, видите ли, для них слишком грубо и необразованно. Но вот, завзятый антивизантиец, я скажу объективно, холодно и даже равнодушно, что в церкви есть такие глубины и высоты, и красота и проникновения, каких в Евангелии вовсе нет — ни в полноте, ни даже в зачатке. Это всех удивит? Да, в дивных трудах тысячелетнего размышления и созидания Церковь кое в чем поднялась над Евангелием: и это–то и есть линия вечного непонимания протестантов, и вместе восторженной и чуткой веры множества русских, что «Православие — это конец, дальше которого некуда идти». Заметьте: Православие, а не Евангелие. Сердце читателя в негодовании поднялось на меня, но я в упор остановлю его одним примером: почему весь народ при пении Херувимской падает ниц, без приказания, без примера священника или диакона, по умилению своему, а при пении молитвы Господней, единственно содержащейся в Евангелии, хотя диакон и подает пример к коленопреклонению, но за ним лишь весьма немногие следуют? Что на это скажут господа, «не курящие табаку»? Не ходя в церковь, они лишили себя Херувимской песни, которой решительно невозможно заменить чтением ни одной страницы Евангелия, по отсутствию равенства и сходства настроения, потому что Херувимская — новое, другое, сотворенное впервые. И, поразительно, сотворенное даже не святым угодником, а каким–то греческим императором. Так, дохнул в него Святый Дух — и века и народы умилились. Что в Евангелии сказано о смерти и погребении? Единственное: «оставь мертвым погребать мертвых». Больше ничего. Кто же как не Церковь придумала, и притом вновь придумала, по своему почину, а не на почве Евангелия, двухночное над покойником чтение Псалтири, омовение его тела, как бы умащение и приготовление его к переходу во что–то чистое; и — наконец, дивные по глубине и звукам надгробные песнопения, которых ни один человек не может равнодушно слышать. Развилось ли это из слов: «оставьте мертвым погребать мертвых»? Конечно — нет! Хорошо ли это? и уместен ли этот новый и смелый росток, новый и самостоятельный порыв души учителей церковных, Иоанна Дамаскина и других?! Конечно — благодетелен, велик, свят. Уловив острую и щемящую боль живых около умершего, они обвеяли ее чудесными словами, до заключительного: «прииди и даждь последнее целованье!» Вот чего никогда не поймет безвкусная штунда, люди без вкуса и остроумия, без размышления…. Неужели же мы осудим Церковь за то, что она усеяла землю и страны и жизнь народную храмами? И даже не возрадуемся ли, что соделала их златоглавыми, с кадильным дымом, святой водой, с миром и пахучим ладаном? Боже, до чего бедна была бы жизнь без них, до чего дика! Плоска, как дорога, не обсаженная деревьями, и скучна, как кратко сложенная басня о белом бычке, из строки в строку твердящая одно и то же! Церковь–то, храмы–то и Херувимская, и ладан, и праздники «Господские» и «Богородичные», и День Святого Духа, и Троица, и Введение во храм — о последнем даже ни строки нет в Евангелии — с их отличающимися и несходными чертами, и сложило все–таки в некоторый, еще слабый и бледный, узор нищенское бытие нашего народа! И не за одним «спасением души», какового можно достигнуть и дома, но и за красотою и благолепием идет за тысячу верст какой–нибудь мужик с котомкой в Печерскую лавру, в Троицкую лавру, непременно богатую, блистающую, многоглавую, даже если возможно роскошную и утопающую в архитектурной и певческой и богослужебной красоте! И до чего этот мужик был бы убит, если бы ему, нищему, после тысячеверстной усталости, показали бы кучку не курящих табаку господ, читающих в укромной комнатке Евангелие, с предложением: «Вот, садись и послушай мудрецов». Да разве не читаем мы в «Откровении» Иоанна Богослова о Небесном сходящем на землю Иерусалиме, т. е. о последнем венце религиозной на земле жизни, что он сходит в блистании драгоценных каменьев, даже с перечислением пород: «и смарагд», «и изумруд», «и яхонт», «яспис», «лазурь», и со стенами из чистого золота? Роскошь… Мы растащили ее на земные дела, для грубого личного эгоизма; между тем как, конечно, народное употребление богатств есть всегда церковное, храмовое и праздничное!.. Евангелие безгрешно. Но всего круга бытия нашего оно явно не обнимает; а Церковь и есть движение к восполнению, к дополнению, к окончанию, по слову Спасителя: «Я есмь лоза и вы ветви», т.е. растите, живите, умножайтесь в слове и разуме. «Растите и ростите», — сказал Христос: и уже дело нашего сердца и мышления и вдохновения религиозного — как, куда, доколе «расти». Бедные протестанты, кальвинисты, анабаптисты, духоборы, толстовцы этого–то и не понимают, вообразив в 4–х Евангелиях полный круг в 360 градусов, когда это явно есть только начатая дуга: и Церковь прекрасно и верно, хотя едва ли везде безукорно, повела далее эту дугу, прибавляя в веках градус к градусу. Слишком проста была бы задача истории: не курить и читать Евангелие»[519].

Аминь.