Глава I Анамнезис: История болезни
Глава I
Анамнезис: История болезни
В истории церковной собственности существует ряд тонкостей, недооцененных как сторонниками, так и противниками передачи Церкви ее бывшего имущества. Проблемы имущественного права не были в истории Российской Греко-Кафолической Церкви и Российского государства столь злободневны, чтобы получить четкое каноническое решение. Необходимо учесть и то, что церковное право слагалось в отсутствие такого фундаментального понятия современной общественной и юридической жизни, как «памятник культуры». Византийская Церковь так и не создала, в отличие от западного христианства, систематического свода канонического права с тематическими разделами и согласованием противоречивых норм, возникших в разное время в разных условиях. Особенности многочисленных переводов с греческого на славянский и появление новых канонов в меняющейся культурно-исторической среде делали необходимым их толкование применительно к изменившимся условиям. Этим активно занимались византийские церковные юристы XI–XIV вв., но совсем не интересовались древнерусские. В результате уже с эпохи Нового времени многие правила стали пониматься в разительном противоречии с их изначальным смыслом.
За это время принципиально изменились как представление общества о Церкви, так и сам церковный строй, за которым скрывается представление Церкви о себе самой. Под Церковью стали понимать «профессиональных верующих» — архиереев, духовенство, монашество, церковную бюрократию, тогда как Церковь всегда была общиной, зачастую совпадающей с обществом. Эта общинность, основанная на балансе интересов епископата, клира и мирян, и была единственно возможным выразителем мнения всей Церкви в том, что касалось вопросов пользования и распоряжения церковной собственностью. Баланс церковных интересов в истории достигался сложной системой «сдержек и противовесов». Они не гарантировали избавление от внутрицерковных проблем, но предполагали их скорое и правое решение. Подчиненность общины епископу не превращалась в жесткое администрирование сверху, поскольку подотчетность епископа общине исключала возможность самоуправства, противопоставляя ему ответственное самоуправление.
В истории древней Церкви связь между самой общиной и епископатом была более тесной и непосредственной, чем в начале III тысячелетия, что превращало Церковь в «интерактивную систему». Архиерейские соборы, которыми и были все Вселенские и Поместные соборы древности, становились выразителями мнения всей Церкви, прежде всего в силу выборности епископата и органичности связи его представителей с общинами. В XX в. участие духовенства и мирян в Соборе стало необходимым для полноты такого выражения в условиях создания «командно-административной системы» управления Поместной Церковью и всевластия синодальной бюрократии.
Немного истории. В 286 г. император Диоклетиан проводит административную реформу Империи, разделяя ее на четко определенные провинции, диоцезы и префектуры. Епископский округ, парикия, простиравшийся на территорию полиса и его округи — хоры и состоявший из многих общин, являлся епархией в современном значении этого термина. Парикии на территории гражданской провинции входили в митрополию, епископ главного города которой именовался митрополитом. Более высокой формой церковного объединения были патриархаты, соответствующие в гражданском отношении диоцезам и префектурам и включавшие в себя несколько митрополий. Все это обуславливает появление к началу IV в. особой формы церковной жизни, содержанием которой был соборный строй в границах митрополии. Его основой было избрание епископа конкретного города клиром и мирянами и проверка обоснованности этого избрания епископами соседних городов. Главной задачей присутствия соседних епископов при избрании было определение достоинств кандидата. Василий Болотов писал по этому поводу: «Если собор узнавал, что обойден достойнейший, то допрашивал, почему так. Приходилось указывать не свои пожелания, а действительные причины. Выборы находились под строгим контролем: этот контроль должен был сдерживать дрянненькие инстинкты человеческой натуры». По сути, избрание архиерея в древней Церкви происходило по принципу двухпалатного парламента. Нижняя палата, представленная народом и клиром, выдвигала кандидатуру, а собор областных епископов мог либо принять ее, либо наложить вето.
Начиная с V в. права церковного народа в этом избрании постепенно ограничивались. При императоре Юстиниане (527–565) право народа в области избрания епископата было ликвидировано. Новелла 123 этого императора предоставляет клиру и почетным гражданам право предлагать митрополиту области на выбор трех кандидатов в епископы. Впоследствии VII Вселенский собор (787) 3-м правилом устранил из порядка избрания архиерея как представителей власти, так и церковный народ: избрание епископов — дело самих епископов. Этот акт, направленный против злоупотреблений при избрании архиерея, вместе с тем закрепил практику отчуждения епископа от жизни общины. Церковная община получала пастыря, о котором не знала ровным счетом ничего. Кризис отношений епископа и общины совпал с кризисом соборного строя в целом. Известно, что митрополит избирался на соборе епископами всей митрополии. Он играл роль апелляционного судьи, и ему можно было подать жалобу на действия своего епископа. При этом входящие в митрополию епископы не являлись викариями митрополита, то есть подчиненными ему помощниками, а были самостоятельными архиереями, подотчетными митрополиту и собору лишь в ограниченном ряде вопросов. Этот провинциальный собор, по сути, контролировал митрополита, и поэтому глава митрополии не был заинтересован в его регулярном созыве. Епископы тоже чувствовали ограничение собственной власти соборным строем, поскольку обязаны были согласовывать свои действия с собратьями по епископату. Они начинали более тяготеть к патриарху, чем к своему митрополиту, и по чисто финансовым причинам: лучше платить «десятину» и делать приношения одному, чем двоим или троим.
Концентрация власти в руках епископата и отстранение клира и мирян от участия в его формировании не могли не сказаться на внутренней жизни Церкви: духовная жизнь клира во многом свелась к требоисправлению, а участью мирян стала благочестивая личная жизнь. Потерялось ощущение персональной ответственности за судьбы Церкви, и это не могло не сказаться на положении Церкви в обществе и на отношении к ней общества в целом. Наступила эпоха апатии и отчуждения, когда люди Церкви стали «ленивы и нелюбопытны». Именно с изменившимся пониманием Церкви и связано то непонимание содержания церковной собственности, которое присуще современному обществу. Сегодня сторонники реституции церковного имущества предлагают видеть в нем исключительно жертву, возникшую в результате добровольного отчуждения частной собственности в пользу Церкви ради получения нематериальных благ[3]. В этом качестве собственность Церкви находится вне привычных экономических и социальных отношений как принадлежащая Богу (теория «наивного богохульства») и бедным (теория «неприкрытого ханжества»). При этом предполагается, что собственность принадлежит всей Церкви вообще в лице Русской Православной церкви, а непосредственным распорядителем этого имущества является ее руководство — московская патриархия или епархиальное управление.
Характерно, что на протяжении 1988–2009 г. эволюция нормотворчества в московской патриархии совершалась именно в этом направлении. 10 октября 2009 г. выработанная за 20 лет идеология собственности получила окончательную кодификацию в новой редакции типового устава прихода РПЦ, один из пунктов которого окончательно лишает приходскую общину права распоряжения своим имуществом при сохранении номинальной ответственности за него.
Единственное, что позволяется приходу, — совершение имущественных сделок в пользу «религиозной организации „Русская Православная Церковь“» или «религиозной организации „Московская Патриархия Русской Православной Церкви“», да и то лишь на основании указа епархиального архиерея или распоряжения Священного Синода. Новый устав не только ставит общину в полную зависимость от местного епископа, поскольку полнота властных полномочий в сфере управления приходом теперь принадлежит правящему архиерею (а не приходскому собранию), но и лишает смысла сам процесс возвращения имущества и культурных ценностей религиозным организациям, поскольку, как мы увидим ниже, в церковном праве существование собственности вне общины немыслимо. Создаваемая веками в Православной Церкви «система сдержек и противовесов», направленных на обуздание «человеческого фактора», о котором так любит упоминать патриарх Кирилл (Гундяев), ныне полностью разрушена во имя торжества этого фактора в лице епископской вседозволенности. Подобное разрушение не может быть оправдано страхом патриархии перед «мутной стихией народного православия» с его антисоциальными стереотипами, суевериями и внутренней агрессивностью. Иерархия на то и существует, дабы сдерживать «дионисийское начало».
Нельзя не заметить, что существующая в отношении церковной собственности теория пожертвования стремится объяснить лишь правомочность претензий современных религиозных институтов на экспроприированное после октябрьского переворота церковное имущество. Она не учитывает ни сложности качественного состава церковной собственности, ни ее многоцелевого характера, ни фактора непосредственного правопреемства, ни роли и ответственности конкретных христиан, общин и институтов, связанных с пользованием и распоряжением этой собственностью. С одной стороны, такое мнение представляется удивительной примитивизацией идеи новозаветной жертвы по ветхозаветному образцу, где пожертвованное попадало в полное распоряжение храмового священства. С другой стороны, присущие этой теории представления о церковном имуществе как об «общецерковной собственности» переносят нас из области восточно-христианской традиции в сферу права Римско-католической церкви эпохи Средневековья.
Традиционно в христианском богословии жертва рассматривалась не как отчуждение, а как посвящение собственности Богу, что предполагало личную и корпоративную ответственность за ее правильное и целесообразное использование. На этой ответственности в Византии и на Руси было построено пусть не до конца сформулированное, но все же вполне определенное ктиторское право со всеми особенностями его наследования[4]. Это право представляло собой скорее ряд обязательств, предусматривающих выход ктитории из состояния абсолютного права частной собственности[5]. Естественно, что права жертвователей и общины многократно оспаривались клиром в истории. Однако смысл и судьба церковной собственности могут быть поняты исключительно на основе соединения учения о целевом характере церковного имущества и его общинной принадлежности.
В наиболее полном виде представление о церковной собственности как о целевом имуществе было сформулировано епископом Никодимом (Милошем). Это имущество всегда было связано с осуществлением разнообразных и широко понимаемых интересов Церкви[6]. Такое понимание требует коллегиально-соборного решения при распоряжении имуществом, обременяет его определенными ограничениями-сервитутами, допускает отчуждение вещных прав и не предполагает абсолютизации права собственности, связанного с «властью исключительно и независимо от посторонних лиц владеть, пользоваться и распоряжаться имуществом вечно и потомственно». Следовательно, мы вправе заключить, что характер надлежащего распоряжения церковным имуществом определяется и контролируется самим церковным народом в соответствии с исторически понимаемой пользой Церкви. Вследствие этого нельзя настаивать на единообразном и неизменном характере употребления церковного имущества, в том числе и предметов литургического характера, во все времена существования христианства. Каждая эпоха ставит перед Церковью новые задачи, а Церковь предлагает новые формы имущественного служения…
В подтверждение наших положений обратимся к истории формирования церковной собственности в Византии и на Руси, отметив при этом как факт изначальности существования церковного имущества, так и особенности его формирования[7]. Очевидно, возникновение христианских общин в Империи в ряде случаев должно было приводить к образованию общего, «кафолического», собственно церковного имущества. Владение общинным имуществом слагалось на основе коллегиального права и представляло собой корпоративную собственность, разновидностью которой была собственность епархиальная.
Поскольку евхаристический культ ранней Церкви имел семейно-париархальный характер, формирование имущества происходило прежде всего на основе domus ecclesiae. Из них и возник такой феномен христианской жизни, как известная по источникам «kafoliki ekklesia» — «соборная церковь», или общинный храм, окончательно легализовавшийся после 313 г. Однако это не означало совершенного исчезновения домашних церквей с присущей им спецификой. Знатные патрицианские фамилии, принимавшие христианство, становились патронами общин, которые первоначально формировались за счет их социального окружения, и фактическими распорядителями общинного имущества с учетом его целевого посвящения. Рядом с кафолическими церквами в Империи возникали propriae ecclesiae. Расцвет этого феномена в целом приходился на Средние века, когда вследствие «варваризации» церковного права «церковь в частном владении» стала одним из значимых явлений христианской жизни. Исторические данные позволяют предполагать, что появление частных церквей было продиктовано отнюдь не соображениями престижа и тщеславия, как можно было бы подумать по аналогии с усадебными, ведомственными и дворцовыми храмами в России синодальной эпохи. В ряде случаев это была единственно возможная форма организации и существования Церкви в эпоху поздней античности и Средних веков в условиях христианизации традиционных обществ.
В дальнейшем судьба церковной собственности во многом зависела от соотношения в истории трех вышеперечисленных факторов — частного, общинного и епископского права в сфере церковного имущества. Преемниками в области ктиторского права могли быть не только органы епархиального управления, но и конкретные общины и гражданские институты. Это хорошо видно на примере развития катакомб в Риме — кладбищ раннехристианской общины I–V вв. В ряде случаев они складывались вокруг родовых кладбищ патрицианских родов. На протяжении II–III вв. эта изначальная связь распалась. «Бремя содержания» общинных кладбищ начало постепенно переходить к городскому епископу, что закончилось реформой папы Зеферина (197–217) и созданием коллегии фоссоров.
И общинное и институциональное имущество формировалось путем покупки, дарения (donatio) или по завещанию. Однако право получения наследства для христианской общины было подтверждено лишь в 321 г.: римское право не предполагало абстрактных наследников в виде «всей Церкви». Характерно, что имущество, полученное Церковью, могло быть возвращено владельцу или его наследникам, если таковые объявлялись, как поступали епископы Аврелий Карфагенский и Августин Иппонский. К тому же имущество, обращаемое в церковную собственность по дарению или завещанию, не освобождалось от куриальных обязательств перед городом и государством, которые нес его бывший владелец. Это заставило блаженного Августина отказаться от завещания некоего гражданина, обязанного поставлять хлеб из Африки в Рим: возложение на местную епархию такой обязанности было бы для нее непосильно. К тому же церковные имущества не были свободны как от исключительных поборов — muners extraordinaria и исполнения «почетных гражданских обязанностей», связанных с постройками общественных зданий и прокладкой дорог, так и от земельного налога — tributum. Итак, церковное право собственности не было абсолютным, оно было служебным и ограниченным, тесно зависящим от воли общины, интересов государственной власти и потребностей общественной жизни. Общество сохраняло способы контроля над своими пожертвованиями, которые отнюдь не поступали в безраздельное распоряжение клира.
Нормы канонического права, касающиеся церковного имущества и зафиксированные в деяниях Вселенских и местных соборов, также заслуживают бережного к себе отношения и не предусматривают буквального понимания. При их анализе становится очевидно, что они касаются прежде всего собственности «епархиальных управлений», которой непосредственно и управлял епископ, а не общинных кафоликонов и домашних церквей. Халкидонский собор (451) своим 26-м правилом запрещает епископу единоличное распоряжение имуществом и требует назначения эконома, «дабы домостроительство церковное не без свидетелей было, а имущество бы не расточалось». Этим, естественно, опровергаются расхожие толкования 38-го и 41-го апостольских правил (середина IV в.), настаивающие на исключительном и безотчетном распоряжении епископа «церковными вещами». Более того, 11-е правило VII Вселенского собора предполагает введение «внешнего управления» в епархиальной экономике, если местный епископ отказывается назначить сюда независимого эконома. 24-е правило Антиохийского собора (341) также предполагает соборное заведование епархиальным имуществом, которое было бы прозрачно для клира.
2-е правило свт. Кирилла Александрийского († 444), которое якобы утверждает, что от епископа «нельзя требовать отчета в расходе церковных доходов и приношений», оказывается приложимым лишь к личным епископским доходам. При этом 41-е апостольское правило касается лишь права епископа распоряжаться приношениями мирян на содержание духовенства, которые должны быть честно распределены между клириками. Речь не идет о распоряжении имуществами общин.
Отчуждение церковной собственности допускается не только 38-м апостольским правилом, которое запрещает лишь имущественные злоупотребления, но и рядом других канонов. 12-е правило VII Вселенского собора, включая в себя 26-е правило Карфагенского собора (419), не столько запрещает отчуждение епархиальных и монастырских земель, объявляя такие сделки юридически ничтожными, сколько предполагает сохранение за Церковью права владения ими при передаче третьим лицам прав пользования и распоряжения. Такая передача может быть осуществлена в случае неэффективности собственно церковного хозяйствования на этих землях. 26-е и 33-е правила Карфагенского собора предписывают производить отчуждение собственности после обсуждения этого вопроса на окружном соборе или экстраординарном совещании клириков. Именно об этом говорит 15-е правило Анкирского собора (314), объявляющее недействительными все сделки с церковным имуществом, сделанные пресвитером в отсутствие своего епископа. Речь, естественно, идет о кафедральном храме — kiriakon.
24-е правило IV Вселенского собора и 49-й канон V–VI, или Трулльского, собора (692) запрещают отчуждение монастырского недвижимого имущества и превращение его в «мирские жилища». Но этот запрет носит условный характер. Сохраняя право владения, Церковь может найти этому имуществу иного пользователя в соответствии со своими интересами. Толкования на эти правила допускают, что существование в монастырском ансамбле музея-заповедника, как это сложилось в современной России, при соблюдении ряда условий, может восприниматься церковным сознанием как абсолютно нормальное[8].
Монастырское имущество становится предметом определения 1-го и 7-го правил «Двукратного» собора в Константинополе (861), при этом особенно оговаривается сфера действенности ктиторского права. Создание таких частных монастырей, как и отчуждение принадлежавшего им имущества, допускается лишь с воли епископа. Само имущество, движимое и недвижимое, должно вноситься в книгу (brebio enkatanrafeste), которой надлежит храниться в епархиальном архиве. Канон не уничтожает совершенно воли ктитора в распоряжении церковным имуществом, что подтверждается и толкованием этого правила Феодором Вальсомоном (XII в.), но предупреждает ктиторское своеволие епископским авторитетом. В этих правилах прослеживаются начатки системы контроля над церковным имуществам путем его фиксации в инвентарной описи.
Нельзя не заметить, что большинство норм относится к вопросам церковной недвижимости, однако богослужебное имущество Церкви подчиняется тем же правилам. 73-е апостольское правило, воскрешая в памяти Валтасаров пир, запрещает частное употребление в быту освященных сосудов, однако не исключает отчуждение их в церковных благотворительных целях. Развитие этой нормы в 10-м правиле «Двукратного» собора также запрещает лишь использование литургических предметов в домашнем быту (eis oikeian xrisin), а не возможное употребление их к пользе Церкви, «освященное» общественными, но не обязательно богослужебными целями. Точно так же запрещение иподиаконам касаться литургических сосудов, произнесенное 21-м правилом Лаодикийского собора, касается лишь времени совершения евхаристии и предшествующих священнодействий, а не является запретом абсолютного характера. В этом же ключе должно пониматься и запрещение мирянам входить в алтарь — исторически оно распространялось лишь на принесение даров протесиса-проскомидии непосредственно к алтарю, но со временем в общественном сознании получило абсолютное значение.
Итак, единственное условие при распоряжении церковным имуществом — это его общественное служение, одобренное волей церковной общины, исходящей из осознания интересов христианской миссии, и авторизованное епископом. Естественно, что составленные в эпоху поздней античности и раннего Средневековья правила не предполагали существования в составе церковного имущества «объектов культурного наследия». Однако святоотеческое приложение канонических норм к современной ситуации в полной мере допускает возможность того, что общинные права пользования и распоряжения памятниками культуры, в том числе и богослужебного характера, могут быть ограничены. При этом может претерпеть эволюцию и функциональное использование богослужебных предметов — они могут быть изъяты из литургической практики в связи с общественной потребностью, «освящающей» их новое употребление уже в качестве музейного экспоната. В конце концов, сохранение культурного наследия служит к пользе Церкви. В то же время каждодневная и суетная эксплуатация реликвии под предлогом «удовлетворения религиозных потребностей» в целях обеспечения рентабельности «приходской экономики», ведущая к искажению и разрушению материального тела святыни, служит Церкви лишь во вред.
Хранение и экспонирование памятников церковной старины в государственных музеях оказывается формой христианского свидетельства, проповеди и популяризации церковной культуры. Единственно, что для этого нужно, — осознанный церковный выбор и партнерские отношения с обществом и государством, связанные с отсутствием принуждения по отношению к Церкви. В этих условиях формируется новое восприятие секуляризации, согласно которому она не приносит вреда церковной миссии, если ее последствия, пусть и вторичные по своему характеру, позитивны в широком смысле[9].
Такой подход сродни разделению «гробокопательства» на «простительное» и «непростительное», которое содержится в 7-м правиле свт. Григория Нисского и, по сути, в 10-м правиле свт. Василия Великого и в 43-м правиле патриарха Иоанна Постника. Раскапывающие могилы «для хищения», т. е. с целью личного обогащения, однозначно подпадают под осуждение. Однако тот, кто использует могильные камни «на нечто лучшее и общеполезнейшее», прощается. Как и в истории с «объектами культурного наследия», эти каноны не предполагают существования такой академической науки, как археология. Но их современное толкование однозначно оправдывает археолога, занимающегося изучением погребального обряда для «лучшего» понимания истории в «общеполезнейших» целях, и осуждает «черных археологов», работающих на рынок. Главное — цель и разборчивость в средствах ее достижения.
* * *
Ситуация, подобная той, что мы только что наблюдали в Византии, была характерна и для Древней Руси. Соборный строй здесь не прижился с самого начала. Однако это не исключало, а как раз предполагало активную роль как общинного, так и вотчинного права в церковной жизни, избрании духовенства и распоряжении церковным имуществом в X–XVIII вв. Существование вотчинных церквей хорошо прослеживается и на Руси. Летописи и акты X–XIV вв. упоминают представителей духовенства, более связанного с сильными мира сего — древнерусским княжьем и боярством, чем со своим епископом. Пресвитер упоминается при княгине Ольге в 957 г., «свой презвутер» был у князя Бориса в 1015 г., в белозерском походе Яна Вышатича в 1071 г. сопровождает «попин Янев», убитый волхвами. Совершенно уникально сообщение Новгородской летописи под 1136 г. о венчании князя Святослава Ольговича в Новгороде «своими попы», поскольку архиепископ Нифонт запретил городскому духовенству венчать князя.
Немаловажно, что «Русская правда», древнейший правовой памятник эпохи христианской Руси 1015–1030 гг., не знает ни духовенства, ни монашества как отдельных независимых групп населения. На них распространялись те же юридические нормы, которыми характеризовалась деятельность древнерусских «мужей», если, конечно, они не принадлежали к социально зависимым категориям населения. Лишь со временем, в XII в., в результате усилий церковной иерархии и княжеской власти, появилось «Правило о церковных людях», выводившее древнерусский клир за рамки существующей схемы социальных отношений[10].
В связи с этими социально-политическими особенностями структуры древнерусского общества строилась и внутренняя структура Церкви на Руси. Это не была приходская система в современном смысле этого слова. Впервые термин «приход» был упомянут в письменных источниках лишь в 1485 г[11]. Тогда рязанский князь Иван Васильевич создал в Переславле новый храм в честь свт. Иоанна Златоуста и «назначил» к нему прихожан по профессионально-территориальному признаку: это были слободы «сребреников» и «пищальников», которые и составили новообразованную церковную единицу, названную «приход». Источники XVI в., в том числе писцовые книги по Новгороду Великому, хорошо демонстрируют, как планомерно и сознательно создавалась приходская система в городах Московской Руси взамен исторически сложившихся церковно-общественных отношений.
Здесь действовал хорошо отработанный имперский принцип «разделяй и властвуй»: к старинным церквам назначались новые прихожане, а духовенство, ранее проживавшее бок о бок со своими пасомыми, целенаправленно сселялось на городские дворы возле храмов; так создавались ставшие впоследствии привычными прицерковные слободки. Клир окончательно оформлялся в одно из сословий царства Московского, параллельно тому, как его граждане превращались в подданных. Однако окончательное становление приходской системы как явления социального конформизма может быть отнесено только к XVII в.
Рядовой же церковный союз в древнерусскую эпоху совпадал с существующими подразделениями социально-политической организации общества. Прежде всего они были представлены княжеским двором и его дружиной, городской сотней, боярской вотчиной и сельской общиной. В источниках сохранились названия изначальных форм низовой церковной организации в Древней Руси. Так, в Уставе князя Ярослава Мудрого о митрополичьих судах XII–XIV вв. говорится, что каждый иерей должен выполнять свою миссию в рамках округа, называемого в разных редакциях «предел — переезд — уезд»[12]. Однако это название — перевод-калька с греческого языка, аналог византийской практики, уже предусматривающей строгое деление на церковные округа по территориальному, а не по социальному признаку. Одновременно с церковным «уездом» памятники Средневековья упоминают и «покаяльную семью» XII–XV вв., сформировавшуюся вокруг священника и не зависящую от территориальных границ[13]. Одна из бед сегодняшней церковной общины — это отсутствие историзма в восприятии христианской жизни, попытка не только навязать христианам прошлого собственные представления, комплексы и суеверия, но и возродить на этой зыбкой и субъективной основе, выдаваемой за Священное Предание, церковную традицию.
На основе вотчинного и общинного права в Древней Руси формировалась и церковная собственность[14]. Исследования П. В. Знаменского, М. М. Богословского, А. А. Папкова и других показали, что христианская и сельская община являлись тождественными организациями, а духовенство рассматривалось крестьянами как «земские выборные люди»[15]. Соотношение прав епископа, клира и общины выражалось в договорной форме. Община в лице старосты заключала «порядную запись» со священником на совершение богослужений и пастырское окормление, а такие вещи, как строительство новой церкви в XVII в., происходили по челобитью общины на имя архиерея на основе епископской благословенной грамоты. Особой формой землевладения было землевладение монастырское как общинная собственность, возникшая преимущественно на основе дарений[16]. Формулы дарения предполагали, что вклад XV в. делался в собственность конкретной корпорации — «дома-ойкоса» — «в дом святого Спаса, в дом святой Богородицы, в дом святого Николы». При этом особо оговаривался состав этого дома: «игумену и всей братии, и хто по нем будет игуменом». Иногда подчеркивалось, что земля дается в «общину» или «общежительство». Собственность передавалась «во веки» или «в одерень» — термин, связанный с клятвой на дерне и также предполагавший вечное владение. Позднее понятие «дома» перемещается в конец формулы: «святому Спасу, игумену и чернецам в дом», что создавало неверное впечатление передачи собственности непосредственно Богу.
Сохранившиеся акты касаются не только земельных угодий. Уникальна грамота архиепископа Новгородского Феофила 1473 г., доказывающая, что на храмы в Древней Руси распространялись те же правовые нормы, как и на любую другую недвижимость. Судя по всему, владыка «вложил» в Никольский Вяжищский монастырь церковь свт. Николая в Шуньге, предварительно выкупив храм у одного из новгородских бояр. Важно отметить, что секуляризация, т. е. отчуждение церковного имущества в общественно полезных целях, была известна и в Древней Руси. Так, в 1391 г. новгородцы взяли 5000 серебра «с полатей святой Софии, скопления владычня Алексеева», и на эти деньги построили «костры» — оборонительные башни Окольного земляного города[17]. Таким образом, все недвижимое, движимое и богослужебное имущество Церкви передавалось в собственность общине или институции, а право пользования и распоряжения — конкретным лицам, представляющим эту общину «здесь и сейчас».
В XVII в. параллельно с централизацией государственного управления происходит и централизация управления церковной собственностью, замыкающаяся на личность царя и великого князя. Это было связано как с неоправданно значимой ролью, каковой русский православный менталитет наградил личность монарха в жизни Церкви, так и с унаследованием царем ктиторских прав многочисленных Рюриковичей и репрессированных бояр. В особенной степени это касалось иконного убранства и литургических предметов, дефицит которых в разоренных Смутным временем храмах ощущался особенно остро. Из «стоящих без пения», «запустелых» и «бесприходных» церквей целые ризницы и иконостасы в 1620-е гг. передавались более счастливым соседям во «временное хранение». В 1625 г. в Александро-Свирский монастырь по царскому указу игуменом Феодоритом были перевезены 38 икон из пустующих храмов Новгорода, в частности образа из кремлевской церкви свв. Иоакима и Анны, хранившиеся в Софийском соборе. Особенно подчеркивался временный и ответственный характер их выдачи: «а как тех образов государь спросит и… игумену Феодориту с братией или хто в монастыре иный игумен и братья будут… те образы отдать, где им государь велит»[18]. В 1643 г. царская грамота требует «сыскать» все богослужебное имущество, розданное из Иверского монастыря по другим обителям. В 1697 г. по указу митрополита Новгородского Евфимия иконостас из Никольской церкви в Неревском конце Новгорода был передан в храм св. Ильи Пророка на Славне «с роспиской».
Точно так же решалась судьба не только богослужебного имущества общины, но и всей недвижимости в целом. Спасский монастырь в Старой Руссе царской грамотой от 3 декабря 1655 г. был приписан к Иверскому монастырю «со всяким строением, с вотчинами и с всякими угодьями». Судя по всему, такое вынужденное объединение монашеских общин предполагало не столько изменение права собственности, сколько передачу этой собственности в «оперативное управление». Иверскому игумену было велено, дабы он «сыскал прежние отписные книги, что к тому монастырю изстари по нашим жалованным грамотам и писцовым книгам было». Имущество одного монастыря не растворялось в собственности другого. Совершенно очевидно, что факт пожертвования этих предметов на церковные нужды не должен отодвигать на второй план вопрос о праве собственности на них. Это допускало возможность отчуждения, трансформации и даже уничтожения церковной недвижимости, что доказывается практикой, предполагавшей снос обветшалых церквей и переплавку литургического имущества на государственные нужды.
Вынужденный снос и разборку храмов предполагало еще право эпохи императора Юстиниана Великого, хотя первый казус такого рода связывается агиографической письменностью с патриархом Каллиником († 705), от которого император Юстиниан II (685–695) потребовал благословить разборку Влахернского храма в Константинополе, мешавшего строительству нового дворца. Изначально патриарх отказывался, однако, в конце концов воскликнул: «Слава Тебе, Христе, терпящему всяческая!». Согласно тексту, стены храма пали сами собой. В России стены как падали от ветхости, так и разрушались сознательно. Окраины Смоленска уже в XIII в. украшали руины княжеских храмов, построенных менее чем за 100 лет до этого.
Опричнина и Смутное время также оставили следы храмовых запустений и разрушений. В 1698 г. опись Новгородского Вяжищского монастыря упоминает находившуюся в монастырском ведении каменную церковь свт. Николая на Яковлеве улице в Новгороде, стоящую без пения, у которой крыльцо и паперть за ветхостью «порассыпались», а кровля «огнила»[19]. Ветхость церкви с деревянной главой и каменной «шеей» заставила владельцев снять и то и другое, «чтоб сводов верхних и нижних не обрушило». Если ризница была передана в другой храм, то церковный архив оставался в церкви положенным в сундуке и «сомкнутым замком вислым немецким смычным». Ветхие иконы продолжали пребывать в церкви.
Начало новой волне обветшания храмов положила секуляризация 1764 г. Их снос происходил уже в XIX в[20]. Традиционно материал, полученный при разборке, чаще всего употреблялся для нового церковного строительства, хотя известны случаи растаскивания его «православным народом» для своих нужд. Судя по всему, особого чина на снос и разборку храма так и не было создано, однако выработался определенный ритуал. 25 февраля 1900 г. Синод разрешил разобрать и перенести в Петербург «Суворовскую» церковь (1789) из с. Кончанское Новгородской губернии. 15 марта, после последней литургии, антиминс этого храма с крестным ходом был перенесен в ближайшую церковь, после чего был зачитан указ о перемещении храма. Разборка, начиная с креста на маковке, проходила под пение «Тебе, Бога, хвалим» и «Спаси, Господи, люди Твоя».
Итак, церковная собственность на Руси существовала, и ее существование не подвергалось сомнению Российском государством, о чем свидетельствуют все секуляризационные попытки 1503–1764 гг. Однако этими мероприятиями лишь непоследовательно ограничивались рост земельной собственности церкви и право распоряжения соответствующими доходами[21]. Естественно, это вызывало сопротивление клира, достаточно вспомнить возникшее на Руси апокрифическое «Правило святых отец 165 на обидящих Божиа церкви» XVI в., но в целом не рассматривалось обществом как «гонение на Церковь». Отметим, что реформа 1764 г. представляла собой выкуп церковных земель со стороны государства. Епархии, монастыри и храмы, лишившиеся земли, были переведены на штатное денежное содержание от казны. Точно так же были осуществлены меры Петровского времени по секуляризации богослужебного имущества «для нужд обороны страны» в Северной войне и ликвидации ее последствий. 20 апреля 1722 г. вышел указ о привозе в Синод привесов и приношений с икон. При этом было указано «за курьезные вещи деньги дать достойно цены без удержания»[22]. Стоит сравнить мероприятия XVIII в. с событиями диссолюции в Англии в 1535–1541 гг., ставшими ключевым мероприятием церковной реформы короля Генриха VIII. Острие компании было направлено на отчуждение храмовых ризниц как тезаврированного капитала, а также на изъятие свинцовых кровель и оконных переплетов, которые должны были быть обращены на пользу общества и государства, понятых как пользу Церкви.
Отметим, что ведомственная принадлежность храмов и их богослужебного имущества как следствие прав церковного владения, свято уважалась Империей. Так, 7 апреля 1883 г. Петропавловский собор в Санкт-Петербурге был переведен из епархиального ведомства в придворное, а 13 января 1894 г. то же самое было предпринято в отношении Архангельского собора в Московском Кремле. Такого рода передачи храмов в новое «оперативное управление» сопровождались передачей штатов, имуществ и капиталов, а из сметы Синода в смету придворного ведомства переносились все казенные суммы на содержание храма и жалование клира. Аналогичным образом храм Воскресения Христова в Петербурге был 9 марта 1908 г. передан из ведения Министерства Императорского двора в ведомство православного исповедания. Через два года предусматривался отчет представителей епархии в Государственной Думе. Также и Спасский Староярмарочный собор в Нижнем Новгороде, построенный в первой половине XIX в. за счет казны, управлялся губернатором и ярмарочной конторою, директор которой был одновременно и старостой, и выборным от купечества. Только 10 мая 1852 г. храм был переведен из губернского ведения в епархиальное подчинение.
Вопрос о церковной собственности достаточно остро встал в начале XX в. в связи с участившимися случаями расхищения и распродаж предметов церковной старины. В связи с этим 8 апреля 1908 г. председатель Императорского Московского археологического общества графиня Прасковья Уварова (1840–1924) предложила императору Николаю II объявить всю церковную древность государственной собственностью. На письме император начертал: «Заслуживает всякого внимания». Однако 24 июля Совет Министров отклонил это предложение. Документ не совсем точно цитирует возражения, представленные министром юстиции Иваном Щегловитовым и обер-прокурором Синода Петром Извольским. Из ответа следовало, что «отобрание у Церкви издревле и на законном основании приобретенного ею имущества… явилось бы нарушением коренного начала действующего законодательства, строго охраняющего неприкосновенность частной собственности». Однако в этом случае документ цитирует записку министра юстиции от 27 мая, где слова «частная» нет. Щегловитов просто указывает, что такое отчуждение повлечет за собой нарушение правовых начал, в частности ст. 77 Свода законов Российской империи (Т. 1, ч. 1. Изд. 1906 г.), где указано, что «собственность неприкосновенна»[23]. При этом министр допускал, что право собственности не будет нарушено, если ограничить возможность «церковных установлений» распоряжаться памятниками старины. Министр и обер-прокурор лишь считали, что такое ограничение «вряд ли целесообразно». И тот и другой прекрасно представляли себе «загадочную русскую душу» и ее отношение к правам собственности: памятники ждала угроза при любой ее форме, особенно при попадании в руки бюрократии. Лишь идеалистка Уварова верила в закон и порядок. Таким образом, на момент октябрьского переворота Православная Церковь в России, в лице своих общин и учреждений обладала вполне заметной собственностью, существенной частью которой были памятники культуры[24].
В 1917 г. «мечта» ревнителей старины, считавших необходимым объявление памятников церковной культуры государственной собственностью, казалось бы, свершилась. Лучше, как и предполагали Извольский со Щегловитовым, не стало. Стало хуже. Принудительный атеизм, отменив принудительное православие, вскрыл настоящее отношение российского общества к этому православию. Взорванные соборы, заброшенные приходские храмы и костры из икон — все это было сделано руками некогда православных людей, любящих теперь прикидываться жертвами «мировой закулисы». Из «своего» церковное имущество вдруг стало «чужим». Своим оно осталось лишь для приходских подвижниц и российской интеллигенции, пытавшихся спасти хоть что-то из христианской старины, бросаемой в пасть революционному молоху.
Октябрьский переворот подменил взаимовыгодную секуляризацию принудительной национализацией. Репрессивные меры в области имущественного права имели не просто экономический характер, но ясно выраженный атеизирующий смысл. Декрет Совнаркома «Об отделении церкви от государства и школы от церкви» 23 января 1918 г. лишил церковные общины прав юридического лица и собственности (ст. 12). Церковное имущество объявлялось народным достоянием, богослужебная часть которого могла передаваться прихожанам «в бесплатное пользование».
Реформы новой власти потребовали выразить существовавшие в Церкви отношения собственности в четких юридических понятиях. Они оказались достаточно противоречивы. Определение Поместного собора «О епархиальном управлении» (февраль 1918 г.) еще не знает четко сформулированного положения о составе епархиальной собственности[25]. Определение «О правовом положении Православной Российской Церкви» от 2 декабря 1917 г. также не знает общецерковной собственности, а знает «имущества установлений Православной церкви», которые пользуются правами его распоряжения[26]. Таким образом, имущество Православной Российской Церкви есть сумма имуществ ее «установлений», а «общецерковное имущество», упоминаемое Определением о круге дел Высшего Церковного Совета есть имущество органов Высшего Церковного Управления. Очевидно, что «Православная Российская Церковь» как «часть единой Вселенской Церкви Христовой» мыслилась не как отдельное юридическое лицо, а как совокупность юридических лиц, обладающих таковыми правами в силу принадлежности к Церкви. Пункт 6 Определения «О Православном приходе» от 20 апреля 1918 г. постановляет, что «в случае прекращения существования прихода вследствие перехода прихожан в другое исповедание или по каким-либо иным причинам, находящееся в приходе… имущество передается распоряжением епархиальной власти другому… приходу»[27]. Таким образом, оно не становится епархиальной собственностью, а продолжает оставаться общинной.
«Общецерковное достояние» Определения «О церковном имуществе и хозяйстве» от 6 сентября 1918 г.[28], нельзя рассматривать как «общецерковную собственность», хотя еще Предсоборное Присутствие в 1908 г. полагало, что «Православная Российская Церковь является собственником всего церковного, причтового и приходского имущества»[29]. Помимо нарастания соборного внимания к вопросам общецерковного достояния, в деяниях явно ощущаются и следы концепции «Божьей собственности», особенно в постановлении от 12 сентября 1918 г. «Об охране церковных святынь от кощунственного захвата и поругания». Представляется, что излишняя эмоциональность этого постановления и его оторванность от существующих реалий во многом способствовали трагическим событиям во время изъятия церковных ценностей.
Своим первым пунктом постановление недвусмысленно заявляло: «Святые храмы и часовни со всеми священными предметами, в них находящимися, суть достояние Божие, состоящее в исключительном обладании Святой Божией Церкви в лице всех православно верующих чад ее, возглавляемых Богоучрежденною иерархией. Всякое отторжение сего достояния от Церкви есть кощунственный захват и насилие». Христианин и приходские собрания не могут участвовать в изъятии святынь и передавать церковное имущество из обладания Церкви. Принятие церковных святынь на хранение от государственной власти может осуществляться лишь церковными организациями с разрешения епархиального архиерея: это была явная отсылка к новому закону, предусматривавшему «безвозмездное пользование» приходов своим имуществом, в одночасье ставшим общенародным. В случае перехода церковных святынь в «фактическое обладание чуждых и враждебных Православной Церкви лиц, соединенное с прикосновением их к священным предметам», рассматриваемого как кощунство, их новое литургическое употребление возможно только после освящения[30]. Категоричность данного определения необходимо рассматривать исключительно в контексте проведения в жизнь враждебных Церкви положений декрета об отделении церкви от государства[31]. Как мы видели выше, отчуждение церковной собственности в полной мере допускалось каноническим правом.
С таким представлением о своих правах в условиях узаконенного бесправия Церковь подошла к решению главного вопроса — о повседневном пользовании богослужебным имуществом в атеистическом государстве и оказалась к этому совершенно не готовой.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.