Слово к скорбящим о преставившихся от настоящей жизни в вечную

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Слово к скорбящим о преставившихся от настоящей жизни в вечную

Почитающие несчастьем для отходящих от жизни то, что составляет неизбежное следствие нашего естества, и тяжко скорбящие об отошедших от здешней жизни к жизни духовной и бестелесной, кажется мне, не обращают внимания на то, какова наша жизнь, но страдают недостатком большинства людей, кои, по какой–то неразумной привычке, свое настоящее, каково бы оно ни было, любят как благо, хотя существу, возвышающемуся над неразумною природою разумом и рассуждением, должно бы к тому только склоняться, что является хорошим и достожелаемым по суду разума, а не то, конечно, избирать, что, по какой–то привычке и нерассудительному пристрастию, кажется нам приятным и по сердцу. Поэтому мне кажется хорошим, при помощи некоторых размышлений, отвлекши их от обычного им настроения, возвести сколько возможно к лучшему и более приличному разумным существам образу мыслей; ибо таким образом были бы изгнаны из жизни людской те неразумные скорби, которым предаются многие. В рассуждении же нашем о предположенном предмете мы сохраним порядок, если во–первых исследуем, в чем состоит истинное благо; потом рассмотрим свойства жизни в теле; а за тем посредством сличения сравним настоящее с тем, что соблюдается нам упованием. Таким образом наше рассуждение достигнет цели слова, состоящей в том, чтобы освободить многих от обычного образа мыслей о благе. Так как всем людям врождено некоторое естественное отношение к благу, и к нему обращен всякий свободный выбор, полагающий достижение блага целью всех забот в жизни, то посему, неразумение того, в чем состоит подлинное благо, обыкновенно бывает причиною большей части погрешностей; так что если бы для всех было ясным истинное благо, то мы никогда бы не уклонялись от того, в чем благо составляет самую природу, и не стремились бы добровольно, опытом изведать зло, если бы только не прикрывались вещи некоторою обманчивою видимостью блага. Итак прежде всего в нашем слове размыслим о том, в чем состоит истинное благо, дабы заблуждение относительно сего не было как–нибудь поводом к избранию худшего вместо лучшего. Прежде всего, говорю я, в нашем слове нужно представить некоторое определение и характеристическое свойство искомого предмета, от чего получило бы несомненность наше понятие о благе. Итак, в чем состоит характеристическое свойство истинного блага? В том, что оно имеет в виду не одно только полезное относительно, что в различное время является то полезным, то бесполезным, что для одного хорошо, а для другого не таково, но то, что и само по себе, по собственной природе есть благо, и остается таковым же для всех и всегда; таково, по моему суждению, неложное и необманчивое характеристическое свойство, отличающее благо. Ибо, что есть благо не для всех, не всегда, не само по себе независимо от внешних обстоятельств, то не может собственно быть почитаемо существенным благом. Так, многие поверхностные наблюдатели существующего вообразили, что благо заключается в стихиях мира; но при внимательном исследовании никто не найдет, чтобы в них оказалось благое само по себе, всегда и для всех, ибо в каждой из них с полезным смешано и действие противоположного свойства; например вода спасительна для живущих в ней, но гибельна для земных животных, если погрузятся в нее. Точно также и воздух для тех, кому природа определила жить в нем, спасителен, а кому досталась в удел жизнь в воде, оказывается пагубным и гибельным, как скоро случится быть в нем кому–либо из животных водных. Так и огонь, приносящий нам в некоторых случаях пользу, гораздо чаще оказывается гибельным. Да и самое солнце, не всегда, не повсюду, и не для всего, что подвергается его действию, оказывается благом; в иных случаях бывает оно и очень вредоносным, когда печет сверх надлежащей меры, иссушает чрезмерно то, что под ним, часто делается причиною болезней, людям с чувствительным зрением причиняет глазную болезнь, и производя гниение влаг, порождает в испорченной гнилости влажных веществе вредные и отвратительные существа.

Итак, повторяю, из всего признать благом надлежит только то, что всегда и для всех одинаково является благом по самому существу, что постоянно пребываете таковым и не изменяется по внешним обстоятельствам. О всем прочем, что по какому то неразумному предположению кажется людям благом, говорю о благах телесных и внешних, каковы сила и красота, благородство происхождения, деньги, власть и слава, и все подобное, о всем этом, как само собою для всех очевидном, думаю нужно умолчать и не обременять напрасно наше слово вещами общеизвестными. Ибо кто не знает скоротечности красоты или силы, или переменчивости власти, или непостоянства славы, или суетности пристрастия к деньгам людей, которые полагают благо в известных веществах по причине их блеска и редкости?

Распорядившись так касательно этих предметов, мы должны обратить внимание на настоящую жизнь, говорю о жизни, проводимой во плоти, такова ли она, чтобы в ней усматривался характеристический признак блага, или иного рода? Ибо, что откроет в ней наше рассуждение, то конечно будет для разумения исследующих руководством, как нужно относиться к преставлению от здешней жизни. Итак, жизнь нашего тела состоит в восполнении и лишении, совершающемся двояким образом, чрез пищу и питье, за тем чрез вдыхание и выдыхание воздуха, без чего плотская жизнь естественно не может существовать; ибо тогда перестает человек жить, когда наша природа уже не утруждается преемством сих противоположностей. После сего совершенно останавливается такого рода деятельность, так как в умершем ничто ни отвне не привтекает, ни из него не выделяется, но при разрешении и разложении тела на сродные стихии, из которых оно состояло, естество наше наконец остается в неподвижном покое, возвратив каждой стихии сродное и однородное, земле—землистое, воздуху—свойственное ему, воде—принадлежащее ей, и теплоте—соответствующее ей. Ибо как скоро в массе тела, составляющая оную разнородные вещества теряют свою вынужденную и невольную связь, но каждая из находящихся в нас частиц возвращается на свое место; то телесное естество наше, которое насильно сдерживало в себе соединение разнородного, перестает быть. А если кто к вышеуказанным противоположностям причислит еще сон и бодрствование, как видоизменения сей жизни, тот не выскажет неверного мнения. Ибо и сему подвержено наше естество, постоянно влекомое к противоположным состояниям, то являясь расслабленным во время сна, то возбужденным во время бодрствования; а чрез то и другое совершается в нем лишение и восполнение. Итак, если лишение и восполнение есть особенность нашей жизни, то хорошо было бы указанное выше характеристическое свойство, отличающее благо, сравнить теперь с свойствами жизни, чтобы увидеть, истинное ли благо есть эта жизнь, или иное что, различное от сего. Если восполнение само по себе не может быть правильно приписано благу, как его естественное свойство, то отсюда ясно для всех, что также невозможно почитать благом и противоположное ему, разумею лишение. Ибо при совершенной противоположности того и другого невозможно согласовать их, как равно противоречащая в понятии блага; но если бы одно было по природе своей благом, то противоположное ему конечно будет злом. Но здесь то и другое равно приносит пользу для природы. Следовательно, в определение блага не возможно допустить ни понятия восполнения, ни лишения. Итак доказано, что восполнение есть нечто иное, отличное от блага; ибо всеми признается, что оно и не везде, и не всегда, и не во всяком виде полезно. Не при вредной пище, пресыщение бывает гибельно, но и при соответствующей, превышение меры полезного часто бывает причиною опасностей и вреда; и если при переполненном состоянии тела, которое требует очищения, новое переполнение усилит существующее, то оно причинит множество бед и окончится неизлечимыми болезнями. Итак восполнение и не всегда, и не вполне есть благо, но польза от него бывает только для чего–либо, когда–либо, в известной мере и качестве. Точно также каждый найдет, что и мыслимое как противоположность сему, говорю о лишении, опасно для подвергающихся ему, если превысит меру полезности; и наоборот небесполезно, если будет употреблено как должно, и если для полезного действия лишения будут приняты во внимание и время и количество и качество. Итак, поелику вид сей жизни, которою живем, не соответствует характеристическому свойству блага, то на основании вышесказанного должно признать, что преставление от сей жизни не есть разлучение с каким либо благом. Ибо ясно, что истинное, собственное и главное благо не есть ни лишение, ни восполнение, что, как доказано, полезно когда–либо и для чего–либо и при известных случаях; а сие не соответствует характеру истинно сущего блага.

Поелику же истинное благо благу неистинному противоположно, и между сими двумя противоположностями нет середины, то следует признать, что удаляющиеся от неистинного блага преставляются отсюда к благу существенному, которое всегда, везде, и во всем есть благо, а не в известное только время, в некоторых случаях и в известном отношении, но всегда пребывает одинаковым и тожественным. Итак к сему благу преходит душа от плотяной жизни, переменяя настоящее состояние жизни на некое иное; точно уразуметь это состояние, каково оно, для соединенных с плотью невозможно, но чрез отъятие признаков сей жизни возможно при помощи аналогии составить некоторую догадку о нем. Оно уже не будет соединено с телесною грубостью; жизнь не будет зависеть от равновесия противоположных стихий, равномерное взаимное борение которых производит наш состав и здоровье; ибо избыток или недостаток какой–либо из противоположных (стихий) причиняет страдание и болезнь в нашей природе. В том состоянии ни лишение не будет нисколько истощать, ни отягощение обременять; жизнь будет совершенно независима и от всех невзгод воздуха, разумею мороза и жары, и свободна от всего того, что мы представляем в виде смены противоположностей. Душа будет там, где жизнь свободна от всех необходимых трудов и не обречена им. Она не будет страдать от тягости земледелания, подвергаться трудам мореплавания, заниматься торговым барышничеством; чуждая забот о постройке, о ткане, о ремесленных искусствах, она будет проводить «тихое и безмолвное житие», как говорит Павел (1 Тим. 2:2.), не сражаясь на коне, ни на корабле, не бросаясь в рукопашный бой в рядах пехоты, не заботясь о приготовлении оружия, не собирая податей, не устрояя ни рвов, ни стен; все это для нее не нужно, и от всего этого она свободна. Ни для нее нет забот, ни другим она не доставляет их; в ее жизни нет места рабству и господству, бедности, благородству и незнатности рода, скромному состоянию простых людей и чиновному начальствованию и всякому подобному неравенству. Ибо необходимость всего этого уничтожается при отсутствии нужд и при невещественности той жизни, в которой главным началом существования души служить не усвоение чего–либо сухого или влажного, но разумение божеского естества; вдыхание же воздуха, как не сомневаемся, там будет заменено общением с истинным и Святым Духом. Наслаждение сими благами не будет сменяться подобно тому, как в сей жизни, то имением их, то лишением, то стремлением к ним, то отвращением, но будет всегда полным, и никогда полнота его не будет ограничиваться насыщением. Ибо не отяготительно и ненасытимо духовное услаждение; оно постоянно без пресыщения и избытка удовлетворяет желаниям тех, кои пользуются им. Потому–то блаженна и непорочна оная жизнь, что не вводится уже чувственными удовольствиями в заблуждение при суждении о благе. Итак, что печального в обстоятельстве преставления близких нам, которое возбуждает нашу скорбь? То разве кто–нибудь почитает прискорбным, что они преходят к жизни чуждой страданий и забот, которой недоступна боль от ударов, где не страшны ни опасность от огня, ни раны от железа, ни несчастья от землетрясений, кораблекрушений, плена, ни нападения плотоядных зверей, ни жала и угрызения змей и ядовитых животных? В той жизни никто ни гордостью не надмевается, ни уничижением не попирается, ни дерзостью не свирепствует, ни от боязни не приходит в ужас, ни гневом не пышет пылая яростью и беснуясь, ни дрожит от страха, когда не в силах выдержать (гневные) порывы начальника. В той жизни нет заботы о том, каковы нравы царей, каковы законоположения, каков образ мыслей тех, коим поручено начальство, какие предписания, как велика ежегодная подать; много ли было дождя, не затопил ли он своим излишеством посевы, не уничтожил ли град надежды земледельцев, не иссушила ли усилившаяся засуха всю растительность. И прочие бедствия жизни там также не страшны: скорбь сиротства не печалит оной жизни; бедам вдовства там нет места; не существуют там и многоразличные болезни тела, и зависть к благоденствующим, и высокомерие пред бедствующими; все подобное свойственное здешней жизни изгнано. Равноправность и равенство законов, посредством совершенной мирной свободы, обитаете в обществе душе, где каждый имеет все, что уготовит для себя свободным выбором.

А если вместо лучшего, кто либо по некоторой нерассудительности уготовит себе худшее, то в этом смерть не повинна, потому что каждый по произволу вперед избирает, что ему угодно. И так, о чем же печалятся оплакивающие отшедшего от сей жизни? И если бы совлекшийся вместе с телом удовольствия и печали не был совершенно свободен от всякого страстного расположения, то он гораздо справедливее оплакивал бы остающихся здесь, кои испытывают тоже, что находящиеся в темнице, но у которых привычка к тяжелой жизни и общее с другими обитание во мраке произвело то, что они почитают настоящее свое положение приятным и непечальным; и они, быть может, сожалеют тех, кои выводятся из темницы, не зная той светлости, которая ожидает освободившихся от мрака. Ибо если бы узнали то, что можно видеть под открытым небом, красоту воздуха, высоту неба, блеск светил, стройное движение звезд, периодическое обращение солнца, течение луны, многовидную красоту растений на земле, приятный вид моря, когда тихий ветер слегка рябит гладкую и светлую его поверхность, красоту как частных так и общественных городских зданий, которыми украшаются знаменитые и великолепные города, — если бы это и подобное узнали содержащееся в темнице, то не стали бы оплакивать выводимых прежде них из заключения, как будто лишившихся какого блага; так скорее должны бы думать находящиеся вне темницы о заключенных еще там, как о страждущих еще в жалкой жизни. Так, кажется мне, и освободившиеся из темницы этой жизни, если бы было им вполне возможно слезами высказать сострадание к злостраждущим, рыдали бы и плакали о тех. кто удерживается еще в скорбях сей жизни, о том, что они не видят премирных и невещественных красот, престолов и начал, властей и господств, и воинств ангельских и собраний и горнего града и пренебесного торжества «написанных» (Евр. 12:23). А превышающая и все сие Красота, которую, как указало неложное слово Божие, «узрят чистии сердцем» (Матф. 5:8), превосходнее всего, чего бы ни надеялись, и выше всего, что бы ни представили себе гадательно. И не одно это у нас преставившиеся почли бы достойным рыданий и печали, но и то, что, не смотря на толикие страдания, которыми полна жизнь, до такой степени вкоренилась в людях привычка к скорбям, что приражение их не только переносят они, как необходимую какую то обязанность, но даже заботливо стараются, чтобы сии (скорби) продолжались навсегда. Ибо страстное влечение к власти, к богатству, и эта жадность к наслаждениям и иное подобное составляющее предмет забот, ради чего и вооружение и войны и взаимное убийство и все добровольно совершаемые беды и коварство, — все это не иное что, как некоторая куча несчастий, которою с заботливостью и усердием произвольно вносят в жизнь. Но преставившиеся не могут плакать, потому что им чуждо как это так и другое какое либо страдательное состояние; они—ум и дух; отрешившись от плоти и крови они не имеют свойства быть видимыми теми, кои облечены дебелостью тела; они не могут самолично убедить людей оставить ложное суждение о существующем. И так вместо них пусть говорит наш ум, и мы сколько возможно, мысленно отрешившись от тела и отдалившись душою от пристрастия к веществу, скажем вместо них: О человек! всякий причастный человеческого естества «вонми себе» по заповеди Моисея (Втор. 4:9) и точно узнай себя, кто ты, вникнув мыслью, что ты по истине и что видимое вокруг тебя, дабы взирая на то, что вне тебя, не подумать, что видишь себя самого. Узнай от великого Павла тщательно изучившего это естество, что есть у нас, как говорит он, один внешний человек, а другой внутренний, и что когда тот тлеет, этот обновляется (2 Кор. 4:16.).И так смотря на тлеющего не подумай, что видишь себя самого. Конечно и это тленное будет некогда свободно от тления, когда в пакибытии смертное и удоборазрушимое преобразится в нетленное и неразрушимое. Но то, что ныне является вне нас, протекает, переходит и истлевает. И так не на сие должно взирать, потому что и на другое что либо из видимого не следует обращать взор, но, как говорит Павел, мы не должны смотреть на видимое («видимая бо временна: невидимая же вечна» — ст. 18), но обратив взор ума к невидимому в нас, должны верить, что истинно мы то, что недоступно познанию посредством чувств.

И так познаем, по слову притчи, самих себя; ибо знание самого себя бываете средством очищения грехов происходящих от неведения. Но желающему увидеть самого себя это сделать не легко, если не придумаем, как сделать возможным невозможное. Ибо как относительно глаз телесных, природа устроила так, что они видя все другое, остаются невидящими себя самих: таким же образом и душа, испытывая все прочее, внимательно изучая и исследуя то, что вне ее, лишена возможности видеть саму себя. И так, что бывает с глазами, тому пусть подражает и душа. Ибо как глаза, поелику не дано им природою силы обращать зрительную деятельность на усмотрение самих себя и видеть себя, смотря на вид и очертание своей орбиты в зеркале, посредством отображения усматривают самих себя: так и душа должна взирать на собственное изображение, и что увидит в очертании, в котором она отображается, на то смотреть, как на свойственное себе. Но нам должно немного изменить этот пример, чтобы мысль соответствовала словам. Ибо что касается до изображения в зеркале, то образ вполне отображает первообраз; что же касается характеристических черт души, то разумеем напротив; ибо вид души отображается соответственно красоте божественной. И так душа тогда с точностью усматривает себя, когда взирает на свой Первообраз. Что же есть Божество, которому уподобляется душа? Не тело, не очертание, не вид, не величина, не плотность, не тяжесть. не место, не время, ни другое что подобное сему, что составляет признак вещественной твари: но по отъятии всего сего и подобного, остальное непременно должно разуметь как нечто разумное и невещественное, неосязаемое и бестелесное и непротяженное. И так если таковы, как мы понимаем, характеристические черты Первообраза, то конечно следует, что и душа образованная по виду оного должна носить те же характеристические признаки, так что и ей должно быть невещественной и безвидной и разумной и бестелесной. Теперь размыслим, когда более человеческое естество приближается к первообразной красоте, во время ли плотской жизни, или когда становится вне ее. Но каждому ясно, что как плоть будучи вещественною имеет сродство с этою вещественною жизнью, так и душа, тогда становится причастной разумной и невещественной жизни, когда отбросит обдержащее ее вещество. И так какое же из сих состояний заслуживает названия несчастий? Если бы тело было истинным благом, то нам следовало бы печалиться при отрешении от плоти, так как при удалении нашем из нее, вместе с телом мы конечно лишались бы и сродства с благом. Поелику же превышающее всякое, какое ни помыслим, Благо, по образу которого мы созданы, разумно и бестелесно, то следует нам быть уверенными, что когда через смерть переходим к бесплотности, то приближаемся к тому естеству, которое чуждо всякой телесной грубости, и сняв с себя плотяную оболочку, как бы какую гнусную личину, возвращаемся к сродной нам красоте, по которой были образованы от начала, будучи созданы но образу Первообраза. А таковая мысль должна бы быть поводом к радости, а не к унынию для тех, кои признают, что человек, исполнивший это необходимое служение, живет уже не в чуждой ему области, когда, отдав каждой из стихии принадлежащее ей, что от них собрано, восходит к сродному себе и естественному жилищу, чистому и бестелесному. Ибо подлинно чуждо и несродно бестелесному естеству вещество тела, с которым по необходимости соединенный в сей жизни ум тяготится, живя вместе с ним как бы иноземною для себя жизнью. Потому что взаимное сочетание стихий подобно некоторыми разноязычным и чуждым по нравам людям, составляющим из различных народов одно государство, производит насильственное и несогласное общение, так как каждую из них собственная природа влечет к сродному и родственному ей. А ум, примешанный к ним, будучи несложным по своему простому и единовидному естеству, живет как бы среди иноземцев и чужих, будучи не сроден с окружающею его множественности стихий; он какою то необходимостью всеянный среди телесной многочастности, делает насилие своему естеству, соединяясь с инородными ему.

Когда же стихии чрез взаимное разрешение естественно влекутся к тому, что сродно и родственно каждой из них, наше чувство при необходимом расторжении и разделении соединенного страдает; разумная же сила души разделяет это чувство, по привычке будучи наклонна к тому естеству, которое всегда ее удручало. Но ум тогда перестанет тяготиться и страдать, когда будет находиться вне борьбы имеющей место при сплетении противоположных стихий. Ибо когда холод будет побежден преобладанием тепла, или наоборот, теплота исчезнет от усиления холода, когда влага уступит место усилившейся сухости, или плотность сухого начала разрешится от умножения влажности, тогда с прекращением в нас брани смертью, ум получит мир; оставив место брани, говорю о теле, и удалившись из среды взаимно борющихся стихий, он будет жить сам по себе, возвратив чрез успокоение утружденную в сплетении тела свою силу.

Это и подобное говорит ум живущим в теле, произнося почти такую речь: О люди, ни того, среди чего вы находитесь, точно не знаете, ни того, куда переселитесь, еще не разумеете. Ибо настоящего, каково оно есть по естеству, мысль не возмогла еще исследовать, но обращает внимание на одно привычное в жизни, не будучи в состоянии узнать: в чем состоит естество тела? В чем сила чувств? Как устроены органические члены? Какое строение внутренностей? В чем состоит самоподвижная деятельность нервов? Как находящееся в нас становится то твердым естеством костей, то световидным существом блестящего глаза? Как из той же самой пищи и того же самого пития, одна часть утончается в волоса, а другая расширяется в ногти на конечностях пальцев? Или как в сердце всегда пламенеет огонь, жилами разносимый по всему телу? Или, как то, что мы пьем, когда входит в печень, изменяет и свой вид и качество, посредством некоторого изменения само собою превращаясь в кровь? Знание всего этого до настоящего времени недоступно, так что мы не знаем жизни, которою живем. А жизнь отрешенную от чувстве живущие при помощи чувств, совершенно не могут увидеть. Ибо, как кто либо посредством чувства увидит то, что недоступно чувству? Итак, если и та и другая жизнь равно неизвестна; эта, — потому что мы смотрим только на одно являющееся нам, а та —потому что чувство не может исследовать ее: то почему страдаете люди, за эту держась как за благо, хотя и не зная ее, а той боясь и страшась как тяжкой и достойной страха? — не по чему другому, как потому только, что не знаете, какова она. Однако ж из чувственно являющегося нам и неведомого много и другого такого, чего мы не боимся. Каково естество того, что является на небе, или что сообщает небесным телам противоположное движение, что поддерживает плотность земли, как текучее естество вод всегда исходит из земли, а земля не истощается, — этого и другого подобного мы не знаем, но не считаем незнаемого заслуживающим страха. Так и относительно оного всякий ум превышающего, божественного, блаженного и непостижимого естестве, тому, что оно есть, верим, а в чем заключается сущность его, того даже сколько–нибудь гадательно уразуметь еще не дано; и однако ж мы любим, от всего сердца и души и силы, неведомое и не могущее быть понятым мыслью. Итак почему же является этот бессмысленный страх большею частью только относительно жизни, ожидающей нас после сей жизни, и от одного незнания мы боимся того, чего не знаем, подобно тому как бывает с младенцами, пугающимися не имеющих действительности вымыслов!? Желающий видеть истину того, что есть, во–первых старается уразуметь предмет; за тем размышляет, каков он есть по естеству, полезное что либо и удободоступное, или опасное и отвратительное. А что совершенно неизвестно и неведомо, то как кто либо из имеющих ум станет почитать опасным, и потому только, что оно далеко от привычного нам, подозрительно смотреть на него как бы на приближение какого либо огня или зверя? Однако же жизнь ясно учит нас не всегда смотреть на то, что привычно, но обращать желания к тому, что хорошо. Ибо и люди образуясь не постоянно живут в виде зародыша; но пока находятся в утробе, природа делает для них. жизнь во чреве приятною и соответственною; когда же родятся, не навсегда остаются у сосцов, но насколько по несовершенству возраста это хорошо и соответственно; а после сего переходят к другой, далее следующей жизни, нисколько не повинуясь привычке, чтобы оставаться при груди. За тем после состояния младенчества наступают иные занятия юношей, и иные более возрастных, к которым последовательно переходит человеке, без печали переменяя вместе с возрастами и привычку.

И так как питаемый во чреве матери, если бы у него был какой–нибудь голос, вознегодовал бы, будучи чрез рождение изгоняем из утробы, и вопиял бы, что он терпит бедствие, будучи отторгаем от приятного ему рода жизни (что он и делает, при первом вздохе вместе с рождением испуская слезу, как бы негодуя и рыдая об отторжении его от привычной жизни), так, кажется мне, скорбящие о переходе из настоящей жизни, когда желают постоянно жить в области этой вещественной неприятной жизни, испытывают тоже, что утробные младенцы. Ибо после того как болезнь смертельная родит людей для иной жизни, они как скоро перейдут на оный свет, и вдохнут чистый воздухе, опытом дознают, как велико различие той жизни от нынешней. А находящиеся в этой влажной и гнилостной жизни, будучи просто зародышами, а не людьми, сожалеют обе исшедшем из обдержащей нас тесноты, как о лишившемся какого–то блага, не зная, что у него, подобно тому как у родившегося младенца, тогда отверзается око, когда он становится вне того что ныне его отовсюду объемлет (разуметь же конечно должно око души, которым она презирает истину сущего); отверзнется у него также и чувство слуха, посредством которого слышит он неизреченные «глаголы, их же не меть есть человеку глаголами» (2 Кор. 12:4); отверзаются и уста и привлекают чистый и невещественный воздух, которым укрепляется их разумный глас и истинное слово, когда присоединятся к гласу празднующие в лике святые; удостаивается также и вкушения божественного, посредством которого познает, по слову псалмопения, «яко благ Господь» (Пс. 39:9.); получает способность обоняния, которою воспринимает благоухание Христово; приобретает также душа и силу осязания, касаясь истине и осязая «Слово», по свидетельству Иоанна (1 Иоан. 1:1.). Итак, если это и подобное предлежит людям, после рождения путем смерти, то что значат плачь и скорбь и уныние? Пусть ответит нам теперь испытатель естества вещей, ужели он предпочитает, в суждении о благе быть вводиму в заблуждение телесными чувствами, чем чистым оком души взирать на самую истину вещей? Здесь на земле душе настоит какая–то необходимость, в понятии о благе подчиняться чуждому суждению. Поелику совершенство душевных сил несовместимо с младенческим телом, а совершенство деятельности чувств является тот час с рождением дитяти, то посему чувства предупреждают рассудок в суждении о благе; и что оказалось для чувств приятным, что он почли благом, и что усвоили привычкою, то душа без испытания признает за таковое же, на веру принимая за благо, что признало им предшествующее размышлению чувство, которое видит благо в красках и соках и тому подобных глупостях. Так как все это уже не явится нам по отшествии из тела, то вполне необходимо, чтобы душе явилось истинным благом то, с чем она сродна по естеству. Ибо ни зрение не обольстится приятным цветом, когда не будет уже этого глаза, ни воля не будет равномерно склоняться к чему либо услаждающему чувства, когда всякое телесное ощущение угаснет. Когда же одна только разумная действенная сила невещественно и бестелесно будет касаться умопостигаемой красоте, то естество наше невозбранно воспримет свойственное себе благо, которое не есть ни цвет, ни очертание, ни расстояние, ни количество, но то, что превосходит всякое гадательное уподобление.

Итак, что же, скажет может быть кто либо сожалеющий о настоящей жизни? К чему это тело, и для чего оно нам, если, как доказывает твое слово, жизнь без него лучше? Таковому скажем, что тот, кто в состоянии обозреть все домостроительство естества, откроет и в теле не малую пользу. Действительно, блаженна оная ангельская жизнь, не имеющая никакой нужды в бремени тела; но и жизнь в теле не бесцельна по отношению к ней; ибо жизнь настоящая бывает путем к чаемому нами. Так мы видим и в растениях, в них плод, получив начало от цвета, при посредстве его достигает того, что становится плодом; и злаки, рождающиеся от семян, так же не тот час являются в виде колоса, но растенье сначала бывает злаком; потом, от этого злака, с его истлением, происходит стебель и таким образом на вершине колоса вызреваете плод. Однако ж не осуждает этого необходимого порядка и последования земледелец, говоря: зачем цвет, и иритом прежде плода? Или к чему злак прежде вырастающий из семени, когда и цвет отпадает и злак понапрасну засыхает, не принося никакой пользы для питания человека? Потому что знает разумеющей чудодействие природы, что из семян и растений плод может образоваться не иначе, как этим ведущим к образованно его путем искусной последовательности. Из–за того, что вырастающий из семян злак бесполезен для нашего употребления, нельзя еще назвать происходящее с растением излишним и бесцельным. Имеющий нужду в пище обращает внимание на то только, что ему потребно, а закон природы имеет в виду не иное что, как то, чтобы посредством установленной последовательности, довести до конца созрение плода. Для сего во–первых, природа облекает лежащее в земле семя многосложными корешками, посредством которых оно извлекает из влаги соответственную себе пищу: затем произращает злак, прикрывая зеленью корень от вредоносного действия воздуха. Хотя этот злак не есть плод, но составляет некоторого рода содействие и путь к образованию плода. Прежде всего выделяя заключающуюся в семени силу, природа производит злак, невидимому излишний для плода, покрывая им корень от вредоносных действий воздуха, происходящих от холода и зноя. Когда же семя своими корешками прочно укрепилось в глубине, тогда, оставив заботу о злаке, так как корень уже не имеет нужды в прикрытии, природа всю силу сосредоточивает на произращении стебля; художественною какою–то мудростью, она искусно устрояет трубкообразный прибор, при помощи которого стремящееся в верх растение, облекается вокруг наложенными один на другой покровами; ибо необходимо, чтобы в начал жизнь влажного и слабого стебля поддерживалась этими покровами, ради прочности связанными извнутри соединяющими плевами. Когда же стебель достигнет соответственной высоты, является плод: крайний покров выпускает из себя колос, который будучи разделен волосообразно на многие ости, у основания каждой из них скрывает и питает плод. Итак, если земледелец не досадует ни на корешки пробивающиеся из семени, ни на злак вырастающий из семени, ни на ости колоса, но во всем этом усматривает нечто необходимо нужное, посредством чего искусно идущая своим путем природа производит образование плода, отстранением ненужного возвышая производительную силу; то и ты не должен досадовать на то, что естество наше необходимыми путями приходит к своему концу, но по сходству с тем, что видишь в семени, должен думать, что настоящее всегда имеет несомненно полезную и необходимую цель для чего либо иного, а не само служит целью, ради которой мы произошли. Ибо не в виде зародышей назначил нам оставаться Создатель, и не младенческая жизнь служит целью нашего естества, и не следующие за нею возрасты, в кои всегда попеременно природа облекает нас, изменяя с течением времени наш вид, и не происходящее от смерти разрушение тела; но все это и подобное—части того пути, которым мы идем; цель же и предел такого шествия — восстановление в первобытное состояние, которое есть не иное что, как уподобление Божеству. И как мы видели в примере колоса, по закону природы оказался необходимым, и вырастающий из семени злак, хотя и не для него существует земледелие, и не растительные покровы и ости и стебель и пленки служат предметом, для которого трудится земледелец, но питательный плод, достигающий зрелости при помощи их; так и от жизни ожидаемый конец есть блаженство. А все что ныне усматриваем в телесной жизни, —смерть, и старость, и юность и образование в утробе, все это как бы некоторые злаки и ости и стебли, есть путь и последование и сила чаемого совершенства. Имея в виду сие совершенство, ты, если благоразумен, не будешь ни питать вражды к жизни, ни страстной любви и привязанности к ней, так что не станешь ни печалиться лишаясь ее, но самовольно спешить к смерти. Не бесполезно также, может быть, присовокупить к сказанному нами (хотя и покажется, что мы нарушаем последовательность) и то, что природа постоянно заботится о смерти, и с жизнь текущею вперед во времени, непременно соединяет смерть. Так как жизнь от прошедшего постоянно движется к будущему и никогда не возвращается назад, то необходимое следствие, тесно соединенное с деятельностью жизни, есть смерть: ибо в протекшем времени совершенно прекращается всякое жизненное движение и энергия. Итак поелику свойство смерти недеятельность и отсутствие энергии, а это мы всегда непременно находим позади жизненной энергии (в прошедшем), то не чуждо истине сказать, что с этою жизнью сопряжена смерть. И иным еще образом нам можно подтвердить истину этой мысли, так как самый опыт свидетельствует в пользу того положения, что сегодняшний человек не тот же самый что вчерашний, по вещественному составу, но действительно нечто в нем постоянно умираешь и гниет и тлеет и извергается, природа как бы из своего дома (говорю о составе тела) выносит мертвенное зловоние и предает земле, что лишилось уже жизненной силы.

Таким образом мы, по слову великого Павла, «по вся дни» умираем (1 Кор. 15:31.), не оставаясь постоянно теми же самыми в том же доме тела, но каждый раз делаясь другими чрез прибавление и отделение, как бы постоянно изменяясь в новое тело.

Итак, за чем же чуждаемся смерти, которая, как доказано, служит предметом постоянной заботы и упражнения, для плотской жизни? А говоря о сне и пробуждении, не указываем ли опять на сочетание смерти с жизнью? Не угасает ли у спящих ощущение, а пробуждение не представляет ли нам собою снова действие ожидаемого воскресения.

Но предмет нашего исследования еще не уяснен тем, что мы сказали, так как вводные мысли отвлекли нашу речь к рассуждению о другом. Итак возвратимся опять к прежнему положению, что для надежды ожидаемых нами благе не бесполезно и телесное естество. Ибо, если бы мы оставались теми, чем были от начала, то конечно не имели бы нужды в кожаной ризе (Быт. 3:22.), так как освещало бы нас уподобление Божеству. Божественный же образ, который являлся в нас в начале, не был особенностью, имеющею какое либо очертание или цвет, но в чем усматривается божественная красота, тем украшался и человек, отображая первообразную благодать бесстрастием, блаженством и нетлением. Поелику же обольщенный врагом нашей жизни, человек добровольно возымел склонность к скотскому и неразумному, то для нерассудительных могло бы показаться полезным, помимо его воли отвлечь его от зла, и насильно возвратить к совершенству. Но Зиждителю естества казалось бесполезным и несправедливым, подобного рода распоряжением нанести естеству (нашему) ущерб в величайшем из его благ. Человек был богоподобен и блажен, потому что удостоен свободной воли (так как самодержавие и независимость есть свойство божеского блаженства), то насильственно и по неволе вести его к чему–нибудь, значило бы отъять у него это достоинство. Если бы человеческое естество добровольно, по движению свободной воли устремившееся к чему либо не приличному, насильственно и принудительно отдалить от того, что ему понравилось, то это было бы отъятием блага, которое оно имело прежде, и лишением богоподобной чести; ибо свобода воли есть подобие Богу. Итак, чтобы и свобода осталась у нашего естества, и зло было уничтожено, мудрость Божия примыслила такое средство: попустить человеку остаться с теме, чего пожелал, чтобы вкусив зла, которого вожделел, и узнав опытом, что на что променял, снова добровольно сильным желанием востек к прежнему блаженству, отринув от своего естества все страстное и неразумное, как бы какое бремя, очистившись или в настоящей жизни молитвою и любомудрием, или после преставления отсюда, пещию очистительного огня. Как врач, при помощи науки, вполне сведущий в том, что полезно и вредно для здоровья, если советуя мальчику приличное (лекарство) не в состоянии предупредить, чтобы он, несовершенный по возрасту и разумению, не увлекся каким либо вредоносным плодом или зеленью, то имея в готовности всякого рода противоядия, попускает дитяти вкусить того, что ему вредно, с тою целью, чтобы испытав боль, он узнал пользу отеческого совета, и чтобы возбудив в отроке сильное желание выздоровления, опять при помощи лекарств восстановить его здоровье, которого он лишился от неуместного влечения к вредоносному; так нежный и добрый Отец нашего естества, зная, что для нас спасительно, знал и то, что вредоносно человеку, и не советовал ему касаться последнего; когда же возобладало вожделение худшего, у Него не оказалось недостатка в хороших противоядиях, при помощи которых можно было опять возвратить человека к прежнему здравию. Ибо когда человек это вещественное удовольствие предпочел, радости душевной, Бог по видимому как бы содействовал, ему в сем стремлении посредством кожаной одежды, которою облек его по причине склонения его к злу, и с которою примешались человеку свойства неразумного естества. Мудростью Устрояющего лучшее, чрез то, что сему противоположно, уготована для разумного естества одежда из свойств неразумных животных. Кожаная одежда, нося в себе все свойства, которые соединены с неразумным естеством, — сластолюбие и гнев, и обжорство, и жадность и тому подобные, представляет человеческой свободе путь склоняться на ту или другую сторону, будучи веществом как для добродетели, так и для порока. Ибо человек в настоящей жизни движением свободной воли может избирать и то и другое, если отрешится от свойственного неразумному естеству и обратит взор на себя самого, чрез более достойную жизнь соделает настоящую жизнь чистою от примешавшегося к ней зла, разумом одолевая неразумность; если же склонится к неразумному влечению страстей, употребив как содействие страстям кожу бессловесных, то иным способом после сего будет научен лучшему, когда по отшествии из тела, различие добродетели от порока дознает он из невозможности быть причастником Божества, если только очищающий огонь не очистит примешавшейся душе скверны.

Вот что сделало для нас необходимым и потребным тело, чрез которое и свобода сохраняется к целости и возвратный путь к благу не возбраняется, но чрез известное продолжение времени возникает в нас добровольное склонение к лучшему. Одни уже здесь, в продолжении жизни во плоти, преуспели в жизни духовной, в бесстрастии; таковы, как известно, были патриархи и пророки, а вместе с ними и после них посредством добродетели и любомудрия востекшие к совершенству, — разумею учеников, апостолов, мучеников и всех жизнь добродетельную предпочетших жизни вещественной: (все они) хотя и меньше числом множества текущих к худому, тем не менее свидетельствуют о возможности и во плоти преуспеть в добродетели. Прочие же путем исправительного воспитания в последующей жизни, отрешившись в очистительном огне пристрастия к веществу, посредством свободного вожделения того, что благо, возвратятся к предназначенной от начала в удел нашему естеству благодати. Ибо не на век остается в естестве вожделение того, что чуждо ему; посему–то каждого пресыщает и отягощает ему несвойственное, с чем в начале не имело общения естество само по себе: а одно сродное и однородное навсегда остается вожделенным и любимым, до тех пор, пока естество пребудет неизменным само в себе. Если же потерпит какое–либо извращение от злой коли, тогда возникает к нем вожделение того, что ему чуждо, наслаждение чем доставляет удовольствие не естеству, но страсти естества; когда же страсть не имеет места, вместе с нею нет места и вожделению того, что несвойственно естеству, и опять для него делается вожделенным и близким — свойственное ему; а таково чистое и невещественное и бестелесное, что, не ошибется кто–либо, назвав свойством все превосходящего Божества. Ибо, как для глаз телесных, когда какое–нибудь острое гноетечение повредит зрительные нервы, бывает приятен мрак, по причине сродства густоты (гноя) со мраком, а если от лечения исчезнет то, что затрудняло зрение, то свет опять становится сродным и приятным, смешиваясь с чистотою и световидностью зрачка; таким же образом, поелику чрез обольщение противником, зрение души затекло злом, как бы каким гноем, разум добровольно получил наклонность к темной жизни, чрез страсти сроднившись с мраком. «Всяк бо деаяй злая ненавидит света», говорит слово Божье (Иоан. 3:20.). Когда же зло исчезнет из области сущего и опять приведется в не сущее, естество наше снова с удовольствием будет взирать на свет, по устранении того, что застилало гноем чистоту души. Итак сказанным нами доказано, что нерассудительно относиться враждебно к естеству плоти, ибо не от нее зависит причина зла; если бы это было так, то зло имело бы одинаковую силу у всех, получивших в удел телесную жизнь.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.