2. Николай Федоров: очередной воинствующе-антиисламский вариант славянофильства
2. Николай Федоров: очередной воинствующе-антиисламский вариант славянофильства
И чаадаевская, и другие, близкие ей по своему западнобежному накалу, теории, так или иначе касавшиеся проблем Ислама, не были в теоретическом плане убедительны, и прежде всего из-за эмпирической недостаточности и терминологических барьеров, снижавших их доказательность. В сильнейшей степени подверженное воздействию историзма – и притом преимущестенно «панлогическому» историзму гегелевского типа, – западничество вело к релятивизации прошлого и, значит, к обесценению будущего, делая весьма скудной сферу выбора постоянно актуализируемых духовных возможностей России. При всем том, что оно неутомимо боролось с шовинистическим (и тесно с ним связанным ультраправославным) фанатизирующим обезличением реальности, что оно явно и неявно вело к признанию реальности всех культурных форм (в том числе, как мы видели, и мусульманских) и «всех богов», когда-либо рождавшихся в лоне бытия, – оно тем не менее в описываемые времена оказывалось зачастую лишенным, как любил выражаться Хайдеггер129, «собирающей силы». Дело, по-видимому, в последовательно-позитивистской130 основе западничества. Она же, с точки зрения ее теоретических оппонентов, делает человека обладателем множества истин, но тем самым закрывает ему путь к единой Истине о мире, о человеке, о его экзистенции131.
Эпистемологический фон тщательно культивируемого русского мессианского национализма в корне противоречил такому атрибуту зиждившегося на объективистско-рационалистическом историзме либерально-позитивистского мировосприятия, как утверждение эквивалентности всевозможных верований и культур. Он, напротив, требовал, в качестве ведущего представления об иерархии человечества, отказа от тезиса, что, скажем, понятия «христианство» и «ислам» обозначают не две реальности, а два способа бытия одной и той же реальности («религия откровения» и т. п.). Уже одно это властно выводило вперед исламофобский дух, столь ярко проявившийся у многих славянофилов, в том числе у Николая Федоровича Федорова (1828–1903).
Трудно найти в истории русской философии мыслителя более экстравагантного, нежели Федоров. Он, как известно, мечтал о достижении человеком богоподобной власти в преображенном мироздании и о победе над смертью путем возвращения к жизни и преображения всех ушедших поколений.
И тем не менее я считаю необходимым уделить должное внимание и этому религиозному философу. Ведь, как уже не раз успел отметить читатель, настоящая книга стремится рассматривать историю исламистики в рамках широкого единства различных форм мышления – научной, религиозной и метафизической. Одновременно мы получим возможность не только (говоря словами А. Койре) «вернуть изучаемого автора его эпохе»132, т. е. исследовать ту или иную мыслительную доктрину (в нашем случае – федоровскую) в контексте более или менее обозначенной минувшей реальности (не формально, биографически, а с точки зрения особенностей мышления), но и выделить внутреннюю, «дедуктивную» логику развития славянофильской теории – или, вернее, ее исламоведческих блоков. Привлечение к анализу таких авторов, как Федоров, позволит увидеть, что имело место не простое поступательное движение этой теории, поглощающее собой историческую действительность, а сложный процесс. В нем, наряду с непрерывностью традиции, можно установить «точки разрыва», когда традиция прерывается, ставится под сомнение, пересматривается и развитие либо теории в целом – либо все тех же ее исламоведческих блоков – может пойти (и нередко действительно шло) по иному пути.
Такие изменения традиции и причины их в высшей степени интересны потому, что в «точках разрыва», с их многочисленными тупиками, колебаниями, ошибками, яснее всего обнаруживаются главные пункты славянофильского (как, разумеется, и любого иного) мировоззрения, их взаимодействие между собой, их скрытая аксиоматика, сущность принятых его адептами разнообразных – научных и квазинаучных – методов, позволяющих рассматривать факты лишь с той стороны, с какой они соответствовали считавшихся имманентными славянофильству принципам.
Но как бы ни были зачастую причудливыми модификации ультраславянофильства, все они исходили – как я уже, впрочем, подчеркивал – из образа замкнутой космологической модели с основанной на принципе совершенства онтологической иерархией. Они отвергали представление о человечестве как о бесконечно разнообразном, но в основных параметрах своих едином целом, все части которого онтологически однородны.
Более того, ультраславянофильская эпистемология с ее парадигматическими символами все активней начала создавать ложные дихотомии, ибо подпала под влияние такого редукционизма, который по самой своей природе не способен вести к познанию все новых имплицитных свойств явлений, к созданию динамических моделей их всевозможных кратко– и долгосрочных переплетений. Итогом стало сведение множества «не-славянских» феноменов к одному (или нескольким) кажущимся генераторами их всех «первоначал».
Федоров как нельзя более исправно следует этой линии.
Сам ход исторической жизни всех народов, утверждает он, посвящен господствующему, но неосознанному импульсу к воскрешению. Логично или нелогично – в данном случае это для нас безразлично – Федоров пытается соединить свой призыв к извлечению их толщи времени «отцов» с панславистским культом и особенно с тезисом о воплощении в русском народе и государстве глубокой провиденциальной идеи. Именно Россия, утверждает Федоров, на протяжении столетий принимала на себя основную историческую тяжесть в деле умиротворения кочевников, собирания земель и народов, объединения их в единое целое и защиты от внешнего врага – преимущественно опять-таки восточного, и не просто восточного, а мусульманского. Для Федорова поэтому особенно важно, чтобы русское общество смотрело «на нашу борьбу с исламом (вообще с кочевниками), поддерживаемым Западом (всегда готовым на нас броситься)… и как на опыт, и как на испытание, как на дело знания и веры…»133.
Ислам – это, по Федорову, «новоиудейская культура», религия, которая с его «Бессыновним Богом», столь же органически враждебна православно-русскому духу, как и «Бог Запада, Бог Философский, не-отец»134. Но главное зло – иудаизм, притом не только своими прошлыми и настоящими, но и будущими ролями.
Ведь «нет других религий, кроме культа предков, все же другие культы суть только искажения (идололатрия) или отрицание (идеолатрия) истинной религии; к таким искажениям относится и еврейство, как самое исключительное ограничение культа предков»135.
В борьбе с новоиудейским (магометанским Востоком) и новоязыческим (Западом) Россия должна вернуться к целому ряду культурно-исторических моделей, характерных для Московской Руси136. Между тем С.-Петербург – «западник, или новоязычник, протестантский или католический союзник ислама, т. е. приверженец ново– и староиудейства, а в настоящее время главным образом необуддист»137. Федоров поясняет: «…буддизм… вовсе не вера, не дело, а лишь сомнение (философия) во всех и во всем, бездействие, отречение, отчуждение от всех и всего, от Бога, от людей, от природы, от самого себя – словом, полное уничтожение. Обе… крайности, иудейство (а значит, и ислам. – М.Б.) и язычество (т. е. Запад. – М.Б.) как уклонение от царственного пути, в конце концов сходятся и одинаково разрешаются в бездейственный, невозможный по цели своей буддизм, или в буддийский обряд, с которым одним, может быть, мы будем иметь, наконец, дело, т. е. с буддизмом индокитайским, тибетским, поддерживаемым Западом, Европой и Америкою… Что же касается новобуддизма, то это учение есть еще менее религия и еще более философия, оно думает объединить людей, не обращая внимания на такие пустяки, как различие расы, вероисповедовывания (т. е. даже без положительного единомыслия), пола, цвета и образа жизни…»138.
Буддизм – это «противник воскрешения Христа, Антихриста». В нем «сосредотачиваются, соединяются дарвинизм и спиритизм, агностицизм, как продукт позитивизма, пессимизм Шопенгауэра, Гартмана и других, т. е. буддизм западный и восточный»136.
Единственное, что надлежит принять человечеству, – это идея христианства и образ Христа, но отнюдь не Юпитера (в данном случае – символ «новоязыческого Запада»), которому «не чуждо ничто человеческое, даже самое худшее (зверское, скотское»), и тем более не Аллаха, которому «чуждо все человеческое, даже самое лучшее человеческое»140.
Вот как описывает Федоров ислам и вековечную конфронтацию с ним России141:
«Находясь чуть ли не тысячу лет, почти с самого возникновения России, в постоянной борьбе с исламом (наши походы против магометан мы не называем крестовыми, в искупительную заслугу пред Богом себе их не вменяли, из войны не творили себе идола), мы, по-видимому, не составили еще до сих пор никакого себе понятия о враждебном нам начале (т. е. об исламе. – М.Б.), с которым ведем такую упорную борьбу. Точно так же как не составили себе понятия и о том принципе, во имя коего пролили столько своей крови от первого столкновения (быть может, с камскими еще болгарами при Владимире) и до страшного Шипкинского побоища. В каждой битве слышим мы возглас «Аллах» и не полюбопытствовали до сих пор проникнуть в смысл этого слова, которое возбуждает в наших противниках такую ярость, что они подвергают истязаниям даже пленных»142.
Если вспомнить, что Федоров был буквально одержим патерманией, то его критика исламского образа Всевышнего покажется весьма любопытной, благо и ведется она с позиций, как кажется Федорову, истинно-русского этоса: «Бог, говорит нам ислам, не имеет ни сына, ни товарища, ни равного себе… Для нас же, воспитанных в родовом быту, Бог, не имеющий сына, кажется не имеющим любви, т. е. не всеблагим, потому что не имеет предмета, достойного ее, кроме самого себя, – одного только себя (не для оправдания же нашего самолюбия, и себялюбия солипсизма, проповедуют нам единого Бога). Бог, не имеющий равного, кажется нам не настолько могущественным, чтобы проявиться в равном себе, достойном любви существе, т. е. не всемогущим, потому что создание ограниченных существ не может быть выражением всемогущества… для создания ограниченных существ не нужно ни всемогущества, ни всеведения, и даже нужно не иметь любви… без Сына мы не можем представить себе в Боге ни любви, ни ведения, ни могущества, ни жизни… Существо, никем вполне не понятое, никем, следовательно, не любимое, не может быть всеблаженным. В чувстве, которое… не может примириться с магометанским представлением Бога, слышится голос общего всем людям (не исключая и магометан, конечно) праотца; ибо человек, в коем впервые блеснула искра родственной сыновией любви (а такой только и мог быть нашим праотцом, положить начало общежитию), не мог бы понять одинокого владыку (Аллаха. – М.Б.), создавшего себе рабов, а не сынов…»
Дальнейшие федоровские обвинения в адрес ислама, хотя в целом и не блещут оригинальностью, настолько порой оригинальны и по форме, и по подходу, что кажется целесообразным воспроизвести хотя бы некоторые из них:
«Магометанский Бог – это Бог, чуждый человеку, не сострадавший ему, не вселявшийся в лице сына в плоть человека, не испытавший ни его горестей, ни его нужд… Признавая безусловное несходство и бесконечное расстояние между Аллахом и человеком, ислам, сам того не сознавая, не присваивает и Аллаху совершенства, т. е. ни благости, ни всемогущества, ибо не только созданные им существа способны лишь к размножению и к истреблению, но и воссозданные, или воскрешенные, отличаются лишь необузданной чувственностью. По исламу и творение и воскрешение безусловно трансцендентны, т. е. составляют исключительно дело Аллаха, а не человека; и этим ислам унижает человека до зверя, до скота, творческую же силу Аллах ограничивает созданием этих звероподобных и скотоподобных существ»143.
Более того, «ислам, как иудейство и язычество, есть религия кровавых жертв»144.
Ислам рисуется Федорову как тотально-деструктивная сила в истории человечества:
«Мнимое единство ислама состоит в безусловном подчинении себя слепой силе природы, в которой он видит волю Аллаха (фатализм), и в непрерывной борьбе с себе подобными (фанатизм). Быть жертвами слепой силы и орудием истребления живой силы – такова истинная, идеальная заповедь ислама. «Ислам и газават»… вот полное имя магометанства»145.
А все потому, что единство Бога возможно при том лишь условии, что «люди питают к нему сыновнюю любовь; имеют к нему страх, то как бы ни унижали, как бы ни уничажали себя, тем не менее, пока /они/ существуют, они ограничивают его единство». Кажутся интересными следующие федоровские аргументы:
«…Бог, как фанатизм, существует до тех только пор, пока существуют ограничивающие Его существа, с уничтожением же их уничтожается и Он сам; ограничения Он не терпит, а без ограничений существовать не может, следовательно, это мнимое лишь единство. И потому для сохранения единства нужно или в Боге допустить безусловную нетерпимость, всеуничтожающий фанатизм, или же во всем созданном признать стремление быть любящим сыном. И в первом случае покорность воле Аллаха выражалась бы – положительно – в священной войне, в обязанности быть орудиями истребления для водворения единства; а отрицательно – в том, чтобы быть жертвами истребления, не противодействовать, а страдательно принимать болезнь и смерть, не противодействовать и той естественной, столь же животной, как и истребление, страсти, которая проявляется в многоженстве. И чем на самом деле отличается эта монотеистическая религия от тех религий, которые поклоняются и производительной и истребительной силе?!… язычество и иудео-магометанство различны только в мысли, в представлении, в догмате и тождественны в заповедях»146.
Но ислам не только этим страшит Федорова: «Магометанство силится, по подобию Аллаха, сплавиться в один молот (панисламизм, т. е. Азия и Африка, вооруженные европейским оружием) для поражения христиан». А между тем, сетует Федоров, христианство «вовсе не думает, что его задача расковать этот молот в орудие, образующее смертоносную силу природы в живоносную, чтобы исполнилось пророчество»147.
Тут надо напомнить, что, согласно Федорову, человек не только венец развития природы, но и сам должен стать субъектом воздействия на породившую его природу для ее преобразования и одухотворения.
Регуляция природы означала прежде всего ее «метеорическую регуляцию» – «ветры и дожди обратятся в вентиляцию и ирригацию земного шара как общего хозяйства»148, и психика, внутренний мир человека – притом независимо от его национальности, расовой и тем более конфессиональной принадлежности – должны перестраиваться одновременно с физическим и даже намного раньше. Основная переориентация эмоциональной сферы человека связана прежде всего с обращением всей души живущих к умершим предкам, с достижением взаимознания, внутренней прозрачности людей друг для друга, что вместе с восстановлением во всей своей глубине чувством родства и братства приведет к особой форме общественного устройства – психократии, т. е. власти психики, чувства и разума, а не внешнего принудительного закона.
Но коли так, то и ислам нельзя считать вечной угрозой человечеству:
«По логике всеотеческой, раскрывающей причины небратства, недостаточно только обезоружить ислам: нужно принять еще во внимание условия, вызвавшие к бытию религию войны. Ислам не вечен, но он будет существовать до тех пор, пока степь и пустыня не станут нивою, а урожай на этой ниве не будет обеспечен обращением орудий войны в орудие спасения от голода, т. е. в орудие метеорической регуляции»149.
Федоров указывает и еще один путь снятия дихотомии семитство (иудаизм – ислам) / арийство (христианство): это универсализация учения Троицы. «Если справедливо, – пишет он, – что деизм есть принадлежность семитов, а пантеизм – арийских племен, то учение о Троице как заповеди заключает в себе примирение этих племен; в этой же заповеди предписан мир и всем коленам земным»150.
Но единственные стойкие хранители всеблагого учения о Троице – русские, «народ, который не мог удовлетвориться бессыновним Богом ислама и богами, покровительствовавшими оставлению сынами отцов и равнодушными к братству…»151.
Федоров идет дальше, прямо отождествляя русских с арийским субстратом.
В то же время у Федорова – как последовательного апологета православия – заметен, так сказать, «константинополецентризм». Вот краткая федоровская схема начертания древнего и средневекового и – отчасти – современного ему этапов мировой истории:
«…Константинополь как центр совершающегося, хотя и… бессознательно, объединения человеческого рода… Персидские войны, как борьба Востока, идолоборцев, с Западом, идолопоклонниками, как борьба деспотизма с рознью (т. е. язычеством. – М.Б.)… становится известною Византия, город столь же восточный, сколько и западный… Обходные движения древнего мира семитов152. Колонизационное движение на Восток, приведшее к занятию Трои, отбросило семитов из Эгейского моря и принудило их к обходным движениям, в тыл греков (т. е. арийцев. – М.Б.), к северу (варяги) и на юг, в Индию… Константинополь был сторожею, прикрывавшею движение на Восток к Колхиде (Кавказу), Памиру153, Индии и на север от грек в варяги… Древний мир не был ли только исканием центра? Константинополь был началом конца древнего мира и его могилою; и в эту могилу по обычаю погребальному было положено все, чем любил заниматься умерший: художественные произведения, книги… Расхищение здесь этой могилы было началом так называемого возрождения (кстати говоря, крайне антипатичного Федорову. – М.Б.) для Западной Европы… Константинополь, – как центральный Кремль, в котором сосредоточилось все выработанное древним миром… Очерк истории, как мировой битвы, развивающейся вокруг Константинополя, как центра мира»154.
Но борьба Востока с Западом продолжается и поныне, причем научно-технический прогресс придает ей особо драматический накал: «Запад, дав научное устройство нестройным массам Дальнего и Ближнего Востока, поведет все народы океанической полосы на континентальное царство (православный мир. – М.Б.)… Константинополь и Памир будут фокусами столкновения континентальной и океанической сил»155. В свете этого история России предстает как в первую очередь история борьбы за разрешение «восточного вопроса». Надо:
– захватить Константинополь;
– «отрезать Иран от Турана, т. е. занять Памир, чтобы обеспечить Константинополь с восточной стороны. Иран, обеспеченный со стороны Турана, мог бы не допустить семитского движения из Аравии и Африки», движения, олицетворяемого в первую очередь исламом156.
Федоров сурово критикует византийское православие157, ибо именно оно расчистило путь для торжества ислама, явившегося «во всей… суровой простоте монизма».
Все нижеследующие рассуждения Федорова об исламе вовсе не блещут новизной, но уже сам факт репродуцирования им шаблонной мусульманофобии говорит сам за себя. Так, корни ислама надобно искать, пишет Федоров, уже в первых межхристианских спорах:
«От эбионитов и назареев, выделившихся вследствие споров, и произошло… магометанство. Язычество довольствуется воскрешением, а ислам, отвергая художественное, не ставит целью действительное воскрешение, потому что он есть только отрицательное учение… Стремясь к утверждению почитания одинокого Бога, уничтожая идолов, ислам причисляет к идолам и наши иконы»158.
Впрочем, дело, по Федорову, намного сложней.
Сохранив свою внутреннюю независимость по отношению к латинскому Западу и мусульманскому Востоку, Византия тем не менее собственной жизни «сохранить не могла», оказалась бессильной выполнить задачу «примирения вовне Востока и Запада… и приступила к составлению завещания… Западу она передала наследственное: науки и искусство, России же завещала она благоприобретенное: все дело внутреннего и внешнего примирения Запада с Востоком (ибо и ислам не был совершенно чужд Византии)159.
Можно было бы расценить эту фразу как весьма недвусмысленный шаг к евразийству, если бы не принципиальная убежденность Федорова, что «умиротворение… всего мира» зависит в первую очередь от «действительного примирения латино-германского (т. е. Запада. – М.Б.) с греко-славянским (т. е. Востоком. – М.Б.) племенем»160.
Кажется теперь-то во главу угла поставлен христианский ареал, хотя в принципе христианство распалось «под влиянием магометанства, благодаря которому возникло иконоборчество…»161. Но Федоров вновь и вновь акцентирует опасность для всего христианства ислама, «объявившего меч ключом к раю, возведшего войну в религию»162 и являющегося концентратом сил кочевников (мысль, как известно, выдвигавшаяся еще А.Шпренгером).
Приведем еще одну длинную, но представляющуюся оснащенной большим суггестивным запалом цитату:
«Всю борьбу магометанства с христианством можно представить как одну битву, и весь мир – как одну позицию. Распространение исламизма вне христианских земель было как бы в громадных размерах рекрутский набор. Широкая полоса степей и пустынь… доставляла и доставляет бесчисленный контингент исламизму для борьбы с христианством. Кочевые народы по своему образу жизни и по характеру могут назваться по природе магометанами, почему нередко… два потока, южный магометанский и северный кочевой, сходились в своем стремлении к одной цели… Как кочевники по природе – магометане, так горожане по природе – язычники, и только земледельцы – природные христиане».
Хотя на Западе крестьянин – синоним язычника, но это потому, что там христианство лишь внутреннее, личное дело каждого; у нас же крестьянин синоним христианина163.
В многовековой битве с исламом всего трудней пришлось именно крестьянской (= «подлинно христианской») России (и вообще славянству), ибо ей противостоял не только арабский ислам, но и «монгольский монотеизм, имевший свой коран, т. н. «Ясу», в которой война делается особым видом охоты, облавами на отдельные народы»164. Магометане, продолжает Федоров, «покорили своему игу всю Россию» (соответственно татары, покорившие Россию, не были сначала магометанами, но они были кочевниками).
«Вследствие движения на помощь исламу тюркских племен, живших в восточных степях на западе и на юге, а потом и на севере от пустыни Шамо, поднимаются, наконец, и монголы (Темучин)… Монголы при движении на Запад обращались в магометанство, потому мы и должны смотреть на них как на союзников ислама». Взяв Константинополь, мусульмане – которым разобщенный Запад даже предоставил союзников в лице протестантов и французов – затруднили «прямое сообщение Запада с Востоком и Севера с Югом; поэтому с этого момента и начинается движение западных христиан на юг, запад (и даже север), которые и привели их двумя путями, вокруг Африки и через Америку, к Индии, т. е. к тому же магометанству, только с другой стороны, с тыла. Таким образом, на все эти движения можно смотреть как на обход позиции магометан с тыла, каковыми они вначале и были, причем на Америку следует смотреть как на станцию на пути к магометанскому востоку, как на резерв для осуществления христианского единства, как на новую Европу, идущую рука об руку со старой к той же общей цели, которая выразилась и в постоянной борьбе с магометанством»165.
Конечно, у христиан – общие «с кочевыми, или магометанскими, племенами предки»166, но все это отнюдь не означает необходимости приостановления конфронтации с ними167. Напротив, борьба должна активизироваться – и прежде всего за Константинополь, история которого «есть история всего мира»168 и который «может принадлежать только всем народам, миру всего мира»169. Но, напоминает Федоров, уничтожить ислам – это значит трасформировать кочевников, «бичей Божьих», в «мирных земледельцев».
И здесь вновь становится ясной ведущая роль славян, особенно России.
Освободившись от татарского ига, но «лишенная всякой естественной защиты и подвергаясь постоянным нападениям со стороны кочевых и полукочевых (магометанских или по характеру своему склонных к магометанству) племен», она постоянно окружала их, обносила валами и сторожевыми постами, «обезоруживала, но не отнимала у них той земли, которую завоевывала… Движение с таким характером, борьба, которая ведется для того лишь, чтобы внести в завоеванный край мир, чтобы кочевников, живущих по преимуществу грабежом, набегами, войной, обратить в мирных земледельцев, чтобы обезоружить их, и все это по возможности без пролития крови, – только такая война, которую можно назвать обезоруживанием, и может быть ведена христианским народом»170.
Федоров без обиняков признает, что это «истинно христианское движение» было не чем иным, как «диверсией против европейцев, и англичан в особенности, распоряжающихся в Царьграде, изменивших общему делу и ставших союзниками турок и кочевников»171.
В сущности, всю российскую историю Федоров рассматривает под углом борьбы с исламом (= кочевым Востоком):
«Россия росла с этим (антимусульманским! – М.Б.) движением, которое… началось еще в Киеве, сперва отдельными походами в степь (которые, однако, приносили большее облегчение Константинополю, чем крестовые походы Запада); затем движение это объединилось в Москве, откуда и направлялось далее к Востоку, к Индии»172.
Однако, он далек от тотальной идеализации России: «несмотря на свою независимость, она не имеет самостоятельности и служит орудием то одной, то другой европейской партии. Как в религии у нас нет православных, так и в политике у нас нет русских. Между язычествующей Европой и иудействующим исламом173 Россия может быть посредником. Москва не третий Рим, не новый Константинополь, а только наместник последнего»174.
Но только она может добиться того, чтобы «кочевые орды» обратились к «мирному земледелию», чтобы тем самым окончилось разъединение христианства – и, следовательно, прекратилось ожидание конца света, когда спасения ожидают исключительно от «веры или суеверия»175.
Если же этого не случится, если Запад по-прежнему будет поддерживать мусульман в их борьбе с русскими, «мнимыми туранцами (мы, впрочем, не пренебрегаем и этим родством!)», тогда Европа «увидит у себя в гостях истинных туранцев». Тогда, если удастся – с помощью Запада с его, делающейся все более и более антихристианской жизнью, Запада, пошедшего на союз с «фаталистическим исламом»176, – погубить Россию, ислам, не опасаясь ее более, «сбросит с себя оковы Запада и подчинит себе английские владения в Индии, т. е. поставит мир в status quo ante XVI или даже ante IX век». Затем «по трупу России ислам шагнет к самому Западу». И тогда-то, предупреждает Федоров, «ранние воспоминания Запада, связанные с именем Аттилы, из прошедшего сделаются настоящим, тогда Запад узнает, что Аттилы еще живы; или же должно будет снова начать ту работу умиротворения кочевников, которую Россия совершала в течение всей своей тысячелетней истории…»177.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.