РЕЛИГИЯ И НАУКА
РЕЛИГИЯ И НАУКА
I
Четырнадцать лет тому назад покойный профессор Кавелин, стараясь определить задачи психологии, отозвался в следующих выражениях о тогдашнем направлении человеческой мысли, настроении духа и состоянии общественных нравов в христианском мире[75].
«Посреди современного, великого движения умов, посреди великих событий, которые коренно пересоздают быт, нравы и верования европейских народов, все слышнее и слышнее звучит одна зловещая нота — упадающий интерес к лицу как нравственной личности. Вместе с тем и сами люди более и более чувствуют и сознают свое бессилие и ничтожество. Нравственная личность как будто сходит со сцены, а на место ее выступают безличные массы. Многие видят в том успех. Другие упадок. Как бы то ни было, но не подлежит сомнению, что душа, видимо, оскудевает в людях и в их взаимных отношениях. Великие утешители жизни, поэзия и искусство, заметно падают; быстро исчезает та добродушная веселость, то радостное настроение, та беззаботная бодрость, которые сближают людей, установляют между ними прочные связи, подымают общежитие и общественность и с которыми живется так легко, даже при самых трудных и прискорбных обстоятельствах. Народонаселение всюду быстро растет, сношения между людьми ежедневно усиливаются, обмен услуг и мыслей возрастает в поражающей прогрессии, а в нравственном смысле люди больше и больше становятся похожи на троглодитов — так равнодушны, холодны, недоверчивы, подозрительны становятся они друг к другу, так мало между ними искренности, задушевности и сердечного доброжелательства. С виду общественная жизнь никогда так не процветала; на самом деле каждый глубоко ушел в самого себя, старается отгородить себя от других каменною стеной и думает только о себе, мало заботясь о других. Действительное одиночество, при кажущейся общительности, сушит и портит людей. Цвет, краски и благоухание жизни теряются, даже потребность в них, смысл к ним постепенно вымирают из поколения в поколение. Оттого нравы, при видимой утонченности, на самом деле грубеют; самый горизонт воззрений суживается, мысль теряет размах и полет, а с утратою широты мысли и убеждения человек мельчает характером, делается менее и менее способным настойчиво преследовать задуманные планы и цели, теряет твердость и выдержку, бежит труда, сразу хочет получить то, что приобретается лишь долгим напряженным усилием, и при первой неудаче оказывается жалким и малодушным. Характеры бледнеют и исчезают вслед за художественным творчеством и чувством. Так, или почти так, иногда теми же словами, жалуются все, от мала до велика, образованные и простые люди, у нас и в Европе»…
«Христианство, — мы касаемся здесь только его исторического значения, — окончательно разорвало всякую связь между внешним, материальным и идеальным миром и совершенно перенесло центр тяжести в последний… Для человека наступила пора обновления… Идеал христианина есть душевная жизнь, нравственное совершенство… В истории это была минута действительного возрождения человека к новой жизни, небывалой, перед которой всякая другая жизнь казалась бледною и жалкою. С христианством апогея идеального развития была достигнута. Оно завершилось, и с тех пор началось обратное движение от идеального мира к внешнему, реальному. С одной стороны, предстояло пересоздать действительность по христианскому идеалу <…>; с другой — необходимо было открыть научное основание евангелических истин. Формулировать их по правилам строгой науки и таким образом, связав цепью причин и последствий с наглядными истинами, сделать их доступными не для одних верующих, а достоянием науки и знания. Эта двойная задача выпала на долю новых европейских народов».
<…>«Надо перестать убаюкивать себя фразами, которым мы сами больше не верим, искренно и строго проверить наши взгляды и доискаться, путем науки и положительного знания, до причин нашей нравственной скудости, при огромном умственном богатстве. Такое исследование приведет нас к психологии, потому что в нашей душе, в ее жизни и отправлениях, скрываются источники наших радостей и печалей, истины и лжи, добра и зла, правды и неправды. Если миру суждено быть обновленным, то это может совершиться изнутри нас. Без участия нравственных, психических элементов и деятельности немыслимо никакое обновление».
<…>«История, по-видимому, снова приближается к одной из тех заключительных фаз целых периодов, когда, как было уже несколько раз, лицо более и более обособляется, выдвигается вперед и становится главным, определяющим элементом общественности»…
<…>«Нравственный упадок человека не раз повторялся в истории и каждый раз заканчивался великою скорбью, отголоски которой слышатся во взглядах передовых мыслителей. Мы видим ее в Индии, в учении Сахия Муни, основателя буддизма, вычитываем из сочинений и мыслей стоиков и эпикурейцев, эпохи падения классического мира, наконец, находим в учениях и системах наших современников Шопенгауэра и Гартана… Пройденный путь все еще слишком короток, чтобы уже можно было, как пытались многие, делать заключение о конечной цели развития и выводить его формулу. Однако дознанная преемственность развития в человеческом роде и пережитые им фазисы уже дают повод к некоторым более или менее вероятным соображениям»…
Двенадцатью годами позже тот же самый почтенный мыслитель и писатель издал в свет другой труд, под заглавием «Задачи этики». Этот труд, составляющий как бы послесловие «Задач психологии», не противоречит общему взгляду, изложенному в приведенных мною выше сего выписках. При таком именно взгляде автор должен был придавать особое значение этике, как «учению о нравственности». Но он допустил существование двух различных этик — научной и не научной — и в виду имел только первую. Самое заглавие его книги заключает в себе оговорку. Там значится, что речь идет об учении о нравственности при современных условиях знания. Для точного изложения тех мнений Кавелина, до которых должны касаться мои соображения по этому предмету, я и здесь привожу из его «Задач» несколько дословных выписок:
«Цель (религии и нравственности) одна и та же, нравственное развитие и совершенствование каждого человека; но к этой общей задаче вероучение и этика идут совершенно различными путями».
«Вероучение ставит предпосылкою, что разум человеческий ограничен и неспособен обнять всей истины; что она доступна ему лишь настолько, насколько открыта свыше; открыта же она ему не вся, а в той мере, как это необходимо для благочестивой и нравственной жизни на земле. Поэтому единственный источник вероучения есть откровение и священное предание, переходящее из рода в род, от которых нельзя и не должно отступать ни на йоту. С точки зрения религии учение о нравственности есть систематическое изложение того, чему учит откровение, священные предания и их святые истолкователи о нравственной жизни и нравственном совершенствовании человека».
«Иными путями идет научная этика, составляющая особую отрасль знания. Она, как и всякая наука вообще, основана на предпосылке, что самостоятельному исследованию человека доступны все самые сокровенные тайны мира и бытия и что, следовательно, учение о нравственности, как предмет знания, может быть построено собственными, свободными усилиями человека»<…>
«Люди чрезвычайно различны между собою, и действовать на всех одними и теми же доводами невозможно: для одних доступны и убедительны доводы вероучения, для других аргументы науки и знания. Отбрасывать тот или другой путь значило бы отвращать от истины и правды массы людей только потому, что они способны принять ее лишь в том, а не в другом виде. Одни предпочитают всему строгие выводы ума и логики; другие не придают им особенной цены и важности, следуя голосу непосредственных сердечных ощущений. Пусть каждый и выберет путь, какой ему кажется лучше. К сожалению, глубокое взаимное отчуждение людей веры и науки замечается и в деле нравственности, как и во всем остальном. Чем объяснить это? Согласно с тем, что сказано выше, мы приписываем это, с одной стороны, крайнему, преувеличенному доверию к объективной точке зрения, которое проникло даже в воззрения и миросозерцание верующих, а с другой — непоследовательности поборников науки и знания, которые часто останавливаются на полудороге, не решаясь принять всех выводов и заключений, вытекающих из научного мировоззрения. Чтоб дойти до субъективных идеалов, на которых держится этика, чтоб связать в сознании индивидуальную жизнь с общею объективною, без чего этика немыслима, надо смело, без страха пройти шаг за шагом, до конца весь путь отрицаний. Очень многие этого не делают и, сбившись с дороги, путаются в построениях, не выдерживающих строгой и научной критики. Нам теперь кажется, будто религия и наука, стоя на одной и той же почве, исключают друг друга. История не подтверждает такого взгляда. Религия и наука появились одновременно, вместе с пробуждением сознательности, но сначала существовали рядом, занимая каждая свое место в жизни и понятиях людей. Областью религии была внутренняя субъективная жизнь и деятельность людей, областью науки — внешняя, объективная. Чем менее была развита индивидуальность, тем более религия и наука смешивались и не различались между собою. Но по мере того как сознание росло и крепло и индивидуализм выдвигался все более и более вперед, религия и наука все более и более различались и отдалялись друг от друга. У новых европейских народов обе долго существовали мирно одна подле другой, с преобладанием религиозных верований над знанием; но потом между ними произошел решительный и резкий разрыв, и началась борьба, которая наполнила собою всю новую европейскую историю и окончилась полною победой науки над верованиями. Отголоски этой вековой борьбы слышатся до сих пор и ее следы глубоко проникли в воззрения и быт современных европейских народов. Все, что думается и делается в Европе, проникнуто воспоминаниями этой борьбы, поражения и победы. У нас развитие индивидуализма, личности едва только начинается. В умственной жизни Европы мы не принимали участия, но как ее ученики, горячо усвоившие себе все ее интересы и взгляды, не всегда отдаем себе ясный отчет в ее уроках и повторяем, часто наобум, без рассуждения, мысли и слова, действительного смысла которых надо искать в историческом развитии о его фазисах»<…>
«Все, в Европе и у нас, жалуются на пустоту и бесцельность жизни. Она иссякает, цвет ее поблек… Нет идеалов, или они недостижимы… Пока люди имели идеалы и надеялись видеть их осуществленными, они не жаловались на то, что жизнь не имеет смысла, бодро и радостно жили для них, мужественно перенося всякие страдания и лишения, которых прежде было не меньше, чем теперь. Вера и надежда служили им твердою опорой и поддержкой»…
«Христианство дало новым народам высшие нравственные идеалы готовыми, как руководство для жизни и деятельности. Люди стали о них думать и рассуждать, обратили предмет веры в предмет знания. Но жить и знать не одно и то же. Рядом с христианскою жизнью появилась наука… Она явилась нейтральною средой, судьей и посредником между внутреннею и внешнею жизнью и деятельностью человека, росла, крепла, овладела мало-помалу всею позицией и все подчинила своей власти. Первым последствием такого значения науки было ослабление доверия к истине, полученной помимо знания. Она должна была предстать пред ее судом, пройти чрез ее критику, чтобы получить право гражданства… Это было высшим торжеством мыслящей способности человека; но и с нею произошло потом то же, что с развенчанною и непосредственно данною истиной. Против безусловного авторитета разума и мышления восстало опытное знание, которое доказало, что мышление, само по себе, бессильно и впадает в ошибки… Мысль и жизнь, наука, знание и действительность, общее и единичное, индивидуальное, объективное и субъективное остались после победы знания над верой раздавленными такою же непереступаемою бездной, как и прежде. Но прежде мы и не обольщались надеждой открыть связующие их звенья; мы верили, что это тайна, непостижимая для ума. Ум не останавливается перед тайнами. Мы поверили ему, пошли путем знания и опять остановились перед тою же самою тайной; но по ту сторону бездны, которая нас останавливает, находится не любящий, благой промысел, который о каждом из нас заботится, каждого из нас руководит и неведомыми нам путями ведет к блаженству и счастию, а безличная и бессердечная сила, страшная и чуждая нам, которая, как колоссальный механизм, правильно, однообразно действует по присущим ему законам и безучастно, немилосердно давит все, что попадает под его колеса. Трижды счастлив тот, кто не искушался последовать призыву ума и, не пускаясь далеко от берега, мирно плавает около него, освещаемый надежным светом маяка; но кто отважился идти под знаменем ума отыскивать неизвестное, сожегши за собой корабли, тому уже нет возврата; он должен идти до конца, не останавливаясь ни перед какими препятствиями, не страшась никаких чудовищ… Таким образом, развитие самого знания приводит нас опять к религии и научной этике. Обе, сначала отвергнутые, оказываются двумя различными путями к устроению личной судьбы, жизни и деятельности человека… Опускаясь из мира обобщений и отвлеченностей к жизни и действительности, мы не можем остановиться ни на религии, как на догматическом учении, ни на этике, как на научной системе, а должны опуститься еще ниже, сделать еще один, последний шаг, осуществить в жизни, на самом деле, то, чему учат религия и этика»[76].
В этом общем положении, далее не развитом и не разъясненном, сказалось последнее слово Кавелина, окончательный результат двенадцатилетнего, по собственному его показанию, размышления о «задачах этики». Оставаясь верным прежнему безотрадному взгляду на состояние умов в христианском мире, изложенному в «задачах психологии», Кавелин указывает на необходимость шага, который он называет последним. Этот шаг действительно составляет первенствующую задачу нашего времени, и Кавелин для него признает открытыми два пути, не замечая, что он вовсе не доказал возможности обоими достигнуть цели.
II
«Задачи этики» были подвергнуты г. Спасовичем в «Вестнике Европы»[77] блистательной критике, но преимущественно с формально-научной точки зрения. Критик не желал, по-видимому, определительно высказаться по коренному вопросу о двух путях, будто бы приводящих к одной цели. Мимоходом им, однако же, брошено беглое замечание, показывающее, что он не одного мнения с Кавелиным насчет первого из указанных им путей. «Я не хочу касаться церковного учения, — говорит г. Спасович, — но, рассуждая о таких христианских этиках, какова кавелинская, я утверждаю, что они могли бы многое позаимствовать, например, от буддизма»[78]. Кавелин отвергает все трансцендентное, и «нумена» Канта, и «непознаваемое» Спенсера, и, по замечанию г. Спасовича, не занимается ни выводом, ни опровержением идеи долга и его санкции[79].
Он выводит или старается выводить свое этическое учение из глубины человеческой природы и до такой степени опасается сойти с почвы опытного знания, что ни в задачах психологии, ни в задачах этики идея бессмертия души ни одним словом не упомянута.
Этот характеристичный пробел в «Задачах психологии» дал повод к некоторым метким замечаниям со стороны покойного Ю. Ф. Самарина[80]. Философия, говорит Самарин, ставит начала, но она не дает их никому, потому что ей вообще нет дела до субъектов, а начало, или правило, входит в жизнь субъекта только в той мере, в какой оно становится для него обязательным, иначе долгом… Не удивительно, что по изгнании из душевной храмины раскаяния, молитвы и беседы с Богом, в ней ощущается какая-то пустота и неприятный холод. Со средою нельзя беседовать: она глуха, слепа и не знает субъекта… Кто же отнял у субъективной жизни ее смысл и художественную полноту ее? Кто изуродовал ее во всех ее моментах, отсечением от нее последнего действия загробного суда, этой необходимой ее развязки, которой предчувствие составляет главный интерес земной жизни?.. Всякое нравственное требование предполагает, как единственную оправдывающую его предпосылку, данные религиозного свойства, и с устранением их в область сомнительного само становится неразрешимым вопросом и теряет свою обязательность… Желательно было бы когда-нибудь выяснить, определить и перечислить все то, от чего подразумевательно отказывается человек, покидающий религиозную почву, и что, рано или поздно, в силу жизненной логики, непременно от него отпадет… Глубокая правда в словах: «la religiou est avant tout une chose d’experience personnelle. Откровение, данное всему человечеству в объективной форме, предполагает непременно непосредственное личное откровение, слово, обращенное к каждому субъекту порознь и доносящееся до него чрез все события внутренней и внешней его жизни. Доказать этого, конечно, нельзя (точно так, как нельзя доказать произвольности того или другого поступка, ее можно только признать), — вера, т. е. опознание и признание этого голоса, не вынуждается никакими доводами. Она есть акт свободы; оттого ей и приписывается спасительная сила».
По мнению г. Спасовича Кавелин только потому строил свою этику на научной почве, что бывают люди, которым никакие земные силы не могут внушить веры. Таким людям и научные этики мало принесут пользы. Замечательно в этом случае неизбежное влияние ложной основной идеи. При светлом уме и глубоко нравственном направлении Кавелина, его книга производит впечатление, не соответствующее цели, и переполнена неверными, произвольными, даже противоречивыми положениями и обобщениями. Нельзя говорить, что борьба религии с наукой наполнила собою всю новую Европейскую историю и окончилась (?) полною победой науки. Победой над чем? По определению академического словаря, — над «верой в Бога» и «Богопочитанием». Не во имя науки и не против науки ведена тридцатилетняя война и велись позднейшие войны. Также неверно предположение, будто развитие индивидуализма враждебно религии, потому что благоприятствует успехам науки. Сам Кавелин признает областью религии внутреннюю субъективную жизнь человека, и весь ход реформации, равно как и возникновение всех религиозных сект, о том свидетельствуют. Наоборот, чем точнее наука, тем менее в ней простора для субъективных взглядов. Нельзя говорить, что религия и наука появились (?) одновременно, вместе с пробуждением сознательности, и что чем менее была развита индивидуальность, тем более религия и наука смешивались. Тому противоречит история древнего мира. Аристотель, Евклид и Птоломей оставили за собою научный след, нисколько не сливавшийся со следами религиозных понятий египтян и греков. Эти понятия вообще имели мало влияния на исторические судьбы Греции и Египта. История еврейского племени, напротив того, с начала до конца запечатлена господством религиозных идей и верований. Нельзя забывать, что религиозный прозелитизм, проявлявшийся с особою силой в новейшие времена между христианскими и магометанскими народами, не зависел от состояния наук в эпохи его проявлений. Нельзя оставить без внимания всеобщего исторического факта, что нравы везде были отражением религиозных понятий и что без таких понятий никакое отвлеченное учение о нравственности нигде не могло упрочиться. Нельзя также говорить о доступности самостоятельному исследованию человека «всех, самых сокровенных тайн мира и бытия», — и вслед затем признавать, что человеческий ум «не схватывает индивидуальности, чувства и перехода объективного в субъективное».
Мысль, что наука может служить суррогатом религии и что знания и верования суть разные пути к одной цели, не только ошибочная, но при дальнейшем развитии и применении опасная мысль. В ней кроется отрицание христианства. Осторожный выбор выражений и почтительные обороты речи не изменяют существа дела. Отрицание остается отрицанием, с тем только различием, что маскированное отрицание более вредно, чем прямое, потому что оно менее тревожит ум и менее претит сердцу человека. Оно чаще приводит в раздумье, чаще возбуждает или усиливает сомнения и всегда находит себе опору в окружающей нас среде. К этой среде принадлежит надеваемая маска. Ее черты льстят нашему самомнению и самолюбию; но путь отрицаний скользкий путь. Хотя многие, по выражению Кавелина, «не решаются весь путь пройти смело, без страха, шаг за шагом, до конца», тем не менее достаточно и нескольких шагов, чтобы, по его же выражению, «сбиться с дороги и путаться в построениях». Смелость отрицаний не дает других результатов.
Теория двух этик, религиозной и научной, вводит между людьми новый элемент разъединения. Она признает два разные начала нравственности: одно по заповеди, другое по доброй воле, — одно по откровению свыше, другое по человеческому разуму, — одно, объемлющее всех и всеми постижимое, другое для немногих созданное и лишь весьма немногими воспринимаемое. Очевидно, что только ничтожное меньшинство людей может быть научно нравственным. Этические поучения с кафедры или с типографского станка не могут быть обращены к массам, и даже по отношению к отдельным личностям им всегда будет не доставать санкции высшего авторитета. Проповедь, каковы бы ни были ее недостатки, сказывается не от имени проповедника. Лекция, каковы бы ни были ее достоинства, имеет за собою только того, кто ее читает. Нельзя не верить искренности научных преподавателей этики; но, видя их учеников, нельзя верить успеху преподавания.
Если Кавелин прав, говоря о «звучащей в наше время зловещей ноте», об «оскудении души в людях», об «утрате цвета, красок и благоухания жизни», о «вымирании потребности в них и смысла к ним», о «мельчании человека» и о «грубении нравов» при кажущейся их утонченности и если нравственная личность в наше время действительно сходит со сцены, а на место ее выступают «безличные массы», то где же искать способов к исцелению этих недугов и каким путем достигнут охранения и возвышения нравственной личности человека?
Для достижения цели есть только один путь, путь этики религиозной. В признании этой истины заключается главная задача нашего времени.
Прошу читателя терпеливо проследить развитие моей мысли. Я не намерен утомлять его внимание догматическими положениями и перефразированием давно известных ему текстов.
III
Говоря о религии и науке, нужно прежде всего уяснить себе, что именно мы разумеем под этими выражениями.
По академическому словарю, религия есть «Богопочитание; вера в Бога». По словарю Даля: «вера, духовная вера, исповедание, Богопочитание, или основные духовные убеждения».
Наука, по определению академического словаря, «систематическое изложение какой-либо отрасли человеческих познаний»; а по определению Даля: «разумное и связное знание; полное и порядочное собрание опытных и умозрительных истин какой-либо части знаний; стройное, последовательное изложение любой отрасли или ветви сведений».
Этих определений достаточно, чтобы убедиться в несоизмеримости двух областей: религии и науки. Области пограничны и частями входят одна в пределы другой, но совпадать не могут. В одной господство принадлежит вере, в другой знанию; вера от видимого мира переносится в невидимый; знанию этот мир недоступен; вера смотрит на кратковременную земную жизнь человека как на начало другой, бесконечной жизни; знание не находит убедительных к тому доказательств и если прямо не отрицает бессмертия души, то оставляет вопрос о нем открытым; вера согласуется с постепенным расширением круга земных знаний и не имеет надобности к ним относиться враждебно; знание естественно клонится к опровержению верований, потому что они по существу своему научно бездоказательны.
Современное направление науки решительно противорелигиозно. В виде примера результатов, к которым она приходит путем тех «смелых до конца отрицаний», о которых упомянул Кавелин, привожу два отрывка из помещенных в английском журнале Nineteenth Century, за декабрь 1885 и апрель 1886 года, статей профессора Гексли (Huxley), президента Королевского общества наук.
В первой из этих статей, в ответ на статью г. Гладстона о книге Бытия, профессор Гексли говорит, между прочим, следующее: «с морфологической точки зрения наш красивый и полезный современник, — я почти мог бы назвать его коллегой, — конь („Equus caballus“), есть последний вид того эволюционного ряда, к которому он принадлежит, — точно так, как „Homo Sapiens“ последний вид того ряда, в состав которого он входит…»
И далее:
«То, что в наши дни мы обыкновенно благоволим называть религией, есть большею частью только Эллинизованный Иудаизм. При этом эллинический элемент нередко содержит в себе сильную примесь язычества древнего мира и значительную долю самых слабых и дурных продуктов греческой умозрительной науки»[81].
В другой статье (об эволюции в сфере богословия) значится следующее:
…«Проходят века, и политеизм возвращается под видом Мариолатрии и поклонения святым; почитание изображений распространяется, как в древнем Египте; поклонение мощам заступает поклонение древним фетишам, даже люстральная вода язычников заменяется освященною водой в преддвериях храмов… Величайшие умы в средних веках не избегают этой заразы» (?!) …«Я убежден, что при дальнейшем распространении образования… и его необходимого спутника, постоянного возвышения условий и уровня правдивости науки, конец эволюции богословия будет сходен с его началом. Его отношения к этике совершенно прекратятся… Может статься, что для практики нравственности большинство человечества предпочтет, как средство более удобное, употребление богословских символов… Но когда таким символам придается значение существ, имеющих действительное бытие, я считаю высшим долгом мужей науки утверждать и доказывать, что эти догматические идолы по своему достоинству не превосходят тех фабрикаций человеческих рук, дерева и камней, которых они заменили»[82].
Замечательно то хроническое, нередко ожесточенное недоброхотство, с которым отрешившая себя от веры наука относится к религиозным верованиям. В области естествознания всякое новое открытие, неудобосогласимое с библейскими текстами, торопливо признается победою истины над суеверием; всякая научная гипотеза, противоречащая традиционным понятиям о мироздании, быстро воспринимается и распространяется. То же настроение обнаруживается и в исторических и философских ученых трудах. Уже Гиббон смело высказал мысль, что добродетели христианского духовенства вреднее, с точки зрения интересов философии, чем его пороки. Философы дали одному немецкому писателю повод заметить, что невообразимо много труда мысли потрачено на то, чтобы перестать мыслить о Боге (Unbegreiflich viel Denken dazu verwandt, Sich Gott aus der Welt wegzudenken). Но тщетны такие старания. Несмотря на все усилия исключить трансцендентное из области человеческого мышления, трансцендентное удерживает в ней свое место и повелительно призывает к себе мысль человека. Все отрицания бессильны против того верховного понятия, которое Спенсер называет «непознаваемым» (Unknowable). Все эволюционные системы не могут дойти до начатка эволюций. Верховная причина всего того, что существует, никакими исследованиями не открыта и верховная идея Божества никакою другою идеей не заменена. Некоторые из современных руководящих ученых сами признают, что есть предел, которого человеческая наука переступить не может. Профессор Тиндаль говорит, что пробуждение сознания, или переход к сознанию, факт ничем необъяснимый. Профессор Макс Мюллер недавно высказал следующее[83]: «Наши по истине чудные рассудочные или умственные способности совершенно бессильны перед вопросами о начале вещей. Мы можем, относительно первобытного человека, воображать себе, что нам угодно, верить во что нам угодно; но знать о нем мы решительно ничего не можем. Если мы дойдем до понятия о первоначальной ячейке, то ячейка, из которой мог образоваться человек, еще непостижимее нашему уму, чем человек, образовавшийся из ячейки. Если мы остановимся на понятии о каком-нибудь первоначальном pro anthropos, то его существо для нас будет еще более загадочно, чем существо позднейшего protanthropos. Если мы всю солнечную систему возведем до идеи о первобытной вращающейся туманности, то эта дивная туманность, из которой путем эволюции и круговращения могла бы образоваться обитаемая вселенная, нам будет еще менее понятна, чем сама вселенная. Назидательная истина, что нашему знанию положен предел, есть древняя истина; но она тем не менее должна быть нам вновь проповедуема и повторяема. Ее проповедовал Будда; ее проповедовал Сократ; ее же проповедовал с особою силой в последнее время Кант. Философию назвали знанием нашего знания. Правильнее было бы назвать ее знанием нашего неведения»…
IV
В наше время сделано несколько новых попыток[84] дать религиозным верованиям научную оболочку, — приравнять веру к знанию, — так сказать, обнаучить веру. Из числа изданных по этому предмету книг иные имеют догматический оттенок, стараясь доказать, что успехи естественных наук не могут опровергать церковных догматов. Другие, не касаясь догматических истин, имеют целью противодействовать крутым материалистическим теориям и научно оправдывать общую, неопределенную веру в высшие формы бытия и в духовный мир, которому наш видимый мир, наша земля и наше земное существование служат, так сказать, предпосылками. В виде примера ссылаюсь на книгу Друммонда «Естественные законы в духовном мире» (Natural Law in the Spiritual World), где проводится мысль о некотором параллелизме, или соответствии горного и земного.
Мысль о таком параллелизме сама по себе мысль не новая. Англиканский епископ Бутлер слишком сто лет тому назад построил свою «аналогию», по замечанию другого епископа, Галифакса, на одном стихе (25) главы 42-й книги Иисуса Сираха: «Все они (т. е. дела Господа Бога) вдвойне, одно насупротив другого, и ничего не сотворил он несовершенным».
Мильтон говорит:
«Земля есть тень небес, и более чем видно
Нам здесь, — небесное походит на земное».
Карлейль сказал:
«Все видимое образы невидимого».
Но несоизмеримые тем не менее остаются несоизмеримыми. В природе мы окружены тайнами. Везде чуется присутствие высшей, непостижимой силы. По выражению поэта:
«Стихиями небес земля наполнена,
И всякая огнем объята купина».
Если бы не было тайн, не было бы и религии, потому что не было бы веры.
Друммонд говорит, что основное понятие о законах природы есть понятие о последовательности или постоянстве в порядке явлений. Закон не касается причин этих явлений. Нельзя определительно сказать что такое сами по себе эти законы. Существуют ли они абсолютно — нам неизвестно. Они имеют отношение к человеку в числе разных других ограничений и составляют для него только постоянное выражение того, что всегда им должно быть ожидаемо в окружающем его мире. Так называемые естественные законы не имеют отношения причины к предметам этого мира. Они ничего не вчиняют, ничего не сохраняют и только служат удостоверением однообразия вчиненного или существующего. Они виды действия, но не деятели, — процессы, — не силы. Например, закон тяготения только обозначает известный процесс. Сам себя он не объясняет. Ньютон открыл не тяжесть, а тяготение, т. е. закон тяжести. Что такое тяжесть сама по себе — до сих пор не открыто.
Естественные законы подобны магистральным линиям, проведенным чрез вселенную и нам способствующим, как бы в виде параллелей широты, представлять себе мироздание в постижимом для нас порядке. Они столь же мало существуют абсолютно, сами по себе, как и географические параллели; но они начертаны тою Рукою, которая создала все миры, и быть может, начертаны так, что, уразумев или постигнув часть, мы со временем можем дойти до уразумения или постижения целого.
Друммонд далее говорит, что изучение естественных законов, т. е. законов природы, может нам быть пособием для познания того другого мира (двойника), который мы называем невидимым; что главное значение этих законов состоит именно в даруемом ими видении невидимого; что сходство явлений обозначает тождество законов, и что посему законы духа тождественны с законами вещественного мира. Но в этих умствованиях много парадоксального. Не может быть тождества «магистральных линий», когда в одном мире есть стихия, которой действия непредопределимы, — свободная вола, — а в другом этой стихии нет. Не только всесильную волю Божию, но и смиренную молитву человека нельзя подводить под понятие о законе. Аналогий много; например, способность роста добра и зла и влияние окружающих стихий; но аналогии не тождество. Законы, по мнению Друммонда, не существуют сами по себе, они не силы, но подмечаемые однообразные процессы. Процессы духа не могут быть тождественны с процессами вещественных стихий.
В нас самих есть двойственность, и даже наше духовное я как будто способно к раздвоению на одно высшее, свободное, а другое, — низшее, не свободное. Первое живет, или по крайней мере может жить, особою жизнью, и законы этой жизни, т. е. процессы ее явлений, представляют черты, существенно отличающие их от законов видимой природы. Почему, например, нас, к земной жизни призванных, ничто в ней вполне не удовлетворяет?
Друммонд указывает на рубежи или грани, чрез которые нет переходов. Мир неорганический отделен от органического, и тайна начала жизни остается для нас тайной. Мир органический, в свою очередь, оделен от духовного и духовный ближе к горному, чем к органическому земному. Но мы менее живем духовною жизнью, чем могли бы ею жить. И как будто менее верим в ее истину, чем на словах признаем за истину. Мы часто отступаем от веры в какое-то неопределенное безверие и отступаем под предлогом благоговения, оправдываясь почитанием пределов, указанных древними писаниями. Мы говорим себе: доселе, но не далее. Это правило не безусловно применимо. Случается, что на рубеже святой почвы человек вдруг останавливается и под предлогом снятия сандалий из благоговения к этой почве отлагает заботу о дальнейшем пути, хотя, быть может, идти далее было возможно. Мы иногда слишком торопливо признаем непроницаемою тайной то, что нашему уразумению может оказаться доступным. Истинно таинственное не набрасывает около себя полутеней. Оно походит на грозный обрыв, внезапно встретившийся в области знаний. Края обрыва резко очерчены. К ним можно приблизиться и с них смотреть в темную глубину, где, по словам поэта:
«Под пеленой клубящихся туманов
Грядущего заветный облик скрыт».
V
Между людьми, не посвятившими себя специально научным исследованиям, но близкими к наукам по степени своего образования, много таких, которые встревожены шаткостью своих верований, искренно стараются преуспевать в борьбе с возникающими или возбуждаемыми в них сомнениями и усердно ищут себе опоры не только в Священных Писаниях, справедливо названных «Книгою книг», — но и в других книгах. Эти последние принадлежат к двум главным видам. Одни богословного, или церковно-назидательного содержания; другие научного, всем догматическим учениям почти всегда противоположного. В первых надеются найти освещающую, ободряющую, утверждающую и успокаивающую союзную силу; в других желают отыскать те недостатки новейших теорий, которые позволили бы сохранить прежние верования, не отрицая некоторых положительных результатов научных исследований и соображений. Часто случается, однако же, что такие книжные поиски за духовною помощью нас в конце концов мало удовлетворяют. Во времена духовных колебаний опора в чувстве, а не в мысли, особливо не в чужой мысли. Разлагающие способности нашего ума часто мешают нам поддаваться чужому мышлению, хотя бы мы того желали, и тогда нас смущает и раздражает неисполнение этого желания. Есть книги, которые производят на нас удручающее впечатление, потому что в них наши верования упорно опровергаются как противонаучная мечта. Есть и другие, к которым мы относимся более сочувственно; но они большею частью только повторяют, в несколько неизменном виде, давно нами слышанное, и потому нас не убеждают. Исключений немного.
К таким исключениям следует, однако же, отнести две книги Sui generis. Одна всем открыта: я разумею окружающую нас природу. Другую каждый из нас носит в самом себе: она заключается в хронике нашей жизни, и не только в хронике наших земных судеб, но и в хронике нашего духовного «я». Нам нужно вчитываться в эти книги.
Весьма немногие лишены способности умиляться под впечатлением, производимым красотами и бесконечным разнообразием природы. Вид небесной тверди везде и всегда возбуждал в человеке благоговейные помыслы о Творце мироздания. Есть нечто таинственное в впечатлении, производимом звездоносным сводом ночного неба и в том влечении к нему, которое впечатлением вызывается. На земле каждая страна имеет свои отличительные черты, отражающие в себе условия своего положения, климата и почвы. Но куда бы ни обращался наш взор и на чем бы он ни останавливался, от былинки в поле до ветвистого дерева, под тенью которого прошли десятки поколений, от цветистых равнин до ледяных гребней горного хребта, от серебряных вод луговой реки до синих волн безбрежного моря — все может приводить нам на память слова книги Бытия: И виде Бог вся, елика сотвори, и се добро зело (Быт. 1. 28). Наша средняя Россия не считается изобилующею живописными местностями; но и у нас, вообще, есть во что всмотреться и над чем призадуматься. Не встречается резкой противоположности уровней и мало блистательных красок; но везде есть какое-то взаимно черты картины дополняющее сопоставление воды и суши, поля, луга и леса, — какая-то особая ширь, особая гладь, особая тишь, которых мы не встречаем в других странах. Есть что-то первобытное, как будто еще не тронутое рукой человека, рядом с тем, что этою рукой возделано, приведено в известные стройные формы, улучшено, даже иногда украшено. И над всем царит какая-то всеобщая таинственная грусть, которая глубоко проникает в сердце, неотразимо охватывает ум, но притом более умиляет, чем печалит. Есть что-то вечернее в общем впечатлении, что-то более напоминающее о солнечном закате, чем о солнечном дне; но мы чувствуем, что смиряемся умом. Нам грустно, — но в нас тише. Это «тише» так близко к молитве; а где молитва, там и вера.
Вообще, нельзя верить умом. Ум невольно пытается постичь непостижимое, и всякая такая попытка, если она не приводит его к смиренному сознанию своего бессилия, только более его смущает и более колеблет ту таинственную восприимчивую способность души, которая не есть ни воля, ни мысль, ни чувство, ни сила рассудка. Религиозные убеждения воспринимаются и усваиваются только этою таинственною способностью. Мне помнится, что Хомяков в своих философствованиях где-то не без иронии отзывается о французском выражении «вера угольщика». Напрасно. Знаю, что есть и должны быть степени более уясненных и сознательных усвоенных верований; но в основании их все-таки ложится та смиренная, покорная и непоколебимая вера, которая предполагается в угольщике.
Я не имею притязания писать психологический или этический трактат. Представляя читателю некоторые мысли по вопросу, который считаю более важным, чем все другие земные вопросы, я прошу снисходительного отношения к тому, что в изложении моих мыслей может оказаться неясным, неполным, отрывистым, несистематичным. От читателя зависит по своему усмотрению исправлять ошибки и восполнять недостатки. Моя цель — дать ему повод при поверке моих взглядов самому всмотреться и вдуматься в предмет моего мышления. Быть может, он убедится, что при правильном отношении к науке она не побеждает веры, как говорит Кавелин, а ею побеждается и в ней утверждает.
VI
Краеугольный камень, коренное условие религиозных верований заключаются в сознании бессмертия души, того духовного я, о котором я упомянул. Это сознание нам прирождено и оправдывается возможными каждому из нас над собою наблюдениями.
Мы слишком редко обращаем внимание на затаенную силу присущей нам духовной стихии. Она не всегда обнаруживается среди обычной суеты жизненного обихода. Но есть минуты, когда она вдруг себя заявляет, — и тогда повелительно охватывает в нас и мысль и чувство. Одного воспоминания, случайно чем-нибудь вызванного, достаточно, чтобы в часы беззаботного досуга в нас трепетно забилось сердце и печальная тень легла на все, что нас окружает. Иногда, наоборот, во времена тревожных опасений и тяжелого раздумья, при первом просвете во мгле удручающих нас забот, мы чувствуем, что все духовное настроение в нас переменилось и мы как будто мгновенно пересозданы. — Почему беззаботное настроение так непрочно? Почему мы так легко поддаемся надежде?
Мы мало вдумываемся и в значение силы и свойств наших воспоминаний. Иногда нам стоит только на минуту обратиться мыслью к тому, что когда-то было, припомнить слово, взгляд, местность, — и все, в настоящем, тотчас заслонится прошлым. Но что именно припоминается так живо, что влияет и потрясает так сильно, когда припоминается, — что живет такою прочною, легко пробудною, отзывчивою жизнью в глубине нашей души? Исключительно то, что было предметом или причиной душевных волнений. Все остальное увяло, отпало, умерло, как листва в позднюю осень. Оно не забыто. Мы можем и об этом остальном вспоминать более или менее отчетливо и точно, но не менее холодно и равнодушно, чем точно и отчетливо. Мы можем о том говорить с другими, и даже иногда говорить охотно, потому что оно в других может возбуждать участие. Но в нас лично это участие оледенело. Перебираем такие воспоминания, как можем перебирать сухие листья между пальцами. Знаем, что листья некогда были свежи; но теперь они завяли и сухи. Почему внутренний, никогда не дремлющий поток мысли стремится, помимо нашей воли, к таким воспоминаниям, которые нас наиболее волнуют, и в особенности к тем, которые звучат сожалением или упреком? Почему содержание жизни как бы делится на две доли, и только одна из них неразрывно с нами связывается? Различие не может существовать на время. Оно должно означать, что с нами перейдет в другой мир неразрывно с нами связанная доля.
На мысль о том, другом мире нас могут наводить обыденные в жизни случаи. Мы часто встречаемся с похоронами. Каждые похороны — Траппистское «memento». Кто на очереди? Быть может мы сами. Проходя по людной улице большого города, мы можем вообразить себе, что мы все паломники, все идем на богомолье. Цель одна, хотя различны места и часы ее достижения. Кто на одно кладбище, кто на другое. — Везде, когда путь свершен, поставится крест, чтобы засвидетельствовать, что цель достигнута. Если же мы между тем оглядываемся на нашу жизнь, останавливаясь мыслью на тех событиях или случаях, которые были причинами главных поворотов нашего жизненного пути, мы нередко замечаем, что поворотные точки обозначены чьими-нибудь могилами. Если бы те, кто легли в те могилы, остались в живых, весь путь был бы другой. Чья воля открывала те могилы?
Хомяков говорит:
«…Вглядись душой в писанья
Галилейских рыбаков:
И в объеме книги тесной
Развернется пред тобой
Бесконечный свод небесный
С лучезарною красой.
Узришь, — звезды мыслей водят
Тайный хор свой вкруг земли;
Вновь вглядись, — другие всходят;
Вновь вглядись, — и там, вдали,
Звезды мыслей, тьма за тьмами,
Всходят, всходят без числа…»
В той книге, которую Хомяков называет «тесною», действительно заключается бесконечно более, чем с первого взгляда может казаться. Чем более в нее вчитываешься, тем более в том убеждаешься. Отцы церкви часто высказывали эту мысль. Некоторые говорили, что одни и те же изречения имеют троякий смысл: буквальный, исторический и иносказательный. Мне часто приходит на мысль к таким изречениям причислить и слова Господа Иисуса Христа, обращенные к слепым и нам переданные Евангелистом Матфеем (9, 29): «По вере вашей будет вам». Слепым было даровано зрение. Нам обетована, по мере нашей веры, благодать в сем мире и в будущем. Но кроме того, быть может, и самые виды блаженного бытия в некоторой мере будут соответствовать нашим верованиям. По другому глаголу Господа, в доме Его Отца много обителей.
Мы уже успели привыкнуть к тому, что когда на языке науки говорится о религиозных верованиях, то христианство до известной степени приравнивается к другим формам религий и в той степени низводится до значения исторического факта, подлежащего наравне с другими исторической критике и оценке. С этой точкой зрения человек, смело признающий себя христианином, примириться не может. В его глазах и по его чувству христианство есть восприятие духовным человеком новой жизни, свойства которой ни с чем другим в природе не имеют сходства. В этом осуществляется особое Царство Христа. Это дает христианству, и только ему одному в кругу всех человеческих верований, отличительный, чудесный признак Божественности. Оно дарует нам мир души, а мир души невозможен без веры в Того, кто повелел нам называть Творца и Зиждителя всех миров Отцом нашим. Божественная печать присуща молитве Господней. Человеческий ум не мог бы, сам по себе, измыслить наименования: «Отче наш, иже еси на небесех».