1.РЕИНКАРНАЦИЯ ЛЕНИНА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1.РЕИНКАРНАЦИЯ ЛЕНИНА

Годы госатеизма стали для России своего рода машиной времени, точнее – машиной борьбы со временем, машиной, отменяющей историю. Все то, что было выстрадано человечеством за тысячелетия его религиозной эволюции, было смято и сдавлено. Атеизм отбросил на нулевой уровень религиозную мысль, осуществил обвал религиозной культуры[1].

Культура как таковая создается для того, чтобы сдерживать и преображать инстинкты человека. Любой инстинкт нуждается в воспитании и контроле. Надо воспитывать национально-патриотическое чувство (чтобы оно было созидающим, а не разрушающим), надо уметь владеть половым инстинктом, надо учить человека владеть искусством речи и мысли. Вот точно так же нужно учить человека владеть его религиозным инстинктом. Но дисциплина религиозной мысли и жизни, что в течение тысячелетия создавалась в России Православной Церковью, была в одночасье отброшена.

Религиозный инстинкт не исчез. Любой инстинкт (в том числе религиозный) является неизменным антропологическим фактором, а потому он неуничтожим. Но религиозный инстинкт в СССР остался безнадзорным. И совсем неудивительно, что он начал выкидывать странные штуки.

Прежде всего он сменил предмет своего поиска и формы своего выражения. То, что прежде считалось святыней, перестало считаться таковым. Но немедленно явились иные «нумены», иные святыньки, ритуалы и мифы…

Уже формула Маяковского «Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить» отмечена печатью несомненного религиозного энтузиазма. Его же уверение, что «Мы говорим Ленин – подразумеваем партия; Мы говорим партия – подразумеваем Ленин» довольно точно воспроизводит христианскую формулу отношений Христа и Церкви. Более того – в поэме «Владимир Ильич Ленин» достаточно ясно прописывается различение Ульянова и Ленина. Ленин – это «дух Революции»; Ульянов – временное воплощение этого духа.

До вполне догматической отчетливости это революционистское верование будет доведено позднее Андреем Вознесенским:

Я в Шушенском. В лесу слоняюсь.

Такая глушь в лесах моих!

Я думаю, что гениальность

Переселяется в других.

Уходят времена и числа.

Меняет гений свой покров.

Он – дух народа.

В этом смысле

Был Лениным – Андрей Рублев.

Как по архангелам келейным

порхал огонь неукрощен.

И, может, на секунду Лениным

Был Лермонтов и Пугачев.

Но вот в стране узкоколейной,

шугнув испуганную шваль,

в Ульянова вселился Ленин,

так что пиджак трещал по швам!

Он диктовал его декреты.

Ульянов был его техредом.

Нацелен и лобаст, как линза,

он в гневный фокус собирал,

Что думал зал. И афоризмом

Обрушивал на этот зал.

И часто от бессонных планов,

упав лицом на кулаки,

Устало говорил Ульянов:

«Мне трудно, Ленин. Помоги!»

Когда он хаживал с ружьишком,

Он не был Лениным тогда,

А Ленин с профилем мужицким

Брал легендарно города!

Вносили тело в зал нетопленный,

А он – в тулупы, лбы, глаза,

Ушел в нахмуренные толпы,

Как партизан идет в леса…

Он строил, светел и двужилен,

страну в такие холода.

Не говорите: «Если б жил он!»

Вот если бы умер – что тогда?[2]

Индолог Алексей Пименов, обративший внимание на религиозную нагруженность поэзии Маяковского и Вознесенского, прочитал их строки в соответствии со своими профессиональными интересами. Он полагает, что в них имеет место воспроизведение традиционного ведического верования в периодические воплощения безличностного Абсолюта на земле: «Итак, если Ульянов-Ленин – единица, то «товарищ Ленин« с его «долгой жизнью« – это и есть «мозг«, «сила«, «совесть« рабочего класса, т.е. главная ценность на Земле. Иными словами: это – высшее бытие. Абсолют в рождавшейся тогда религиозно-мифологической традиции большевизма. Абсолют, называемый Ленин-партия, по существу, не персонифицирован. Его границы во времени размыты. Не вечен ли он? Маяковский не доводит до конца этот мотив, но вывод напрашивается именно такой. Безличность Абсолюта не делает его, однако, отвлеченным и расплывчатым. Настаивая на ней, поэт, собственно говоря, стремится к тому, чтобы как можно ярче выразить его неисчерпаемость, его несводимость к какой-либо «единице«, пусть самой выдающейся. Между прочим, и всезнание, способность «Землю всю охватывая разом, видеть то, что временем закрыто« – тоже получает дополнительное обоснование, оказавшись присущей не просто «герою«, а субстанции, имеющей много дополняющих друг друга личин. Но ее-то, эту субстанцию, образуют, в нее сливаются пальцы «миллионопалой руки«, «единицы«, утратившие свою единичность в сомкнутом строю. Траур превращается во вспышку энтузиазма в тот момент, когда масса приходит в движение; и когда именно марш «железных батальонов пролетариата« (выражение реального, исторического Ленина) становится ответом на вопрос: кем его заменить? Его не надо никем заменять, он по-прежнему здесь, в «страшном рывке« Красной площади и в красном знамени, развевающемся над ней. Все скорбевшие и шедшие за гробом – они и есть вечно живой Ленин. Интересно, что очень сходную трактовку образа большевистского вождя можно встретить у поэтов – современников Маяковского, но чрезвычайно далеких от него и по политическим убеждениям, и по представлениям о задачах поэзии. Характерно, например, определение, данное Есениным: «Скажи, кто такое Ленин? Я тихо ответил: он – вы« (Есенин С. Сочинения в двух томах, т. 2. М, 1956. С. 177). Образ «безличного» Ленина мы встречаем и у собрата В. В. Маяковского по футуризму Вас. Каменского! («Ленин – наше бессмертие» [ЦГАЛИ, фонд 14/97, опись 1])… Маяковский воспроизвел два важнейших момента, характеризующие представления о сакральном, присущие архаическим религиям; идею «всезнания» учителя и идею безличного Абсолюта… Поразительно, что, живописуя свой идеал, они, сами того не желая, совершенно бессознательно воспроизводили черты архаического религиозного мышления, важнейшие типологические особенности безоткровенных религий древнего Востока»[3].

К этим наблюдениям стоит только добавить, что возможна и иная, уже не восточная, а западная и исторически более близкая параллель к приведенным поэтическим текстам. Это – гностицизм, проводящий четкое различие между Иисусом и Христом. Христос – Божественный дух, подселяющийся к душе Иисуса в минуту крещения в Иордане и оставляющий его перед распятием… Впрочем, сам гностицизм есть попытка языческого прочтения христианского сюжета; попытка перетолковать «новизну» Нового Завета в категориях архаики.

Можно также вспомнить творчество Андрея Платонова. В одной из его повестей коммуна назначает точную дату построения Коммунизма. И вот, когда в назначенный день рано утром главный герой выходит из своего барака, он замирает, пораженный и возмущенный. Поражен он тем, что Солнце всходит на Востоке! Как так – при коммунизме светило смеет всходить по старорежимному, по-царски?… Это возмущение платоновского персонажа довольно точно передает поистине космический размах замыслов и чувств, надежд и верований, который был присущ народному восприятию большевизма. Большевизм воспринимался не как социальная программа, а как поистине космический переворот, то есть наделялся статусом религиозной мистерии, которая обладает магической силой перебрасывать адепта с одного плана бытия в другой, «из царства необходимости – в царство свободы»[4].

Когда же энтузиазм религиозного переживания коммунизма угас, обнаружилось, что без крипторелигиозной идеи страна не смогла прожить более срока жизни одного поколения…

Впрочем, в конце 80-х гг. религиозный инстинкт нашей страны проявил себя невиданным образом. У нас родилась неслыханная на Земле религия – религия консумизма. Это форма религиозного инстинкта, которая исходит из того, что смысл жизни состоит в том, чтобы потреблять. Клич «будем есть вкуснее, больше, пикантнее» стал восприниматься с религиозным фанатизмом, даже надрывом. Интеллигенты бросились подсчитывать, «чьи пироги пышнее», именно пышность пирогов считая критерием «цивилизованности» и предельным смыслом общественной и человеческой жизни… На телеэкраны, наконец-то начавшие показывать картинки изобилия в западных супермаркетах, смотрели с восторгом не меньшим, чем дикари на своих идолов… В качестве самоочевидного довода, демонстрирующего преимущества одной религии над другой, приводились выкладки социологов о том, в странах какой религиозной традиции выше уровень материального потребления…

Наконец, в начале 90-х годов религиозный инстинкт, доселе загоняемый в подполье, был раскрепощен. И начал себя проявлять в самых простых, то есть – в самых архаичных формах.