Вот приедет барин… История ненаписанного очерка

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Вот приедет барин…

История ненаписанного очерка

Я вышел из университета в 1984 году и с тех пор не знал, куда мне себя деть. По распределению я работал лаборантом на кафедре русского языка в техническом вузе и считался на этой кафедре таким же ненужным довеском, как сама она в институте. Но это меня нисколько не волновало. Уже несколько лет я чувствовал в себе иное призвание: мне хотелось стать журналистом, писать материалы, ездить в командировки и встречаться с разными людьми. Однажды я даже набрался смелости и позвонил в редакцию крупной московской газеты. Трубку снял мужчина.

– Я… мм… – волнуясь, проговорил я, – хотел бы с вами сотрудничать, если вы не возра…

– Возражаю, – сказал мужчина и повесил трубку.

В другой редакции мне посоветовали самому найти тему, написать материал и принести его в газету – если материал будет интересным, то, вполне возможно, его напечатают.

Но я не знал, о чем писать. Я с тоской слонялся по огромному, то жаркому, то слякотному городу, задыхался от пыли и скопления людей и не видел ни одной, ни малейшей зацепки, с чего бы я мог начать свою журналистскую деятельность. В конце концов надо мной сжалилась моя тетушка и отрекомендовала меня своему знакомому Сергею Сергеевичу.

Строго говоря, мне очень не нравилось, что я попал именно в этот журнал. Это был, пожалуй, единственный журнал, с которым бы мне не хотелось иметь никакого дела. Я не был верующим и в церковь заходил только из любопытства послушать, как поют, и поглазеть на лица старух, но я не любил атеизма. Я всегда считал, что люди верующие совершеннее нас, что они видят и знают нечто такое, чего мы не знаем, и нет большего уродства, чем кичиться своим безверием.

Я стал с тоской представлять, что сейчас выйдет какой-нибудь тип, как две капли воды похожий на нашего профессора атеизма Грушева с его глазами-пуговичками, однако ко мне подошел человек средних лет, с мягкими шелковистыми русыми волосами, небольшой аккуратной бородкой, в очках, с ласковыми внимательными глазами – и до полного сходства с батюшкой ему недоставало только рясы и наперсного креста.

– Петр? – обратился он ко мне. Я оробело кивнул.

– Ради Бога, простите, что заставил вас так долго ждать.

– Ну-с, рассказывайте, – сказал он, когда мы уже сели. – Алина Георгиевна мне вас очень нахваливала.

– Да я, собственно, – замялся я, – лучше бы я вас послушал.

– А вы читали когда-нибудь наш журнал? – спросил Ковалев.

– Нет, – ответил я виновато и зачем-то добавил: – Его очень трудно купить.

Мой собеседник слегка улыбнулся.

– Мне кажется, – продолжал он вкрадчиво и не спуская с меня внимательного, испытующего взгляда, – что вас несколько смущает направление нашего журнала. Но не торопитесь с выводами. Мы уже давно отошли от огульного атеизма и стремимся к тому, чтобы наш журнал читался людьми верующими. Мы улаживаем их недоразумения с властями, разъясняем им их права, заступаемся за них, так что ничего предосудительного в нашей работе нет.

Боже мой, как мне было сладко слушать этого человека! Я устал на своей работе от теток, которые объездили полмира, обарахлились и рядились в тогу интеллигентности, но постоянно говорили мне «ты», не стеснялись обсуждать при мне такие вещи, о которых, даже закончив женский факультет, я прежде понятия не имел. Они меня в грош не ставили, посылали за пряниками и сигаретами, а я платил им за это халтурной работой, прогулами. Я был сам, конечно, во всем виноват, вел себя как школяр, но я не мог с собой ничего поделать. Недаром так корила меня моя тетушка.

– Ты, мой милый, недоросль, – говорила она. – У тебя болезнь века – недорослизм.

– Мне не нравится это слово, – слабо возражал я в ответ. – Оно плохо состыковано: корень русский, а суффикс иностранный.

Тетушка, главной своей заслугой считавшая знание русского языка и народной жизни – она была этнолингвистом и ездила в экспедиции записывать старинные обряды и предания, – разражалась бранью и говорила, что такие, как я, горе-филологи драконят язык, ставят всюду запреты и регламентации, указывают, как можно говорить и как нельзя. Сама же она стыдилась своего нерусского имени и себя называла Аленой Юрьевной (а я в пику громко декламировал – Алина, сжальтесь надо мною), уснащала свою речь словечками типа «давеча», «нынче», «батюшки», «ой лихо мне» и была очень невысокого мнения о моей лингвистической компетентности. Представляю, что бы она сказала, узнай, что я хочу написать роман.

– Я бы мог вам, конечно, дать задание, – продолжал Сергей Сергеевич, выводя меня из грезы, – но видите ли, будет лучше, если вы сами найдете для себя какую-нибудь тему и мы выпишем вам командировку. Полистайте пока наш журнал, подумайте, а когда выберете тему, приходите.

Я пошел в библиотеку и затребовал для себя годовой комплект ковалевского журнала. Это был действительно очень любопытный журнал, он печатал всех без разбору: митрополитов, пропагандистов, партийных работников, мулл, шаманов, какую-то экзотику в набедренных повязках, там была превосходная статья о Туринской плащанице, математически доказывающая, что истина с Христом не расходится, была там даже статья профессора Грушева, называвшаяся, между прочим, «Беседы о нравственном значении атеизма», не было только в этом журнале места для меня с моей сумятицей в голове. В конце концов, промаявшись две недели, я позвонил Ковалеву и сказал, что буду писать про Оптину пустынь, о которой я помнил из курса по истории русской литературы.

Сергей Сергеевич велел мне приехать и мягко поинтересовался, как мне видится этот материал и что я знаю вообще о знаменитом монастыре. Оказалось, что знаю я о нем еще меньше, чем о нравственном значении атеизма. Сергей Сергеевич поцокал языком, назвал десятка полтора почтеннейших известных и неизвестных мне имен и сказал:

– Я, конечно, могу послать вас в Оптину, но дело в том, что ее скоро отдадут церкви, о чем, правда, – он понизил голос и со значением посмотрел на меня, – иерархи еще не знают. Так что давайте пока эту тему не трогать. А я вам предложу нечто другое. Мы получаем очень много писем от верующих, просьб им помочь и, как можем, помогаем. По всякому письму корреспондента не пошлешь, но вот у меня письмо, в котором есть что-то настораживающее. Действительно, надо разобраться.

Впоследствии оказалось, что и на старуху бывает проруха, в этот раз чутье моему собеседнику изменило, но это было впоследствии, а пока я читал письмо.

«Уважаемые товарищи! Пишет вам учитель Ювашинской средней школы из Чувашской АССР. У нас в селе живет старушка Мария Пахомовна Сырова, солдатская вдова. Старушка попала в беду, а помочь ей никто не хочет, местные власти ее запугивают. Уверен, необходимо вмешательство вашего журнала. Всех обстоятельств в письме изложить не могу, пришлите вашего корреспондента, пусть он на месте разберется. Сделайте доброе дело, и люди вам спасибо скажут.

Член КПСС с 1956 года А. П. Кулаков».

– Вот такое загадочное письмо, – заметил Сергей Сергеевич, – и знаете, думаю, там действительно какая-то нехорошая случилась история. Да и по письму чувствуется, что писал его совестливый человек. В деревне это часто бывает, что учитель – человек честный и один за правду выступает. Так что вы поезжайте, у вас будут самые широкие полномочия, разговаривайте с кем считаете нужным – райком партии, исполком, все что угодно. В случае необходимости езжайте в Чебоксары в Совет по делам религии. Словом, главное – разберитесь на месте, помогите. А потом очерк напишите. Получится у вас материал – будем с вами работать.

Он выписал мне командировку, и я ушел от него в странном возбужденном состоянии и стал разглядывать свое удостоверение внештатного корреспондента, но чувство у меня было такое, будто я не корреспондент, а какой-то самозванец и ничего хорошего из моей поездки не выйдет.

С грехом пополам, не зная, у кого и как спросить, где находится школа, и, вероятно, безмерно удивляя жителей Ювашина, я дошел наконец до школы и спросил у какой-то испуганной ученицы, как мне найти учителя истории. По дороге я много думал об этом человеке, пытался представить, как он выглядит и что за таинственная история, о которой нельзя написать в письме, могла здесь случиться, я даже помышлял о своей удаче, о том, что сумею написать потрясающий очерк, – и вот из класса вышел невысокого роста человек в поношенном костюме и очках с сильными линзами, и мы оба обомлели. Он – вероятно, оттого, что ожидал увидеть кого-нибудь посолиднее (в свои двадцать два года я был похож на десятиклассника, это меня убивало и служило источником всяческих моих огорчений и недоразумений, пробовал я было отращивать бороду, но она росла клочками, и я был вынужден от бороды отказаться), а я – оттого, что учитель был как две капли воды похож на того самого профессора атеизма Грушева и еще, почему-то пришло мне в голову, на великого обманщика Гудвина – волшебника Изумрудного города.

Однако выбирать ни ему, ни мне не приходилось.

Первый все же начал я.

– Вы написали, что не можете изложить всех обстоятельств в письме. Я вас слушаю.

– Да, да, – спохватился мой Гудвин, – у нас тут действительно сложная ситуация. Очень сложная.

– В чем же сложность?

– Сложность? – Он все как бы раздумывал, стоило ли ему посвящать меня в это дело, и с сомнением разглядывал мои напряженное лицо и руки, застывшие над специально купленным в Москве красивым блокнотом для записей.

– А вы не могли бы рассказать немного о себе? – прервал я его раздумья.

– Хорошо, хорошо, – закивал он и стал, запинаясь, точно на иностранном языке, хотя сам был русский, говорить: – Я сам не местный. В войну меня вывезли из Ленинграда, родителей я потерял, воспитывался в детском доме. Потом вот институт закончил, сюда попал по распределению и работаю в школе двенадцатый год.

Тут я к нему потеплел, и у меня прямо перед глазами возник текст будущей статьи – а может быть, и не статьи – о судьбе ребенка-блокадника, о прекрасном, забытом нами слове «милосердие», о сострадании и помощи чужим людям, которые моему герою совсем не чужие, потому что обогрели его в войну, и теперь он возвращает им долг.

– Ну так что же у вас случилось со старушкой? – спросил я участливо.

– Со старушкой, ага, – забормотал он. – Да, старушка, конечно. Дело ведь не только в конкретной Марии Пахомовне или в ком-то другом, – заговорил учитель наконец обстоятельно, – дело в общем. У нас в селе сложилась очень неблагоприятная атеистическая обстановка. Несколько лет назад одна наша жительница стала собирать подписи с требованием открыть церковь. И местные власти этому поначалу попустительствовали. Я со своей стороны стал делать все, что мог, написал в обком партии, приехала комиссия, мы тут разобрались, уладили. Но ведь покоя не жди. Чувствуется, затихли они и ждут своего часа. И очень в селе нехорошо, а власти опять бездействуют. Боятся они чего-то, понимаешь? Поэтому я и написал в ваш журнал, чтобы вы сделали хороший, квалифицированный анализ того, что здесь происходит. Ты пойми, у нас тут не Москва, нам очень трудно, религия здесь по домам прячется, но только дай слабину – вылезут. На коровник денег нет – а на церковь свою соберут, попа найдут. Детей крестят, покойников отпевают, председатель сельсовета и та внука крестила, а в районе молчок – у нас все благополучно.

– Ну хорошо, – сказал я, сбитый с толку и изрядно обескураженный всем услышанным, – а при чем тут старушка Сырова?

– Мария Пахомовна? А при том, что есть у нас в селе хорошая такая бабушка, а ее невестка из дома выгнала, и живет солдатская вдова третий месяц в бане. И никому, кроме меня, до этого нет дела.

– А она что, тоже подписи собирала?

– Нет, она бабка хорошая, правильная. Но боюсь, вдарится наша Марья Пахомовна в религию, если мы ей не поможем. Человек-то слаб, – философски заключил учитель.

– Ну и что я могу сделать? – Я чертил для видимости слова в блокноте, какие-то фразы, но совсем не понимал, чего хотел от меня учитель, чего он вообще хотел, посылая это письмо.

– Ты? – Он бросил на меня свой изучающий взгляд, и мне опять стало досадно от этого «тыканья». – Пойдем-ка ко мне домой, поговорим.

Мария Пахомовна Сырова действительно была вдовой солдата. Жила она в семье своего сына, но сам сын бывал дома не часто – большей частью он сидел за хулиганство и драки. Причем, как объяснил мне мой словоохотливый Гудвин, виновата была невестка, провоцировавшая мужа на эти драки. Не любила его, изменяла с кем попало, вот и сажала в тюрьму. А теперь, когда удалось ей посадить его на пять лет, решила и свекровь выгнать. Выставила ее на улицу, и семидесятилетней старухе пришлось поселиться в бане у сестры. Никакого отношения ни к науке, ни к религии эта история не имела, но коль скоро я приехал, я должен был во всем разобраться, хотя все более неясной и сложной казалась мне эта задача.

Вечером мы пошли с учителем к старухе по извилистой улице над речкой, где дома стояли только с одной стороны, а с другой были сараи и баньки. У одной баньки учитель остановился, мы подошли ближе и увидели на двери замок.

– Черт, уехала, старая, – пробормотал он вполголоса, – как некстати-то, а? Подожди, я пойду у сестры ее спрошу.

Он зашел в соседний дом, а я остался на улице и принялся смотреть по сторонам. Вокруг было удивительно хорошо, смеркалось, зыбкие и нежные краски недолгих зимних сумерек лежали на деревьях, заборах и на снегу, над домами поднимался сизый дым, лениво и сыто брехали собаки, мимо, смеясь, прошли две девушки в шубках, и я почувствовал такую прелесть в этом вечере, что снова мне вспомнилась моя тетушка, страдавшая оттого, что живет она в городе, и элегически вздыхавшая:

– Вот брошу все и уеду жить в деревню. Стану ходить обвязанная платком, свинью заведу, а ты ко мне будешь в гости приезжать.

– Буду, – восторженно поддакивал я.

И в самом деле, подумал я, что мы так цепляемся за наше убогое городское существование, лестничные клетки и мусоропроводы в блочных корпусах, когда только сизый дымок над крышей дает человеку ощущение тепла и дома.

– Уехала, говорят, с утра, – вдруг раздалось откуда-то сбоку, и я увидел учителя: он шел в расстегнутой шубе без шапки на голове и глаза его блестели. – Но к ночи будет.

В тот вечер учитель еще два раза посылал своего сына спросить, не приехала ли старуха, но мальчик возвращался ни с чем. Беседа наша с Гудвином не клеилась, он говорил какие-то многозначительные вещи, жаловался на скуку деревенской жизни, я отмалчивался и все время боролся со сном. Однако, когда наконец я простился с хозяином и отправился в уготовленную мне светелку на втором этаже, где меня ждала обширная кровать со взбитыми подушками, чистым, вкусно пахнущим бельем, сон оставил меня. Я пробовал было почитать что-нибудь из библиотеки, но потом уставился в окно и задумался. В этот момент моя поездка показалась мне чем-то ненужным, блажью какой-то, мне было непривычно в этом большом спящем доме, от тихой снежной уличной тишины, я боялся завтрашнего дня, неожиданных встреч, и желание стать журналистом исчезло так же внезапно, как появилось, и мне захотелось очутиться дома, в городской квартире, пойти на кухню и поставить чайник, принять ванную, кому-нибудь позвонить, но тихо было кругом, и я с тревогой лег спать.

В Ювашинском сельсовете, в центре села, было чисто и тепло, за столом сидела широколицая женщина лет пятидесяти и настороженно смотрела на меня. Мне, разумеется, и в голову не приходило, что уже все село знает о моем приезде и, пока я в грусти совершал променаж по деревенским улочкам, за мной смотрело десятка два таких же настороженных глаз и силилось понять, что я выискиваю и какой от меня ожидать каверзы.

– Здравствуйте, – сказал я. – Я корреспондент из Москвы, приехал к вам разбираться по письму учителя Кулакова.

– А документ у вас есть? – спросила женщина осторожно.

– Разумеется.

Я протянул ей свою ксиву, она достала очки, нахмурилась и стала разглядывать ее, как рассматривает милиция паспорта подозрительных личностей.

– Учитель просит помочь жительнице вашего села Сыровой, – заговорил я. – Насколько мне понятно, ее выгнала из дома невестка и солдатская вдова живет в очень плохих условиях. Вы пытались ей помочь?

Женщина поджала губы.

– Пытались.

– И что же?

– Не наше это дело, – сказала она сердито. – Я старухе так и сказала: в суд надо подавать. Что тебе по суду положено, то они тебе и дадут. А она не верит.

– Отчего же не верит?

– А вы подите разберите их там в суде. У невестки-то на книжке шесть тысяч лежит, это то, что они со старухиным сыном нажили, и старуха требует свою долю и долю сына из этих денег. А невестка не дает. И имущество свое продает, чтоб старухе не досталось. Она с мужиком-то развестись надумала да второй раз замуж выйти, вот ей и деньги нужны, – говорила она, торопясь, точно боялась, что я помешаю ей досказать.

– Ну а суд?

– Подкупила она судью, – сказала женщина убежденно, – взятку ему дала. Ему да судебному исполнителю, есть там такой Фролов, вот они ее и покрывают. Понятно?

– Понятно, – пробормотал я, сбитый с толку, но втайне обрадованный таким поворотом дела. Вероятно, именно в этот момент во мне проснулось знакомое каждому журналисту чувство гончей собаки, напавшей на след.

– Только вы уж не говорите никому, что это я вам сказала, – попросила женщина, – а то ведь вы ж уедете, а мне тут жить. Засудят они меня.

– Конечно, конечно, – закивал я. – Я их по-другому прижму. А суд-то ваш где находится?

– В районе, – сказала женщина, и в голосе ее мне почувствовалась какая-то напряженность. – Разберитесь, помогите нам, Христа ради. А то ведь сил больше терпеть нет.

– Разберемся, – уверенно сказал я, подымаясь, и уже в дверях вспомнил. – Да, а с религией как у вас дела обстоят?

– С религией-то? – пробормотала она испуганно. – Хорошо все, хорошо. Хот ели у нас тут церковь открыть, стали подписи собирать, так мы тех, которые подписались, на зиму без дров оставили. Вы уж за религию-то не волнуйтесь.

– Однако, – пробормотал я и вышел на улицу.

От Ювашина до райцентра было километров сорок по прекрасной зимней дороге, изредка встречались деревни, тянулись заснеженные поля, замерзшие реки, но вот начались дома побольше, улицы, каменные двухэтажные здания, и автобус остановился. На центральной площади поселка стояли в каре райком партии, военкомат, райисполком и нарсуд. Я поднялся по ступенькам хорошо протопленного деревянного крепкого дома и пошел искать судебного исполнителя Фролова. Два дня самостоятельной работы уже произвели во мне известные перемены, я понял наконец, кто я таков и каковы мои полномочия, и держался деловито, не переживая больше из-за своей моложавости.

Молодой белобрысый бледнолицый человек явно занервничал, узнав, с кем имеет дело, и я ощутил всю сладкую силу своего столичного могущества.

– Жалуются на вас в селе, – сказал я холодно, – законы не исполняете.

– Кто жалуется?

– Люди жалуются. – Я выдержал паузу и продолжил: – Вот, например, Мария Пахомовна Сырова, солдатская вдова. Она к вам обращалась?

– Обращалась, – ответил он с неподдельной тоской.

– И что же вы для нее сделали?

– Я ничего не делаю, – стал объяснять он. – Я только слежу за исполнением закона. Истице было разъяснено, что по закону при разделе имущества, на котором она настаивает, ответчица обязана выделить ей шестую часть в соответствии с количеством членов семьи. В случае, если у ответчицы нет денег, суд накладывает арест на ее имущество и истица получает право на шестую часть. Но истица от имущества отказалась. Требует денег.

– А почему же она отказалась?

– Потому что, – он слегка замялся, – ей же деньги нужны, а при продаже своей части недвижимости она много не выручит.

– Ну вот видите, вы же сами признаете, что Сырову обманули. А вы знаете, сколько у невестки денег на книжке?

– Нет.

– То есть как это нет? А почему вы не проверили?

– Тайна вклада: не имеем права проверять по закону.

Я не верил ему, я был убежден, что этот бледнолицый крючкотвор, пользуясь моей неопытностью, меня хочет облапошить, но он достал откуда-то пухлый юридический том, пояснение к законам, где мудреным языком было написано то же самое, что он только что мне изложил.

– Значит, сделать ничего нельзя?

– Ничего. Мы и так сделали все, что могли, заставили, например, ответчицу продать корову.

– Хорошо, – ответил я после некоторого раздумья, – я хочу переговорить с судьей.

– Пожалуйста, – он облегченно вздохнул, – направо по коридору, третья комната.

В обширной комнате с высокими потолками и печью сидел крупный седоволосый мужчина в костюме, похожий на сановника екатерининских времен, и читал какие-то бумаги или делал вид, что читает – настолько рассеянным показалось мне его мясистое лицо с бородавкой у носа и густыми, истинно судейскими бровями.

– Я…

– Подождите, я занят, – оборвал он меня.

– Я из Москвы, – сказал я, полагая, что это магическое слово откроет мне все двери.

– Я же сказал, занят.

– Хорошо, когда я смогу с вами поговорить? – я постарался произнести эту фразу как можно достойнее.

– После обеда.

– Отлично, значит, после обеда.

Последнее слово осталось за мной, и я отправился гулять по райцентру, прошелся вдоль замерзшего озера, зашел в книжный магазин, купил там Трифонова и все представлял, представлял, как буду писать очерк, где раздам всем сестрам по серьгам.

Судья не утратил своей сановности, но то ли изменилось освещение, то ли его настроение, только теперь он казался мне похожим не на графа Орлова или же князя Потемкина, а на несчастного, отовсюду изгнанного, доживающего свой век в Званке поэта Гавриила Романовича Державина.

– Из Москвы, значит, приехали? – вздохнул он устало.

– Да. По письму учителя Кулакова.

– Знаю я этого учителя. И что он пишет?

– Вот. Прочтите сами.

Судья быстро пробежал глазами письмо, грузно покачиваясь на крепко сбитом стуле.

– Так. Ну и что вы будете, молодой человек, писать?

– Посмотрим, я еще не закончил своей работы, но, думаю, старушку надо поддержать.

– А к нам зачем пожаловали?

– А вот узнать, что вы думаете об этой истории.

– Знаете, – тон у судьи неуловимо изменился, – я бы мог просто вас выгнать, потому что нет у меня никакого желания эту кляузу разбирать. Но ведь вы сейчас налетите, нахватаете черт-те чего, напишете, а потом самому стыдно станет, если только стыд у вас есть. Учитель-то этот… Вы думаете, вы тут первый? О бабушке он печется! О себе он печется, интриган хренов. И пишет, и пишет, и в Чебоксары, и в Москву, и в одну газету, и в другую, в прошлом году уже приезжали к нам из «Сельской жизни», – теперь вас вот прислали. И что он вам говорит?

– Что атеистическая работа у вас плохо ведется.

– Плохо ведется, – горько усмехнулся судья. – Да лучше бы она вообще не велась. Верующий человек – он и работник лучший, и не сворует, не прогуляет, до скотства не напьется. Чего вы своим атеизмом добились? Развалили все? Вы вот в магазин тут не заходили?

– В книжный.

– В книжный! – зло сказал судья. – Вы в простой магазин зайдите, куда люди каждый день ходят, и посмотрите, что там есть. А он туда же – атеизму ему мало! Вот заставить бы этого учителя хоть командировку вашу оплатить. От дела вас оторвали, и зачем?

Я покраснел.

– Но ведь старуха действительно живет черт-те как.

– Милай, – сказал судья тоном моей тетушки, – они с этой невесткой по три раза в год сойдутся, разойдутся, а все равно старухе одной не жить. Старая она и, кроме этой невестки, никому не нужна. И коли он учитель, так он помирил бы их, а он вместо этого что? – страсти только разжигает. А теперь корреспондент из Москвы приехал, теперь скажет: все, бабка, держись – Москва за тебя! Она бы не сегодня-завтра вернулась бы, примирились бы они, а теперь что делать? Вы вот помочь вроде приехали, дело доброе сделать, а лучше б не приезжали.

– А правду говорят, что у невестки шесть тысяч на книжке?

– Чего? – вскинулся он.

– Шесть тысяч, и старуха требует свою часть, а вы не имеете права заставить невестку эти деньги с книжки снять.

– Шесть тысяч! Вы у невестки-то дома были? Знаете, кем она работает?

– Нет.

– А вы бы узнали, если справедливый такой. Она конюхом работает. Да на эту работу никогда раньше женщины не шли. А платят ей за все про все сто тридцать – сто сорок рублей в месяц. И это еще много считается! У них в Ювашине люди больше чем сорок-пятьдесят рублей не зарабатывают. А у нее на руках четверо детей, и всех кормить надо. Шесть тысяч! Это кто ж слухи такие распускает? Чуваева в сельсовете? Да можете не говорить, я и так знаю. Они с невесткой поругались прошлым летом, вот та ей и мстит. Да смотрел я ее книжку, – он махнул рукой, – семьдесят рублей там, и все.

– Значит, зря я приехал? – сказал я упавшим голосом.

– Да что ж зря? Хоть на жизнь на другую посмотрите. А еще лучше возьмите да напишите про этого учителя, про склочника, чтоб отбить у него охоту пакостить, на горе чужом наживаться.

– Да у нас в журнале тематика несколько иная, – пробормотал я.

– А что тематика? Одна вся тематика, – махнул он рукой.

Я вышел от судьи и пошел по темным улицам райцентра на остановку автобуса, однако было уже поздно – последний автобус ушел и нужно было искать пристанище в гостинице. Там я и переночевал в угрюмом двухместном номере, но все же, вероятно, самом ухоженном – для заезжих знаменитостей. Ночью мне приснилась тетушка, она смотрела на меня с разочарованием и усмешкой и качала головой:

– Эх ты, недоросль!

После того, что я узнал, у меня было одно-единственное желание как можно скорее уехать в Москву и не писать больше никаких очерков, не ездить в командировки, а сидеть на своей кафедре и бегать за пряниками для холеных моих начальниц. Но в учительском доме осталась моя сумка, и я поехал.

Старухи Сыровой дома по-прежнему не было, учитель был на уроках, и, потоптавшись вокруг запертого дома, я пошел к невестке. Зачем я к ней пошел? До сих пор я не могу этого понять, в этом наверняка никакой необходимости не было, но, может быть, тянуло меня в ее дом простое любопытство, может быть, желание расставить все окончательно по местам в этой истории.

Я увидел бедный дом, стены с пожелтевшими обоями, железные кровати, телевизор, над ним бумажные иконы, низкие потолки, было холодно, убого, и на печи жалось несколько испуганных ребятишек. Встретила меня старшая дочка, удивительно красивая, с темными глазами, темными волосами и смуглым лицом. Вслед за нею вышла мать, и, переводя глаза с дочери на мать, я вдруг вспомнил, как тетушка, обычно считавшая меня ниже своих рассказов об экспедициях и деревенской жизни, как-то раз в минуту откровенности, когда мы шли с нею из университета в сторону Черемушкинского рынка, сказала:

– Вот езжу я, сравниваю городских девочек и деревенских и честно тебе скажу: деревенские всем лучше, и милее, и мягче, и скромнее, и трудолюбивее, но ты бы посмотрел, как их жизнь ломает. В тридцать лет городские хоть куда, а эти – смотреть жалко.

Они смотрели на меня все молча и испуганно, как смотрели, наверное, много лет назад их предки на барина или его управляющего-немца, как смотрели потом на уполномоченного, на милиционера, на всякого власть имущего человека, несущего в дом тревогу и раздор.

– Вы простите меня, что я вмешиваюсь в ваши дела, – заговорил я, – но вот получили мы письмо от учителя, просит он помочь вашей бабушке, старая она, и какая б ни была, а заслужила покоя.

– Так кто ж ее гонит? – сказала женщина с горечью. – Кто? Сын с нее денег требует, вот и подбивает, чтоб она со мной судилась. Я уж и корову продала, чтоб только деньги ей эти отдать.

– Ну а помочь я вам чем-нибудь могу? Женщина молчала.

– Я, видите, так получилось… Марию Пахомовну не застал, а то бы я попытался ей объяснить… – Я мял в руках шапку и не знал, что сказать, и женщина вдруг спросила:

– Скажите, а что вы про нас будете писать?

– Да я не знаю, у нас такая специфика… – забормотал я.

– А учитель дочке моей сказал, что вы будете про нас писать, какие мы жадные и как старуху на улицу выгнали.

– Что вы?!

– Мне уже все равно, – заговорила она, – про меня что только в селе не говорят, но дочка у меня в городе, в институте, если там узнают – она же стыда не оберется. И дети в школе – как же они-то?

– Не буду я про вас писать, не буду.

– Да ведь учитель-то не успокоится, ненавидит он нас, а вы не будете – другой кто приедет, напишет. Вы скажите там в Москве, чтоб не писали так про нас, очень вас прошу, скажите.

– Хорошо, хорошо, – говорил я виновато и пряча глаза и, не оглядываясь, ушел из этого дома.

Теперь мне оставался только учитель, и я мог уехать в Москву, хорошо ли, плохо ли сделав то, что мне было поручено.

– А, это ты? – сказал мне учитель, смешавшись. – Я думал, ты уже уехал.

Он смотрел на меня с очень кислым лицом, вероятно уже зная, что я был в суде, и мне вдруг захотелось сказать ему все, что я про него думаю, но тут из комнаты выглянули его жена, двое детей, и я почувствовал, как устал за эти три дня и как мне ничего не хочется – ни грозить ему, ни осуждать и ни вносить раздор в этот дом, пусть он мерзавец, но чем же дети его виноваты?

– Я проверил факты, изложенные в вашем письме, – сказал я сухо, – и в данном случае не вижу никакой возможности что-либо сделать. Может быть, другой человек поступил бы на моем месте иначе…

Я чувствовал, что говорю что-то не то, и учитель, утерявший ко мне всякий интерес, думал, казалось, о своем.

– В общем, я уезжаю. И еще, Александр Николаевич, хочу вам сказать, что церковь у вас скоро обязательно откроют. Вот увидите. И не сможете вы ничем помешать. Прощайте.

Когда я вышел на дорогу, уже смеркалось, в домах зажглись огни, я шел очень быстро, не оглядываясь и ни о чем не думая, поднялся легкий ветер, по полю за селом помела поземка, как вдруг из этой поземки показались две женские фигуры. Сердце у меня сжалось – я хотел пройти мимо, отвернувшись, и они меня миновали, но потом та, что была покрупнее, обернулась и вцепилась в мой рукав.

Это была старуха Сырова и ее сестра, поехавшая за ней в город. По-русски обе не говорили ни слова, они лопотали на своем языке, тыкали мне какую-то бумагу, что-то выкрикивали, а я пятился и не знал, что сказать.

Моя героиня, с которой судьба свела меня под занавес этой истории на пустынной дороге, была ровно такой, какой рисуют в сказках Бабу-ягу, маленькая, сморщенная, с острыми черными глазками и лицом, похожим на печеное яблоко. Старухи схватили меня за руки и потащили в ближайший дом. Мы ворвались в этот добротный каменный дом с коврами, хрусталем и цветным телевизором, старухи провели меня в комнату и стали кричать, обращаясь к изумленной молодой женщине в байковом халате.

– Вы можете перевести, что они говорят? – спросил я.

– Она спрашивает, она говорит, что она та женщина, которой должны заплатить деньги.

– Скажите ей, что это дело решает суд. Женщина перевела, старуха что-то залопотала, женщина ответила ей по-чувашски, а потом снова обратилась ко мне.

– Она говорит, что она вдова, что она знает свои права, а невестку надо посадить в тюрьму. Что вы должны сделать так, чтобы невестка была в тюрьме.

– Я этого не сделаю.

Они опять начали говорить по-чувашски, старуха на чем-то настаивала, показывала на меня пальцем, грозила своим маленьким кулачком, сестра ей поддакивала – сцена выходила глупейшая и совершенно ненужная. Наконец старуха с ненавистью посмотрела на меня, плюнула мне под ноги, что-то прошипела и сгинула в ночи.

– Что она сказала? – спросил я.

– Она, – замялась женщина, – она сказала, пусть вам будет плохо, пусть вас черт возьмет.

– И все?

– Больше ничего.

Я вышел из дому и усмехнулся – все было исполнено, я встретился со всеми участниками этой драмы, и, право, странная то была драма – сирота-блокадник оказался демагогом и мерзавцем, солдатская вдова – несчастным, озлобленным существом, сановный судия – честным человеком, а я – таким же ненужным довеском, как у себя на кафедре, как во всей этой жизни. И теперь я шел и думал о том, что никогда больше не увижу этой деревни, этих людей, никогда с ними не столкнусь, и все здесь будет идти как прежде, и старуха Сырова вернется к невестке, а потом выйдет из тюрьмы ее сын и все наладится, а потом снова начнется раздор и лихо, и вряд ли кто будет помнить о молодом столичном щелкопере, которого они по ошибке приняли за важное лицо, способное что-либо рассудить в их жизни.

На следующий день по приезде в Москву я пошел к Ковалеву и коротко изложил суть конфликта. Я не знал редакционных порядков, должен ли я что-либо написать, но про себя решил, что лучше я верну деньги за командировку, чем напишу хоть слово.

– Да не надо никаких денег. Что вы? – замахал руками добрейший Сергей Сергеевич. – Садитесь и пишите, что по письму такого-то написание очерка нецелесообразно. Роспись. Точка.

– А может, про судью написали бы? – спросил он вдруг.

– Так про судью у меня и материала-то нет, – ответил я обескураженно.

– Да, – сказал он с улыбкой, – этим и отличается настоящий журналист, что он всегда найдет материал. Но да вы не расстраивайтесь, еще обучитесь. Будет желание еще поработать, звоните. А учитель-то, чует мое сердце, не успокоится, – закончил он уже в дверях.

Но я так и не позвонил ему, и никогда больше не возникало у меня желания стать журналистом и наводить страх в провинции, сверкая своим столичным мандатом. Я вернулся на кафедру и пошел ставить чайник и в магазин за пряниками, и очень скоро мне стало казаться, что я не ездил ни в какую командировку, не был важным столичным лицом в Богом забытой деревне.

Это было на излете эпохи, названной впоследствии застойной, а еще через несколько лет, когда загремела иная уже эпоха, революционная и судьбоносная, в одной газете я случайно прочитал статью об учителе Ювашинской средней школы, который в тяжкие годы застоя один на один схлестнулся с судейской мафией. В этой статье говорилось о всех знакомых мне людях: о нечистом на руку судебном исполнителе, о солдатской вдове, о забытом нами слове «милосердие», о хапуге невестке, все было написано, как хотел того мой Гудвин, единственное новое, что я узнал, – что именно к нему в нелегкое время шли старые женщины и просили защитить их и помочь открыть храм.

Статья была написана хорошо, с чувством, прошибала слезу, я брезгливо отпихнул ее и, почти забывший эту историю, вспомнил несчастную мать четверых детей, ее молящие глаза, ее красавицу дочь и попытался представить некоего «тряпичкина», как быстро он все смекнул.

Дня через три позвонила мне моя тетушка и между прочим стала с упоением хвалить вышеупомянутую статью.

– Вот есть же нынче такие люди в деревне, есть.

– Они везде есть, – отвечал я угрюмо.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.