«АКУШЕР ИСТИНЫ». Отец Александр Мень о Сократе [60]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«АКУШЕР ИСТИНЫ».

Отец Александр Мень о Сократе[60]

Эти два имени — Сократ и Александр Мень — не случайно стоят рядом: оба они крупнейшие мыслители, только один принадлежит античности, а другой современности. Оба они оставили глубокий след в душах тех, кто с ними соприкасался.

Я не собираюсь говорить о Сократе от себя. Я буду говорить о Сократе в восприятии Александра Меня. Было бы странно, если бы он, знаток мировой философии, прошел мимо Сократа, не высказывался о нем. И действительно, высказывался, говорил о нем, и не раз. И всякий раз это был разговор с глубоко духовной, христианской точки зрения.

Мысли отца Александра об этом великом философе разбросаны по многим его сочинениям — по книгам, статьям, лекциям, беседам. Прежде всего надо сказать о томе IV его знаменитого шеститомника «В поисках Пути, Истины и Жизни». Я говорю о книге, которая называется «Дионис, Логос, Судьба» и имеет подзаголовок «Греческая философия от эпохи колонизации до Александра» (разумеется, Александра Македонского). Часть IV этой книги целиком посвящена Сократу. Упоминается он и в других местах, больше всего в части V — «Платон».

Сократ, как известно, ничего не писал, и мы знаем о нем лишь из сочинений его учеников — Платона и Ксенофонта. Христос тоже не оставил ни строчки, и мы знаем о нем прежде всего из Евангелий, основанных на воспоминаниях апостолов. В связи с этим у отца Александра, уже в другой его книге, «Первые апостолы», есть очень интересное наблюдение. Он пишет: «Кажется, никто из Двенадцати не был в состоянии понять Христа, как понял бы Его образованный и талантливый человек, вроде Павла. А подобных учеников Иисус без труда нашел бы в Иерусалиме (вспомним беседу с Никодимом). И это, безусловно, придало бы Его общине больший авторитет. Но Он остановился именно на «тех, кого избрал». Быть может, перед нами еще одна черта земного уничижения Спасителя? Но такой вывод будет поспешным. Случись по–иному, судьбе Евангелия грозило бы то, что произошло, например, с учением Сократа. Платон, пропустивший его через призму своего гения, так переосмыслил идеи своего Учителя, что от них осталась лишь тень, а в конце концов исчезла и она. Двенадцать же, мало способные к творческой переработке Евангелия, ограничатся тем, что дословно запомнят слова Учителя, как это было принято на Востоке. Именно благодаря им дух и в значительной мере буква Благой Вести будут донесены до нас чистым, незамутненным источником».

Таким образом, известный нам Сократ — это интерпретация Платона и, в меньшей степени, Ксенофонта. Сократ, каким мы его знаем, — это художественный образ, это отблеск реального, исторического Сократа, и с этим приходится считаться. Тем не менее Платон и Ксенофонт оставили драгоценное свидетельство, и отец Александр в своем анализе философии и самой личности Сократа вынужден был из этого свидетельства исходить. Но его собственная работа — это реконструкция личности Сократа и строя его мыслей, и выводы, к которым он пришел, совершенно самостоятельны и оригинальны.

В последней лекции, прочитанной накануне своей гибели, отец Александр назвал Сократа в числе великих учителей человечества наряду с авторами Упанишад, Лао–Цзы, Конфуцием, Буддой, Мухаммедом и Платоном. Почему Сократ упомянут в этом ряду? Потому что с его появлением, говорит отец Александр, наметился переворот и, более того, революция в античной философии, а античная философия, как известно, лежит в фундаменте мировой философии и мировой цивилизации. В чем же заключался этот переворот?

«Сократ поставил во главу угла философии — а его философия была не отвлеченной, а жизненной — знаменитое изречение, которое было начертано на фронтоне Дельфийского святилища: «Познай самого себя». Но там, в Дельфах, это означало: люди, познайте, кто вы есть, — смертные, эфемерные, слабые, временные, Познай, человек, что ты за существо. Сократ перевернул всё это. Он как бы молчаливо обратился к ученым, физикам, натурфилософам, к тем, кто раньше пытался постигнуть Бога через природу, чтобы сказать им, что нечто важное, нечто тайное и глубинное, находящееся в Боге, через природу познать невозможно. Мы бы теперь сказали: из природы можно познать мощь Бога, Его мудрость, может быть, какую?то божественную эстетику. А Сократ искал другого».

Что же он искал? Искал он истину. Это выясняется из самого метода его философствования — майевтики, умственного, духовного акушерства, когда в ходе диалога, который вошел в историю под именем сократического, он очень умело, очень тонко и в то же время с железной логикой, ставя вопросы и получая ответы, подводит своего собеседника, неожиданно для того, к открытию и приятию истины, идет ли речь о сути истинной мудрости или истинного мужества, или о военном искусстве, о красоте и т. д.

Отец Александр называл Сократа «акушером истины», и это точное определение. Но мы говорим пока о частной истине, вернее, о виртуозном способе добывания частной истины, который практиковал Сократ. Однако всегда любая частная истина была для него выражением Истины с прописной буквы, Истины, неразрывно связанной с идеалом, с чем-то великим и прекрасным, божественным по своему происхождению. Сократ называл это Высшим Благом. Для него Высшее Благо — это вечная духовная реальность. Сократ, как Христос, учил истине на обыденных примерах, говоря о вещах, близких каждому. И говорил при этом очень просто. По видимости просто.

Обсуждая со своими собеседниками принципы и методы мышления, отмечал Александр Мень, Сократ «обратил взор человека на его внутренний, духовный мир. И прежде всего он хотел показать людям, что путь к высшей реальности лежит через самопознание, познание своего духовного «я». Что же касается естественных наук, то здесь Сократ был очень сдержан. Однажды оракул сказал, что самый мудрый человек в Афинах — это Сократ. «Почему, Сократ, тебя назвали так?» — спрашивали его. Он отвечал: «Наверное потому, что я сознаю, что я ничего не знаю, а другие люди воображают, что они знают, и не сознают своего невежества»».

Отвечая однажды на вопрос, отец Александр сказал: «Стремление к познанию есть дар Божий, но всегда надо иметь смирение при этом, понимать, как Сократ понимал: «Я знаю, что ничего не знаю»… Большое знание — оно смиренно. Настоящая наука обладает скромностью, и только в популярных брошюрках все вопросы решены — за всю Вселенную».

Мераб Мамардашвили, которого многие считают своеобразным Сократом современности, обратил внимание на другой аспект этого знаменитого изречения — на то, что познание, и в том числе познание себя, если исходить из закона незнания: я знаю, что я ничего не знаю, это познание происходит не в будущем — не завтра, не послезавтра, не через год, а всегда сейчас, и из этого проистекают важные последствия.

Аргументировал он это так: «… вот в этом утверждении — я знаю, что я ничего не знаю (я подчеркиваю глагол «знаю»), в этом утверждении содержится один решительный шаг, который говорит следующее: если как следует посмотреть на мир и знать, на что посмотреть, то весь этот мир, о котором предполагалось, что я должен иметь время, чтобы двигаться в его познании, он весь — сейчас. Следовательно, поступать нужно не только для того, чтобы можно было поступать сейчас, а я должен как бы предположить, что в общем?то весь мир тоже — сейчас. Но как мне об этом «сейчас» узнать сейчас?»

Мамардашвили, как и Сократ, — представитель импровизационной, речевой культуры, где нет заданности, предвзятости, где истина отыскивается в процессе самой речи. Главное для него — движение мысли, мысли, направленной на поиск истины. Что он хотел сказать этой фразой: «Как мне об этом «сейчас» (как некоем состоянии и присутствии мира в этот момент в душе человека)… узнать сейчас?»

Если говорить кратко, он подводил слушателей к тому, что Сократ открыл понятия и дал определение понятий. Но не это главное. Для него сократовские понятия вовсе не содержат в себе абстрацию некоторого признака, свойственного наблюдаемым предметам. Скажем, «понятие стола указывает на признак, свойственный всем столам». То есть это некое родовое понятие, позволяющее отличать его от конкретных предметов. Нет, он настаивал на том, что в диалогах Сократа проступает нечто иное, и это «нечто» нельзя основать на видимом нами эмпирическом материале.

То есть когда Сократ говорит, например, о мужестве, он вовсе не собирается давать и не дает точного определения мужества. Для него мужество это этическая норма или воинская добродетель, доблесть, и эта норма не может быть доказана на основании чувственных состояний и эмпирических аргументов. Эта норма для Сократа коренится «в особом, невидимом порядке или упорядоченности души. Иными словами, когда Сократу приходится самому отвечать на вопрос, что же такое мужество, то он отвечает следующее: это не это и не это, и вообще — никакое не состояние, а порядок души. А что такое порядок души? Этим не сформулируешь, что такое мужество» или, скажем, добро, потому что «добро не есть желание добра, не есть наша добрая или честная настроенность в смысле психологически наблюдаемого состояния. Эти состояния ничего не значат, они не самодостаточны».

«Впервые понимание того, что мое состояние не самодостаточно, — заметил Мамардашвили, — может появиться лишь под знаком этой философской формулы: я знаю, что я ничего не знаю. Лишь этой формулой Сократа я отменяю мое самодовольство. То есть мою удовлетворенность некоторыми моими же состояниями, которые полагаются самодостаточными. Поэтому философ и говорит: такие состояния не самодостаточны. За нашими эмпирическими состояниями есть еще нечто другое — невидимое», нематериальное, невещественное. Мамардашвили нельзя назвать религиозным философом, но он утверждал, что есть универсальная гармония, есть «вечное настояшее», и оно символизировано прежде всего символами, полученными из религиозного опыта.

И тут я возвращаюсь к отцу Александру Меню, потому что мысль Мераба Мамардашвили фактически иллюстрирует, подтверждает мысль этого великого пастыря и богослова о том, что большое знание — смиренно, ибо оно включает в себя знание о том, что основы наших знаний коренятся в надприродном, невидимом мире.

«…Все мысли Сократа, — писал отец Александр, — были направлены на сущность человеческой жизни… что такое сам человек? Для чего он живет и как он должен жить? Вот вопросы, которые рано стали занимать Сократа. В этом он был истинным продолжателем афинских трагиков с их интересом к человеку. Ему чуждо было поверхностное любопытство, побуждавшее его товарищей гоняться за новомодными идеями. Философия для него являлась не забавой ума, а своего рода священнодействием. Он исходил из мысли, что истина требует благоговейного и любовного подхода, ибо она не отвлеченный предмет, а нечто непосредственно связанное с жизнью и добродетелью».

Люди, подчеркивал отец Александр, — вот цель, страсть, привязанность Сократа. В отличие от ученых, отгородившихся от жизни, или замкнувшегося в себе Гераклита, он любил людей, постоянно искал общения, буквально не мог жить без него. Этот грек не желал больше искать мудрости у природы, как его предшественники. Она обещала много — дала мало. Истину нужно высматривать в другом месте.

Для Сократа самопознание было тесно связано с самовоспитанием. Он не отделял его от истинной мудрости: подчинить страсти, подчинить низшую природу разуму означало в его глазах открыть в себе высшее начало.

«Мы помним, — говорил отец Александр, — что человек искал Бога в природе, потом стал полностью отрицать природу. Сократ пытался найти какую?то среднюю линию, чтобы связать две реальности, но делал это строго логическим, рациональным путем. По существу, начало нашей логики, рациональной логики, к которой мы привыкли, идет от Сократа. Поэтому Ницше проклинал его как человека, загубившего дух Греции. Поэтому русский философ Лев Шестов, иррационалист, считал появление Сократа грехопадением античной мысли».

Напомню, что Ницше сформулировал свою антисократовскую позицию еще в ранней работе, «Рождение трагедии из духа музыки», где он писал, что есть два божества искусства — Аполлон и Дионис и, соответственно, есть два начала — аполлоническое и дионисическое. Аполлоническое начало, как его понимал Ницше, — ясное, радостное, спокойное, рациональное, а по сути — призрачное, иллюзорное. Дионисическое начало — экстатическое, пьянящее, наркотическое, бессознательное, мистическое, прорывающееся из самой природы, ведущее к мощному подъему всех способностей человека. Высшее достижение греческого гения, по мнению Ницше, — Гомер, Эсхил, Фидий, Перикл, Пифия и Дионис. Дух музыки, рождающий трагедию и лирическую поэзию, — это воплощение дионисического начала.

Так вот, Сократ будто бы умертвил дионисическое начало и вместе с ним — высшее художественное создание эллинской цивилизации, ее трагедию. Этот чудовищный ум, писал Ницше, со своей всеподавляющей логикой и отрицанием инстинктов, обратив свое огромное циклопическое око на трагедию, «око, в котором никогда не сверкало прекрасное безумие художнического вдохновения», он просто убил греческую трагедию, изгнал из нее дух музыки и своей деспотической логикой, своей ненасытной жаждой оптимистического познания погубил дионисическое начало и трагическое мировоззрение. К тому же он предельно рационализировал аполлоническое начало, которое впоследствии выродилось в логический схематизм. По сути дела Ницше, обличая Сократа, выступил как пламенный защитник язычества.

Как бы отвечая Ницше, Александр Мень заметил: «…ясная мысль и логика — это отнюдь не враги человека, это инструмент великий и прекрасный, только надо знать, где и когда им уместно пользоваться. Сократ отнюдь не делал его универсальным инструментом. Он часто говорил: «Я ощущаю в себе с юных лет не только голос рассудка, но и голос какого?то существа». Он называл это существо «даймонион»». «Даймонион» — от слова «даймон» — демон. Но в античное время слово «демон» не имело негативного значения, какое оно приобрело впоследствии.

«Даймон» означал тогда дух или гений. И отец Александр пояснял: «На самом деле «даймонион» — не демон, а божество». И добавлял: «Так что не думайте, что речь идет о сатанинском начале. Это был некий дух, говоривший в нем. «Никогда, — настаивал Сократ, — этот «даймонион» не подсказывал мне, что я должен делать, но он меня предупреждал, чего я не должен делать»». Вывод отца Александра вполне обоснован: «И у этого рационалиста, человека, искавшего истину путем рассудка, были моменты удивительного созерцания».

Эти моменты описывал Платон, и я не буду на них останавливаться. Скажу только, что отец Александр был уверен, что высшее начало проявляется и в Аполлоне, и в Дионисе, то есть и в просветленном разуме, и в пламенеющей стихии.

Доказывая этот тезис, он ссылался на слова русского религиозного мыслителя Георгия Федотова: «Не желая уступать демонам (тут «демонам» в современном понимании. — В. И.) ни аполлонического Сократа, ни дионисического Эсхила, мы, христиане, можем дать истинные имена божественным силам, действовавшим, и по апостолу Павлу, в дохристианской культуре. Это имена Логоса и Духа. Одно знаменует порядок, стройность, гармонию, другое — вдохновение, восторг, творческий порыв. Оба начала неизбежно присутствуют во всяком деле культуры… Но начало Духа преобладает в художественном творчестве, как начало Логоса — в научном познании».

Отец Александр писал, что в суждениях критиков Сократа, таких, как Ницше, Шестов, Кьеркегор, полагавших, что он отравил возвышенный эллинский дух рационализмом, в этих суждениях есть много верного, в частности, «диалектический», критический метод Сократа «действительно укреплял притязания обыденной логики на господство в высших областях знания. Тем не менее мы не имеем права отделять учение Сократа от него самого. Взятый же целиком, во всей своей жизни и со всеми оттенками мышления, мудрец слишком сложен, чтобы его можно было втиснуть в узкие рамки рационализма».

Сократа всегда окружала молодежь, которую восхищали и глубина его мысли, и его ирония, направленная против самоуверенного догматизма и невежества, и его жизнелюбие, простота, цельность натуры, и его таинственное обаяние. Сократ, со своей стороны, был открыт талантливым афинским юношам и разговаривал с ними на равных. Он был умелым воспитателем, но не любил выставлять себя учителем — считал себя скорее искателем, учеником. Беседуя с молодыми, Сократ убеждал их заботиться прежде всего о своей душе, о том, чтобы жить жизнью, достойной человека, а для этого — обогащать себя знанием, ибо без него не бывает добродетели.

Попытка Сократа построить универсальную этику на одном лишь разуме не удалась. Предложенный им рациональный метод исследования оказался весьма плодотворен в науке, но очень мало применим в сфере нравственной, а он добивался именно этого. На это и указывали некоторые его критики, говоря об убийственности его рассудочности и разъедающей иронии.

Однако «будь ирония и рассудочность Сократа абсолютными, — писал отец Александр, — он совершенно иначе относился бы к религии. Плоский рационализм несовместим с ней; между тем все свидетели говорят о неподдельном благочестии философа… Сократ не одобрял тех, кто думал, что о божественном можно рассуждать так же легко, как о прочем. «Он удивлялся, — говорит Ксенофонт, — как они не понимают, что постигнуть человеку это невозможно». Одним словом, мудрец достаточно ясно сознавал как величие божественного Начала, так и невозможность свести понятие о нем к обычной логике… Те, кто упрекают его в рационализме, забывают, что под поверхностью всех его умственных операций жила вера в высшее Благо».

«Это было, безусловно, нечто новое в религиозном сознании Греции, — писал Александр Мень. — Единое, Мойра, Логос, боги — как бы ни понимали и ни обозначали высшую Реальность предшественники Сократа — она никогда не мыслилась в категории Блага. Божественное было всемогущим, неодолимым, всеединым и даже разумным, но — не являлось Добром. Сократ решительно отказался видеть в Высшем лишь Нус, холодный Перводвигатель ученых, но понимал его как Промысл. И отнюдь не «диалектика» открыла Сократу этот аспект верховной Сущности; источник его видения нужно искать в личном духовно–нравственном опыте мудреца. Замечательно, что Сократ, всегда настаивавший на точных понятиях, уклонялся от определения высшего Блага, как бы показывая, что оно не рационализируется. И при этом его слова о «правдивом» и «благом» Боге звучат с такой покоряющей убежденностью, что в них чувствуется нечто почти пророческое».

Это дало право отцу Александру сделать вывод: «Религиозная интуиция Сократа составляет душу всей его философии. Поскольку Бог есть Добро, образованный им мир предназначен для радости, гармонии, для блага. Верить в это не означает, однако, отказаться от разума. И философ пытается подойти к идее Бога с помощью своего индуктивного метода».

Сократ не давал «доказательства» бытия Божия. Но, по точному наблюдению отца Александра, он находил непосредственно в самом человеке отражение духовного, божественного принципа, которое только и позволяет людям быть разумными и творческими существами. Иными словами, если бы Сократ мог говорить на языке христианской теологии, он бы сказал, что человек есть образ и подобие Божие.

А как же боги, на которых так часто ссылался Сократ? Разве не противоречит их существование его же «единому Высшему Благу»? Но под богами Сократ разумел известные ему по опыту тайные силы, влияющие на жизнь человека, и все эти силы подчинены единому божественному Благу. Почему бы им не называться богами? «Напрасно люди надеются подкрепить их дарами, не отрекаясь от зла. Боги — помощники человека, но они могут содействовать ему только в добре, ибо только оно есть высшая цель и богов и людей».

Из всего этого видно, заключал отец Александр, что Сократово «богословие» стоит ближе к библейскому учению, чем всё, чего достигла античная мысль до Сократа. Но если глубинный исток веры Сократа находится вне плоскости разума, то чем объяснить рационалистический характер его философии? «Думается, — писал отец Александр, — у мудреца были основания не слишком доверять иррациональному началу. Его проявления он видел в эллинской мистике, но добра там не находил. Поэтому он ощущал иррациональное как злую, разрушительную стихию и стремился обуздать ее. Он противился тяге греческого духа ко всему сумеречному и подсознательному. Судьба и природа, чувственность и демонические страсти — всё это представлялось Сократу клокочущим морем, готовым затопить остров разума и добродетели. Именно защищая их, Сократ силился заключить этику в крепость рационализма. Быть может, Сократ даже сознательно сужал размах своего духа. Он признавался, что много раз слышал во сне вещий голос, призывавший его «творить на поприще муз», но он боялся этого голоса и предпочел довериться разуму».

«Сократ показал, — делает вывод отец Александр, — что вера и разум совместимы, что религия не есть нечто иррациональное, однако пример самой его личности показывает, что ни вера, ни нравственность не строятся одной лишь логикой».

Критическое отношение Сократа к традициям, растущее влияние его на афинскую молодежь, которая стала всё чаще высказывать независимые суждения, начали вызывать раздражение, а потом и ненависть у многих горожан, особенно старшего поколения. Среди этих «охранителей» было немало завистников. В их числе были и софисты, и лжепатриоты, и бывшие ученики Сократа, например, Критий, который возглавил военный режим в Афинах — «тиранию тридцати». Но когда тирания вновь сменилась демократией, положение не изменилось: после изнурительных войн со Спартой народ бедствовал, и требовалось найти козла отпущения, человека, на которого можно было бы свалить вину за все беды.

Сократ в этих обстоятельствах был идеальной кандидатурой. Здесь сошлись интересы и власти, и некоторых интеллектуалов, и толпы. В результате в мае 399 г. до н. э., 2400 лет назад, был организован суд над философом. Его обвиняли в том, что он совращает молодежь, учит ее безбожию, вводит каких?то «новых демонов», что он враг демократии и враг отечества, поскольку колеблет авторитеты и обманывает народ. Всё это было ложью — его судили за инакомыслие и свободомыслие.

В своей защитительной речи Сократ не оставил камня на камне от предъявленных ему обвинений. Сделал он это в своей обычной манере — спокойно, логично, легко, непринужденно и с юмором. Но это только вызвало ярость его врагов: афинское собрание приговорило его к смерти. Сократ мог добиться замены казни более мягким наказанием, но продолжал стоять на своем и отказался изменить свою независимую позицию. В ответ на мольбы друзей он сказал: «Я скорее предпочитаю умереть после такой защиты, чем оставаться в живых, защищаясь иначе». Он мог бежать, но отклонил и эту возможность, ибо бегство было бы нарушением законов, а он сам настаивал на их соблюдении. На пороге смерти он дал современникам и потомкам великий пример гражданского и нравственного мужества.

Конец Сократа известен: по приговору суда он выпил чашу с ядом — цикутой. До последней минуты жизни он поддерживал дух окружавших его друзей. Он считал свою смерть выздоровлением для новой, лучшей жизни.

Вот что писал об этом отец Александр Мень: «Так закончил свой жизненный путь этот удивительный человек, неутомимый искатель истины. Он уверовал в разум, но с улыбкой встретить смерть помогло ему нечто более глубокое, нежели логика, — его доверие к благости высшего Начала. Принимая яд, он не знал, что ожидает его за гробом, но до конца предался небесной воле. Это и было источником его мужества и спокойной радости, которые так поразили учеников. Не случайно Отцы Церкви причислили Сократа к «христианам до Христа»».

Не случайно и отец Александр назвал Сократа «мучеником». Он тоже испил свою чашу до дна. Он тоже стал мучеником, показав своей жизнью и смертью, каким может быть христианин после Христа.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.