Человек родился в мир

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Человек родился в мир

В Евангелии Христос противопоставляет Слово Божие и предания человеческие (Мф. 15,6). Люди могут составить свои воззрения, придумать свои законы и установления. И эти плоды человеческого творчества могут весьма далеко отойти от Божия замысла, от Божиих заповедей. Поэтому, говорят протестанты, мы будем верить только Писанию и не будем принимать во внимание человеческие предания, которых так много в жизни православных.

Этот аргумент можно счесть убедительным только при одном условии: если считать, что всё, происходящее в Церкви, в ее жизни и в ее истории, есть только и исключительно действия людей. Если предположить, что Божия действия в Церкви нет. Да, конечно, далеко не все, что происходит в жизни Церкви — от Бога. Но сколько бы ни было в нашей жизни чисто человеческих исканий и ошибок, может ли христианин произнести решительную и всеобъемлющую формулу: в двухтысячелетней истории послеапостольской Церкви вообще не было искры Божией? Все то, что возникало в истории Церкви после смерти апостолов — все это были чисто человеческие действия, человеческие предания, и прислушиваться к ним не нужно и даже опасно.

Тертуллиан еще в третьем веке язвительно заметил, что с точки зрения еретиков, отвергающих историческую Церковь, Святой Дух, посланный ученикам Христом для того, чтобы наставить их на всякую истину, пренебрег своими обязанностями, допустив церквам иначе мыслить, иначе говорить в том, о чем Сам Он проповедовал через апостолов (см. De praescr. 28 [[441]])

Если предание — это пересказы людей о чем–то, некогда ими услышанном, то к преданиям надо относиться с осторожностью. Но если предание не социологично, а онтологично, если в Предании Христос вновь и вновь приходит к людям?

Итак — кто же является субъектом Предания? Кто осуществляет трансляцию христианского предания от человека к человеку, от поколения к поколению, от народа к народу?

Мы привыкли, что люди самыми разными способами стараются изобразить Христа (в своих произведениях, в своих проповедях или в себе). Христос в этом случае выступает как «объект» человеческого творчества, а человек, естественно, оказывается субъектом творческого акта. Но Христос не только наследуется; Он делает себя наследуемым. Преп. Макарий Египетский видит Христа как иконописца, Который пишет в нас Свой образ. И если мы отвернем от Него свое лицо, то тяжело Ему писать — как портретисту тяжело писать портрет, если человек не смотрит на него: «Если кто не устремлен к Нему непрестанно и не презрел все прочее, то Господь не пишет в нем образа Своего светом Своим» [[442]].

Да, чтобы войти в Церковь, человек должен услышать человеческое слово о Христе от другого человека и затем повернуть свою волю к свободному согласию с этой истиной. Но этого недостаточно. В диалог людей должно войти веяние Иного. Человеческое предание перерастает в Предание, лишь если веяние Духа даст обращаемому то покаяние и ту радость, о которых говорят книги и свидетели. Присутствие Бога в человеке может открыть только сам Бог. Предание возможно лишь потому, что Бог дарит Себя людям. Немощь чисто человеческой проповеди передал Августин в своем трактате «О внутреннем Учителе»: «Я говорил ко всем. Однако те, в которых не говорит внутреннее помазание, те, кто внутренне не научен Духом Святым, всегда уходили так и не наученными. Только действие Христово в сердце позволяет сердцу не пребывать в одиночестве. Обучает один только Внутренний Учитель. Там, где нет Его помазания, внешние слова лишь напрасно ударяют в слух» [[443]].

«Подражайте мне, как я Христу» (1 Кор. 4, 16) - призывает ап. Павел. Но Христос — не только человек, а Богочеловек. И, значит, подражание Ему возможно лишь через преодоление собственно человеческих пределов бытия, через рождение в Богочеловечество. Может ли человек лишь своими силами родиться в Бога? Нет. Но это новое, уже вечное, свое бытие он может принять как дар (в конце концов и наш приход в эту жизнь тоже есть именно дар: никто из нас не сделал ничего, чтобы родиться). Поэтому преп. Макарий Египетский называет благодать Духа «матерью святых» [[444]].

Образ рождения в православной Традиции двоится: с одной стороны — Бог рождает Себя в людях; с другой — человек рождает в себе Бога. Преп. Симеон находит слова, выражающие оба действия синергии: «Содержащий все поселяется внутри человека, и человек становится как бы беременной женщиной». Или: «Человек сознательно носит в себе Бога. И, сжимая снаружи руки вокруг себя, этот человек ходит посреди нас, не знаемый всеми, кто его окружает… Мы, когда веруем от всей души и каемся, зачинаем в сердцах своих Бога Слово, как Дева. Он, имея в себе Христа младенца, будет считаться Его матерью, как Он, неложный, обещал: «Мать Моя и братья и друзья, вот они!» [[445]].

В перспективе своего объективно–онтологического содержания акт Предания свершается Богом. Именно Тот, Кого преп. Симеон называет «мой негордый Бог» [[446]], оказывается не просто «содержанием», о котором идет речь в Традиции, но прежде всего — самим субъектом этой «передачи».

Истинный Субъект Предания — Сын Божий, ставший Сыном Человеческим. Суть Предания описывается срединными словами Литургии: «Ты еси Приносяй и Приносимый, Приемляй и Раздаваемый». В Предании Бог продолжает Свое действие в мире: «Отец Мой доныне делает, и Я делаю».

Это — то понимание Предания, которое мы встречаем уже в древнейшей Церкви. Для св. Ипполита Святой Дух передается в Церкви [[447]]. Св. Ириней говорит о передаче Св. Духа через апостолов: «Этот Дух они получили от Господа, и разделяя и раздавая Его верующим, образовали они эту Церковь» (Показание, 41). По его мысли, «где Церковь — там и Дух Святой; и где Дух Святой, там Церковь и вся благодать» (Против ересей, 3–24–1). По мере того, как новые люди входят в Церковь — они получают дары того же Духа. Именно Церковью таинство Христа проявляется в мире.

Если Христос не оставил Своей Церкви — значит, в ее истории можно уловить Его присутствие. Значит, по самой мягкой формулировке, не все то, что происходило в исторической Церкви, в сердцах и в умах, в молитвах и в проповедях ее служителей, было чем–то анти–евангельским. Значит, и в церковных преданиях можно хотя бы порою обнаружить след того же Духа, что некогда вдохновил Писание.

Протестантская полемика против предания вообще странна. В некотором смысле естественнее было бы совместить отрицание предания с психологической атмосферой православия, нежели с атмосферой протестантизма. Православие знает о путях одинокого восхождения к Богу. Православие знает внесоциальный и как бы внеисторический подвиг монашества, путь индивидуальной мистики. История православной духовности знает эти постоянные искушения мессалианства, искушения разрыва с церковной общиной ради полного пустынничества. Это искушение отказа от общецерковных Таинств в жертву собственной молитвенной собранности. Есть я и Ты — и больше никого. При таком акценте крайние аскетические течения в православной монашестве могли бы логично обосновать отвержение принципа предания: зачем нам другие люди и их былой опыт, если у нас есть свой?

Напротив, протестантизм не знает монашества. Он не знает столь развитой дисциплины личного благочестия, как православие. Протестантизм со своей миссионерской установкой, с активной социальной этикой, весь — в мире, весь в обществе, весь в истории. Вот в этом и вижу я парадокс: именно та конфессия, которая активнее всего приспособляется к истории, активнее всего участвует в истории — именно она не ценит то, что сделали в истории другие христиане. Не ценит предания.

Вопрос о принятии истории, об отношении к истории никак не назовешь периферийным для христианина. Важнейшая весть Библии: Бог открывается не в космических катаклизмах, а в ходе истории. Не грозовые облака, а человеческая история — место Эпифании, место Богоявления.

Если даже доевангельская история была настолько насыщена Священным присутствием, что при всех своих ужасах стала «детоводителем ко Христу» (Гал. 3,24), то неужели воплощение Творца в истории в момент «полноты времен» (Гал. 4,4) обессилило исторический процесс? Неужели Слово, ставшее плотью во времена императора Августа и распятое во время Понтия Пилата тем самым профанировало время и историю, а не придало им еще большую сакральную напряженность? Неужели правы гностики, считавшие, что своим Вознесением Христос унес с земли частицу духа и тем самым обеднил наш земной мир? Если Ветхозаветная история была сакральна, то на каком основании мы дерзнем утверждать, что история после дней земной плоти Христа стала профанна?

Христос для прозрения людей использовал даже пыль земную (Ин. 6, 6). Неужели Он не использует для этого и историю? Как же миссионер может забыть слова ап. Павла: «Как призывать Того, в Кого не уверовали? как веровать в Того, о Ком не слыхали? как слышать без проповедующего?» (Римл. 10,14)? Люди научаются вере от людей. И раз это событие, происходящее во взаимодействии людей, то есть временных существ, значит, трансляция веры — это акт временной, то есть — событие истории.

Если бы каждому из нас Христос являлся как Савлу, если бы перед каждым из нас он расставлял «рогатины» (Деян. 9,5), как Он это сделал перед ним — то отрицание исторического предания и исторической преемственности было бы логично.

Но даже Савл Христом был лишь ослеплен. И затем был послан к обычным христианам, чтобы от них получить принятие в общину, исцеление, крещение, и — прозрение. Савл ослеплен Христом без помощи людей. Павел прозрел через посредство Церкви (Деян. 9,17–18).

Люди не могут сами делать людей христианами. Люди не могут передавать тот Дух, который не от них исходит. И все же этот Дух действует через людей. Значит, Предание, совершающееся в истории, надо понимать как синергию, как сотрудничество человеческих усилий и Божиих. «Никто не получает веру на одиноком пути прямо от Бога, в вертикальной истории, но Бог или вертикальная история достигает его через историю горизонтальную», — пояснял свящ. Димитрий Станилое [[448]].

Так поддерживает ли Бог человеческие усилия, служащие Ему? Помогал ли Бог христианам до–протестантских столетий? Те века знали немало людей, искренне желавших служить Спасителю. Тот, Кто даже из камней и ослиц сотворял свидетелей Себе, неужели холодно и отстраненно взирал на эти стремящиеся к Нему сердца и ждал появления Лютера для того, чтобы снова войти в человеческую историю, которая якобы была для Него закрыта со времени смерти последнего апостола?

Ну, нет — Творец времен вошел в полноту времен не для того, чтобы так просто покинуть реку истории. Он вошел в историю, чтобы работать в ней и чрез нее. И только это может придать истории смысл. Если нет Предания, если мир человеческих преданий непрозрачен для Слова, если только на страницах Писания мы встречаем Христа, то весь мир, вся история за пределами этой книги не более, чем «диаволов водевиль». Тот, кто желает придать смысл истории, то есть придать смысл каждой исторической человеческой жизни, должен признать пронизанность истории Смыслом, Логосом. Человеческая история, пронизанная Христом — это и есть Предание. Так оказывается, что «Предание есть единственная форма встречи с Вечностью, которая не отрицает время, но придает ему ценность» [[449]].

Но поскольку в Предании Вечный Дух входит в мир раздельных форм, в мир многообразных и частных существований, в мир истории, то возникает вопрос: как именно этот Дух усваивается людьми. В какие формы отливает себя Предание? Здесь мы должны различить Предание и предания. Предание есть распространение Богочеловечества в мире. Предания — то, что человек в своей немощи уловил от этого веяния Духа и смог выразить в своих словах и в своей жизни.

В нащих рассуждениях далее будут следовать прикосновения к четырем кругам церковных преданий: к преданию аскетико–антропологическому (в данном томе), к преданию богословско–догматическому (во втором и третьем выпусках), к преданию литургическому и иконописному (в четвертом томе).

Бог действует в людях. Но любое действие свидетельствует не только о том, откуда оно исходит, но и о том, кто или что его воспринимает, в чем это действие отпечатывается. И если богословие возможно только потому, что Бог воздействует на человека, то, значит вопрос богословия есть вопрос о человеке.

«В человеке я вижу загадку богословия», — писал константинопольский патриарх св. Фотий [[450]]. Богословие есть опытная наука. «Местом пребывания трансценденции не являются ни реальный, ни сверхэмпирический мир, а граница, на которой я стою перед трансценденцией, если существую в своей подлинности», — по сути о том же пишет на языке своей философии Карл Ясперс [[451]]. Несмотря на то, что Абсолют находится вне творения и вне познания — Он не находится вне религии. Бог способен к бытию вне Себя Самого. «Он повсюду и не только рядом с нами — Он в нас», — по слову христианского апологета II века Минуция Феликса [[452]].

Бог касается человека — и человек меняется. Отсюда происходят два важных следствия.

Первое — вхождение в традицию означает не сужение опыта человеческой мысли, познания и творчества, а напротив, его принципиальное расширение. Вхождение в церковь, с ее обрядами и догматами никак не есть угашение духа и прекращение исканий . «Он бесконечен, поскольку Его, уже найденного, все еще продолжают искать (Ut inventus quareretur immensus est)», — сказано блаженным Августином о Боге [[453]].

В душу входит опыт несравненной новизны, опыт, несопоставимый ни с чем из того, среди чего привык жить человек внешний. Поэтому, по выводу замечательного современного китаиста В. Малявина, «Традиция сталкивает человека с недостижимым «другим», равнозначным безбрежному полю опыта. Всякое сообщение о традиции со–общает с неведомым. Свежий ветер традиции не задерживается в казематах позитивистского сознания, он возвращает человеку интимное соединение с миром. Традиция говорит каждому, кто хочет знать и быть воистину: мало человеком уродиться, надо еще родить в себе человека» [[454]]. Человек Традиции — это человек, измененный религиозной Реальностью. Человек научается быть таким, каким он еще не был[455]. Вхождение в духовную Традицию приносит опыт новизны. «И найдет на тебя Дух Господень и ты сделаешься иным человеком» (1 Цар. 10, 6), — говорит Писание.

И действительно «не таким, как вчера, явишься ты и послезавтра и не навсегда одинаковым пребудешь ты, возлюбленный, — предупреждает своего ученика преп. Феодор Студит, — но придет к тебе благодать Божия. Речешь тогда: где был еси доселе, Господи? и Он скажет тебе на это: смотрел как ты борешься и ждал» [[456]].

О Сауле древний священный писатель сказал, что при помазании «Бог дал ему иное сердце» (1 Цар. 10, 9). В евангельскую «полноту времен» Христос брал таможенника — и делал его Евангелистом, встречал рыбака — и претворял его в Богослова [[457]]. Но и спустя тысячу лет, видя людей, вновь и вновь обретающих Христа, «ум постигает вечную новизну этого таинства, никогда не стареющего» [[458]]. И как бы поздно в своей собственной жизни человек ни подошел к церковному порогу, тем не менее, ко всем приложимо прекрасное выражение Владимира Зелинского — «Церковь юнеет во всех приходящих в нее» [[459]], — в том числе и в старухах.

Традиция — это не сонное повторение одного и того же. Христос пришел, чтобы разбудить уснувших живых, и даже более того — Он сошел в область смертную, чтобы преобразить смерть уже ушедших людей в такой сон, который может прейти и однажды растаять в новой жизни. Предание говорит о Вечном, а не о прошлом. Оно не порабощает человека прошлому, а вырывает из–под тотального засилия настоящего. В Предании человек реализует свое «право не быть собственным современником» [[460]], право жить не только сегодняшним днем и не только тревогами дня завтрашнего. Человек открывает как раз свою несводимость к своему личному прошлому и к нынешней конфигурации «общественных отношений».

Вхождение в традицию — это удвоение мира, откровение его метафизичности. Мир не сводится к естественному порядку вещей, в нем есть смысл и доброта, есть идеальное измерение. Вхождение в традицию — это откровение Смысла. Но Смысл лишь тогда дарует себя, если мы согласны отдать себя самих ему на служение. Поэтому и нельзя быть в Традиции только отчасти. «Если безумно не верить в Бога, то еще безумнее верить в Него наполовину» (В. Соловьев [[461]]).

«Если до достижения высшей ступени ценностного переживания ценность принадлежала личности, была ее частью, и личность могла сказать: «это моя ценность», то теперь происходит оборачивание этого отношения — уже личность оказывается частью объемлющей ее ценности, принадлежит ей, и именно в этой причащенности ценности, в служении ей, находит смысл и оправдание жизни» [[462]]. Так меняется отношение матери к первенцу — от «последней куклы» к всецелому служению.

Если встреча с Ценностью состоялась, то реальность, которая открыта для меня недавно и потому называется «второй», на деле становится «первой»: ценностное переживание смотрит сквозь реальность, как бы вопрошая: «Да так ли уж реальна реальность? Неужели вот эта видимая, слышимая, чувствуемая данность и есть подлинное бытие, и есть истина? Неужели эта наличность, безразличная к человеческим ценностям, и дает последний, непреодолимый закон жизни, с которым остается только беспрекословно смириться?» Вспомним, кстати, признание Соловьева о том, что иногда, в минуту духовного подъема, ему кажется, что материального мира вообще не существует.

Человек по природе своей служитель. Это не некая аксиома, вычитанная из Писания, это просто антропологический факт. Человек не может «успокоиться», пока не найдет в своем мире такой ценности, которую он мог бы поставить выше себя и посвятить себя служению ей. Этой ценностью могут быть ребенок и семья, работа и искусство, служение людям и, конечно — Богу.

Но ценность только тогда и наполняет человека своим смыслом, если он перестает «пользоваться» ею, и отдает себя в ее распоряжение. На языке аскетики такое установление в человеке «диктатуры совести» называется «отсечением своей воли». Если во мне не осталось места ни для чего, кроме Бога, значит: в том числе и для меня… Если я даю в себе место жить другому — то, чтобы избежать шизофрении, я сам должен перестать жить в качестве исключительного центра всех моих интересов. «И уже не я живу, но живет во мне Христос». Ни для чего не оставляет места эта новизна. И, напротив, если еще что–то входит в душу, встретившую Бога, то Бог оттуда тихо уходит…

Жизнь человека, конечно, никогда нельзя свести к чему–то одному. Она всегда сложнее. Сложнее, впрочем, не значит — богаче. И если во мне борются ветхий человек и благодать Христова — это несомненно означает, что моя жизнь сложна и неоднообразна. Но это же значит и то, что моя жизнь ущербна, ибо не вмещает в себя вполне богатство жизни во Христе.

Поистине «полувера», вера, памятующая о моих «правах» и моих «интересах» перед лицом Бога оказывается чем–то человекоубийственным и противоестественным; состоянием, окрадывающим самого человека.

Грех не разрешает дышать вполне. Он не позволяет слишком долго вглядываться Ввысь. Он не позволяет — идти.

Традиция же не позволяет нам оставаться неподвижными, требуя нашего движения к Богу и вхождения в Него. «Бог есть Бог того, кто желает приобрести большее, если при этом принуждает себя ко всему», — говорит старец «Древнего Патерика» [[463]].

И, значит, два предания встречаются, чтобы сбылся человек, чтобы состоялось вхождение в Традицию — предание Богом себя человеку и предание человеком себя Богу. Книга Деяний говорит о «человеках, предавших душу свою за имя Господа нашего Иисуса Христа» (Деян. 15, 26). Или вот предание — paradosis — в тексте ап. Павла: «если я отдам (parado) тело мое на сожжение, а любви не имею — то нет мне в том никакой пользы» (1 Кор. 13, 3). Да, предание — это Божие действие в человеке. Но и человек должен разрешить Богу действовать в себе: «Тесен дом души моей, чтобы Тебе войти туда: расширь его. Он обваливается, обнови его» (Августин) [[464]].

Встреча двух всегда стремится перерасти в любовь. А любовь не может остановиться на простом признании существования Другого. Поэтому и содержит христианская традиция — от апостола Иакова, до, например, Кьеркегора — столько гневных филиппик в адрес «просто веры», милостиво соглашающейся признать за Богом право на существование: «Что отделяешь ты веру от действия? Вера без дел мертва — мертвый дар приносишь ты Богу. Ибо, если любящая вера — некая вера души, что такое вера, не действующая из любви, как не труп бездушный? Хорошо чтишь ты Бога даром, издающим зловоние разложения! Хорошо умиротворяешь Его, убийца веры своей!» (Бернар Клервосский [[465]]).

Задача человека, как она опознается в Традиции, — вырасти за пределы мира. Бог призывает человека к «большему»; и, напротив, приемля грех, человек отказывается стать большим, чем он есть сейчас. «Не заблуждайтесь! Бог есть огонь, и огонь пришел, и Он бросил его на землю. И он обходит все, ища вещества, чтобы схватить его, то есть благого расположения и произволения, чтобы упасть на него и зажечь. А в тех, кого он зажег, он устремляется вверх как большое пламя и достигает до небес», — предупреждает преп. Симеон Новый Богослов [[466]].

Один англиканский каноник как–то сказал мне: «Англия, наверное, никогда не станет христианской страной. Мы, англичане, слишком консервативные люди, чтобы принять Христа». Знал ли он о словах аввы Алония из того же «Древнего патерика»: «Если бы не перевернул я всего вверх дном, не возмог бы выстроить здания души моей». Вера — это и есть порыв души, перемешивающий «все» — «возопих всем сердцем моим к щедрому Богу».

И открывается странная вещь: православие, самая консервативная из христианских конфессий, в своем ригоризме и исключительном почитании монашества сохранило более молодое восприятие Евангелия, нежели конфессии, более успешно ведущие «диалог с современным миром». Не случайно одно из святоотеческих толкований слова «церковь» использует воинские параллели: «Церковь (????????) называется так потому, что вызвала (???????) на бой чувственные удовольствия» (св. Мефодий Олимпийский; III век [[467]]).

Это бунтарское восприятие христианства передал Иван Бунин, сумевший сохранить в «Жизни Арсеньева» память о своих детских переживаниях: «Стал однажды старший брат Николай рисовать мое будущее — ну что ж, — сказал он, подшучивая, — и ты куда–нибудь поступишь, когда подрастешь, на службу, будешь служить, женишься, заведешь детей, кое–что скопишь, купишь домик, — и я вдруг почувствовал, так живо почувствовал весь ужас и всю низость подобного будущего, что разрыдался…». Так понимаемая детскость является одной из черт того человеческого облика, который формируется и передается в православном Предании.

Второе же следствие того, что человек меняется при прикосновении к нему Бога, состоит в том, что Традиция оказывается не передачей рассказов об этом преображении, а передачей самого преображения. Как бы ни были важны эти рассказы, но, по слову преп. Максима Исповедника — «Важнее быть, чем знать» [[468]].

Поскольку вера и Бог касаются не поверхности человека, но его сердца, то в Традиции происходит передача «сокровенного сердца человека» (1 Петр. 3,4), «внутреннего человека» (2 Кор. 4,16). Под коростой внешнего благополучия, за активизмом внешнего делания жизненно важно заметить «внутреннего человека», которому тем тяжелее дышать, чем суетливее человек исполняет свои социальные роли. Бунин в книге о Льве Толстом приводит одно замечательное свидетельство об этом «едином на потребу»: «Как это никто не видит, что Толстой переживает и всегда переживал ужасную трагедию, которая заключается прежде всего в том, что в нем сидит сто человек, совсем разных, и нет только одного: того, кто может верить в Бога. В силу своего гения он хочет и должен верить, но органа, которым верят, ему не дано» [[469]].

С теми людьми, у которых в отличие от Толстого проявился этот «орган, которым верят», может произойти странная вещь. Человек, в котором свершилось рождающее событие Предания, уже преодолел грань нынешнего мира и грядущего. Преп. Симеон, говоря о человеке, всецело преображенном энергией Предания, полагает, что таковой может даже не заметить дня Последнего — он «и думать не будет, что тогда только явился день Господень, потому что давно уже стал весь днем, светлым от сообращения и беседы с Богом. Те, которые сделались чадами света и сынами будущаго дня, для тех никогда не придет день Господень, потому что они всегда с ним и в нем находятся» [[470]].

О том, сколь сердцевинное место занимает в православии созидание именно внутреннего облика человека, мы можем вспомнить словами преп. Серафима Саровского, напомнившего, что пост, молитва, милостыня — не главное в духовной жизни, а лишь средства для стяжания Духа. Мы можем обратиться и к мысли св. Феофана Затворника: «внешний строй Церкви и все порядки — богослужебные, освятительные и дисциплинарные, не суть главное, а служат только к выражению, воспитанию и ограждению внутреннего нравственно–религиозного строя христиан» [[471]].

Но где найти чертеж, материалы и силы, необходимые для этой «тонкой над человеком работы церкви» (Климент Александрийский. Строматы 7,18)? Где найти инструменты, потребные для возведения той внутренней храмины, о которой русская поговорка говорит: «храм не в бревнах, а в ребрах»? Человеку не дано воссоздать Церковь апостолов, он может лишь присоединиться к ней. Но для этого он должен прежде всего ее увидеть. Увидеть Церковь — значит увидеть людей, в которых сила Божия действует. «По тому узнают все, что вы Мои ученики, что увидят…».

Древний монашеский афоризм говорит, что никто никогда не стал бы монахом, если бы однажды не увидел на лице другого человека сияние вечной жизни. «Люди объезжают кругом весь свет, чтобы увидеть разные реки, горы, новые звезды, редких птиц, уродливых рыб, нелепые расы существ и воображают, будто видели нечто особенное. Меня это не занимает. Но знай я, где найти рыцаря веры, я бы пешком пошел за ним хоть на край света», — признавался С. Кьеркегор [[472]].

Предание совершается в отношениях между людьми; оно идет через человека к человеку. Значит, Предание, источником которого является Христос, свое осуществление в каждой данной судьбе способно начинать со встречи не с Иисусом, а с человеком. В «Духовном луге» рассказывается о святом старце, который совершал Литургию с употреблением еретического Символа веры, но в сослужении ангелов. Встретив возражение со стороны православного, старец спросил ангелов — почему они сами не предупредили его об опасности. «Видишь ли, Бог так устроил, чтобы люди научались от людей же», — был ему ответ.

Так что же именно передавалось от учителя к ученику в ходе проповеди и научения? «Главной целью было воспроизводство не текста, но личности учителя, новое, духовное рождение от него ученика. Именно это — живая личность учителя как духовного существа — и было тем содержанием, которое передавалось из поколения в поколение», — резюмирует православный востоковед В. С. Семенцов [[473]].

Итак, рождение — вот то слово, которое вбирает в себя и неслыханную новизну переворота, происходящего в человеке, принимающего в себя новый опыт бытия. И это же слово — «рождение» — предупреждает о том, сколь неавтоматично и негарантированно передается духовный опыт (что слишком хорошо видно и в истории Церкви, и в ее сегодняшнем дне). И если мы говорили о том, что, входя в Традицию, человек становится таким, каким он еще не был, то в своем максимальном выражении это и есть не что иное, как перевоплощение: «Стать тем, чем не был — своего рода смерть и рождение» (Августин [[474]]).

Рождение, несомненно, бесконечно далеко отстоит от научения. Здесь мы видим не ученика, конспектирующего лекцию профессора, а послушника, живущего вместе с духовным учителем и впитывающего в себя образ его душевного устроения. Когда Лев Толстой в Оптиной недоуменно спрашивал Константина Леонтьева, как он, образованный человек, мог поверить, тот ответил просто — «Поживи здесь, так сам уверуешь» [[475]].

В монастыре у старца действительно надо жить, а не просто обращаться к нему как в справочную службу. Об Оптиной или о Троицкой Лавре можно сказать словами американского посла Гарримана, когда он покидал Россию: «В России надо жить долго»…

А когда этот опыт со–жительства появляется, то трудно не разделить реакцию оптинского монаха о. Кукши, который однажды с удивительной простотой сказал о старцах и о приезжающих к ним ученых «собеседниках»: «И зачем это, не знаю… Не знаю! Все так ясно, что нужно делать для спасения! И чего тут спрашивать? !» [[476]].

Впрочем, в его словах сказалась и подмеченная митрополитом Вениамином (Федченковым) сословная недогадливость духовенства: «Батюшки даже и не подозревают, наверно, что за радость ходит с ними, они привыкли»[477]. Но эту радость нередко ощущают другие, а потому и стало возможным наблюдение В. Розанова: «И теперь школьные воспоминания, в той части их, которая касается закона Божия, — всегда сосредоточиваются около личности «батюшки». Никто не пишет: «как мы славно учили катехизис — до сих пор помню», но многие записали: «какой светлый и хороший был у нас законоучитель: его речи и объяснения до сих пор помню» [[478]].

А вот еще одно драгоценное (ибо живое) свидетельство о встрече с «батюшкой»: «Когда, кончив молитву, батюшка благословил меня и начал говорить, всем сердцем я стал внимать ему, но не словам, а тому новому и необычному, что рождалось в душе в его присутствии, что обновляло, возрождало, делало сильным». (Это — о московском духовнике отце Алексии Мечеве) [[479]].

И напротив, если не видно этого «нового», веющего вокруг наставника — нет веры его словам… Фома, — по мысли митр. Антония Сурожского [[480]], — не поверил апостолам потому, что увидел в них лишь всплеск человеческой радости, но он не почувствовал в них более разительной и глубокой перемены. Они остались такими, какими по сути были, и в этой непеременчивости апостолов — причина Фомина неверия. Они были теми же людьми, какими он их оставил, когда ушел из дому; (Фома ведь отнюдь не был неверен или теплохладен — когда Христос шел на смерть, только Фома воскликнул: «Пойдем и мы умрем с Ним!» (Ин. 11, 16). И как извинительно было неверие Фомы, быть может, — полагает Сурожский митрополит, — так же будет извинительно неверие людей, которые не приняли Христа потому, что христиане были или слишком по человечески восторженны или слишком угрюмы…[481]

Но если духовный свет все–таки заметен в человеке и если кто–то именно от живого человека получил свое духовное рождение — то лишь естественно такого наставника назвать «отцом». И апостол Павел не скрывает своей родовой боли: «ибо, хотя у вас тысячи наставников во Христе, но не много отцов; я родил вас во Христе Иисусе благовествованием… Дети мои, для которых я снова в муках рождения, доколе не изобразится в вас Христос!» (1 Кор. 4. 15; Гал. 4, 19)[482].

В Церкви мучеников мы видим те же отношения духовного родства. Папилоса, пергамского мученика, судья спрашивает: «Есть ли у тебя дети?» Тот отвечает: «Слава Богу, много». Голос из толпы поясняет: «Он называет своими детьми христиан!» Проконсул возмущается: «Почему же ты лжешь и говоришь мне, что у тебя есть дети?» И вот ответ Папилоса: «Пойми, я не лгу, я говорю правду. В каждой области, в каждом городе у меня есть дети в Боге» [[483]].

Так же считает свт. Ириней Лионский: «Кто научен кем–либо, называется сыном учителя, а этот — отцом его» (Против ересей. 4,41,2). О том же говорит Климент Александрийский: «Сын есть всякий тот, кто учится с покорностью учителю» (Строматы 1,1). И эту древнехристианскую традицию итожит свт. Василий Великий: «Кто восприемлет от кого–либо образ благочестия, тот как бы образуется им» [[484]].

В своем рождении друг от друга наставники сохраняют тот образ внутреннего устроения, который впервые явил создатель духовной традиции. «Подражайте мне, как я Христу» (1 Кор. 4, 16) - призывает ап. Павел. А от Апостола начинается следующее преемство — например, св. Игнатия Богоносца, который, по слову св. Иоанна Златоуста, «близко общался с апостолами, имел с ними общение и в речах, и в неизреченном» [[485]]… Как сказал о совершении Предания св. Феофан Затворник — «жизнь от жизни загоралась и жизнь, апостолами заведенная блюлась… Вы понимаете предание как передавание из уст в уста. А оно было предание из жизни в жизнь, из дела в дело. Христианство — не учение, а жизнь. И самое учение его входит в жизнь как определенный образ, воззрение на все сущее и бывающее» [[486]].

Итак, нет кощунства в именовании священника «батюшкой» и «отцом». Вообще же духовный отец порождает не своего сына, а чадо Божие. Не себе он рождает сына, но Богу. Но эти роды происходят не без участия проповедующего и вразумляющего.

Именно потому,что Христос всегда рождается в Своих учениках, Писание — оказывается хотя и нормативным, но не единственным свидетельством о Нем. Опыт, имеющий тот же Источник, что и опыт апостолов, имели и люди других поколений. Вновь и вновь приходящий личный опыт встречи, новый и живой опыт присутствия Христа в Церкви рождает и новое свидетельство — «О том, что было от начала, что мы слышали, что видели своими очами, что рассматривали и что осязали руки наши, о Слове жизни, — ибо жизнь явилась, и мы видели и свидетельствуем, и возвещаем вам сию вечную жизнь, которая была у Отца и явилась нам» (1 Ин. 1. 1–2). Воспоминания евангелистов — не единственный способ нашего знания о Христе. О том опыте, который впервые пережили апостолы, могут говорить и другие люди, возрожденные Духом во Христе. И их свидетельство, как свидетельство очевидцев, свидетельство опыта, если оно являет и подтверждает свою идентичность с опытом Писания, с опытом апостолов — достойно того, чтобы Церковь с доверием относилась к сказанному ими и через них.