«…И мои мысли пусть развиваются в вас…»

«…И мои мысли пусть развиваются в вас…»

Последние пять лет земного пути П. А. Флоренского—священника, «не снявшего с себя сана», — это мученический, крестный путь христианина, напоминающий крестный путь и Деяни его Небесного Покровителя—Апостола Павла.

Более четырех лет перед казнью Апостол провел в тюрьма и пересылках, откуда направлял Послания, ставшие. часть Священного Писания. В них есть приветствия и благие пожелания общим знакомым, радость Апостола за успехи учеников забота об их здоровье, телесном и душевном: «Доколе не приду занимайся чтением, наставлением, учением» (I Тим. 4,13 «Впредь пей не одну воду, но употребляй немного вина, рад желудка твоего и частых твоих недугов» (I Тим. 5,23). Между строк—беспокойство о книгах: «Когда пойдешь, принеси фелонь, который я оставил в Троаде у Карпа, и книги, особенно кожаные» (2 Тим. 4,12).

«Павел, узник Иисуса Христа…»—начинает Апостол послание к Филимону (Фил. 1,1). «Узниками Иисуса Христа» был совсем недавно и наполнившие тюрьмы и лагеря десятки тысяч мирян, тысячи священников и сотни архиереев. Кроме писем и протоколов допросов подследственный Флоренский П. А. га писал в тюрьме труд «Предполагаемое государственное устройство в будущем»[2028], напоминающий «Город Солнца» Капанеллы, также созданный в застенке после пыток.

П. А. Флоренского репрессировали по «Делу № 2886 о k. — j националистической фашистской организации», якобы именовавшей себя «Партия возрождения России». В деле, в судебного заключении, П. А. Флоренский стоит первым:

«Флоренский Павел Александрович, профессор богословие служитель культа (поп), выходец из знатной дворянской семьи по политубеждениям крайне правый монархист, автор печатных трудов по богословию, в которых откровенно выражены его монархические убеждения («Защита божества», «Столп и утверждение Истины» и т. д.). В 1928 г. арестовывался ОГПУ и осужден как активный участник церковно–монархической организации на 3 г. С 1928 г. научный работник ВЭИ. Идеолог и руке водитель центра к. — р. организации, в прошлом состоял членов к. — р. «Платоновской организации»».

В приведенной «объективке» правильно многое, кроме существования к. — р. организации и знатного дворянства. В «Партию возрождения России» ГПУ включило людей, даже не знакомых друг с другом. Тем не менее факт существования организации признали все подследственные. Действительной же причиной ареста было «неснятие с себя сана». Высшей Волей, как условно называл Флоренский в подцензурных письмах Бога, было предрешено, что он сана не снял и не отрекся. В отличие от многих других мучеников за веру он не был поставлен перед таким выбором. Задолго до ареста, 11 апреля 1919 г., в Сергиевом Посаде на него легла ответственность тайного служения Церкви.

Если умозрительно соединить места, где побывал П. А. Флоренский: Германия, куда ездил в детстве, Дальний Восток — начало крестного пути, Закавказье, где родился и обратился к Богу, и, наконец, Соловецкий лагерь особого назначения, то получится крест. И если мысленно поднять его, опирая на основание—Дальний Восток, то как бы обозначится место упокоения христианина, лицом к востоку, чтобы, встав в день Страшного Суда, увидеть крест как знак Воскресения и крест— отпечаток земной жизни. А в месте пересечения линий, где сердце, окажется Сергиев Посад—место подвига.

Рассчитывая по закону Золотого сечения годы жизни П. А. Флоренского, получим первую особую точку (термин П. А. Флоренского. — Ред.): 1900 г. — рубеж веков. Главная особая точка—1918/1919 г.: мученическая кончина Государя, конец России старой. Итак, схождение главного узла во времени и главной точки в пространстве — Сергиев Посад, 1918/1919 г.

Вскоре после победы Октябрьской революции началась кампания безбожников по «раскрытию мощей» Угодников Божиих: святые мощи многих были уничтожены. Было необходимо сохранить хотя бы малую их часть от надругательства и гибели как основу будущего храмостроительства. Было объявлено и об открытии мощей Преподобного Сергия Радонежского И апреля 1919 г., в канун Лазаревой субботы, перед Страстной неделей. Поэтому по благословению наместника Троице–Сергиевой Лавры архимандрита Кронида члены Комиссии по охране памятников искусства и старины Троице–Сергиевой Лавры — священник Павел Флоренский и граф Юрий Александрович Олсуфьев, Сергей Павлович Мансуров и Михаил Владимирович Шик (ставшие позже священниками), возможно, также граф Владимир Алексеевич Комаровский тайно прошли в Троицкий собор, вскрыли раку с мощами и благоговейно взяли Главу Преподобного, положив на ее место главу погребенного в Лавре князя Трубецкого. К Главе Преподобного прирос позвонок, и его отделили богослужебным предметом — копием. След от копия и от приросшего позвонка—свидетельство проидходившего. Участники связали себя обетом молчания и тайну строг» сохраняли десятилетия.

Святыня вначале находилась в ризнице Троице–Сергиевой Лавры. Декретом Совнаркома РСФСР от 20 апреля 1920 Лавра была закрыта. Поэтому Главу из ризницы перенес к себе В дом на улицу Валовую Ю. А. Олсуфьев, а оставшиеся мощи находились в экспозиции музея до конца Великой Отечественной войны… Весной 1928 г. в Сергиевом Посаде происходил: массовые аресты «бывших», когда были арестованы и П. А. Флоренский, и племянница Ю. А. Олсуфьева Е. П. Baсильчикова. Главу в дубовом ларце закопали в саду дома Олсуфьевых. В 1937 г. началась новая волна арестов, и Олсуфьевы выехали из Сергиева Посада. Главу перенес в окрестности Николо–Угрешского монастыря, около станции Люберцы,. Паве. Александрович Голубцов (позже архиепископ Новгородски и Старорусский Сергий). После демобилизации он перенес Глав в Москву, в дом Екатерины Павловны Васильчиковой, племянницы Ю. А. Олсуфьева. 21 апреля 1946 г., на Пасху, состоял ос открытие Троице–Сергиевой Лавры. Когда мощи Преподобног Сергия из музея были возвращены Церкви, Е. П. Васильчиков вернула и Главу. По благословению Святейшего Патриарх Алексия Г святыня была возложена на место.

«Я принимал… удары за вас, так хотел и так просил Высшуь Волю», —писал П. А. Флоренский жене и детям (18. ГН.1934). H он нес страдания и за сохранение Тайны. Он оберегал одну и немногих неоскверненных святынь России. Быть может, в этом и состояло церковное служение, возложенное на него в главном месте и в главный момент его земного пути. Возможно, это и давало силы переносить происходившее и. внутреннее прав внешне отойти от церковных дел в науку и технику, смириться с одной стороны, с осуждавшими его за этот отход, а с другой — с приписывавшими ему участие в к. — р. организации: он действительно нарушал требования власти, оберегая святыню. В свете рассказанного становятся более понятными поступок П. А. Флоренского, особенно в последние годы жизни.

В тюремно–лагерном зазеркалье священник Павел Флореский провел 57 с половиной месяцев—с 26 февраля 1933 г. п 8 декабря 1937 г. Эти сроки (срока по–лагерному) делятся особыми точками Золотого сечения. Первая особая точка — само счастливое и в то же время одно из самых тяжелых событий в лагерной биографии: приезд в июле—августе 1934 г. Анні Михайловны с тремя младшими детьми—Олей, Микой и Тикой — в Сковородино, последняя встреча и по сути дела прощание с семьей. В канун их отъезда з/к Флоренский был по конвоем вывезен в Свободный, а потом по этапу I сентября 1934 г. отправлен на Соловки. Главная особая точка крестног пути—7 июня 1936 г. — реальный знак продолжения рода, рождение первого внука, названного его именем, первого из двенадцати. Возможно, П. А. Флоренский знал и об ожидании второго— Ивана, родившегося 30 ноября 1937 г.

Письма из лагерей представляют собой на редкость цельное и завершенное произведение. В композиционном плане, как литературное произведение, они имеют выраженную завязку, медленно развивающийся сюжет и трагический финал. Однако классическое литературное произведение по определению есть вещь в себе, со своим пространством–временем, ни к кому не обращенным, никому не предназначенным, которое живет само по себе, имеет четкие границы, оно начинается и кончается. Переписка—часть реальной жизни, в жизненном пространстве и времени, которые не имеют ни конца, ни начала, ни границ.

Когда со времени написания последнего письма прошло 60 лет, незаметна специфичность пространства–времени писем и их инородность в реальности. Однако мерцающей неустойчивостью переписка производит впечатление живого организма, что свойственно истинным произведениям искусства. А отсутствие контуров делает ее похожей не на один организм, а на биосферу или кусочек ее—биотопстацию—лес, океан, саванну со стадами, рой пчел или муравейник. Подобное сопоставление не случайно: сам П. А. Флоренский называл свое мышление органическим или круглым и, пожалуй, наиболее подробно обрисовал его специфику во вступлении «Пути и средоточья» к своему фундаментальному труду «У водоразделов мысли»: «Строение такой мысленной ткани—не линейное, не цепью, а сетчатое, с бесчисленными узлами отдельных мыслей попарно, так что из любой исходной точки этой сети, совершив тот или иной круговой обход и захватив на пути любую комбинацию из числа прочих мыслей, притом, в любой или почти любой последовательности, мы возвращаемся к ней же»[2029].

Понимание единства и завершенного совершенства переписки стало особенно явным на последних этапах подготовки писем к печати. До сих пор мы публиковали по нескольку писем и видели, что они не становились отрывками, кусками из текста, а, наоборот, организовывали удивительно гармоничную композицию: одно, три, пять—и каждый раз публикация оставляла ощущение завершенного материала.

Переписка без купюр и сокращений производит особенное впечатление. Целостность и в стиле, и в развитии от письма к письму отдельных сюжетов, вплоть до фенологических наблюдений, и даже в единстве, как в классической драматургии, места, времени и действия. Целостность ее и в сложной системе упоминаний людей и понятий, что так заметно при составлении примечаний и указателя. А сходные или одни и те же мысли, повторенные разным адресатам, в разное время и в разном контексте, придают тексту гетерофоническую структуру, характерную для многоголосия русской народной песни. Это «полная свобода всех голосов, «сочинение» их друг с другом в противоположность подчинению». «He отношение к ближайшим предшествующим и непосредственно последующим высказываниям мотивирует данное, но отношение этого последнего к целому, как это вообще бывает во всем живом, тогда как свойство механизма—иметь части, зависящие только от ближайших смежных, прямо к ней подсоединенных»[2030]

Переписка подобна ткани, основу которой составляют семь нитей–адресатов: мать, жена и пятеро детей, а на основу ложится вьющийся из челнока непрерывно, как пряжа Парки, уток — нить, переходящая из одного письма в другое, от адресата к адресату. Ее толщина меняется, разнообразна расцветка, и ткань оказывается то плотнее, то реже, окрашиваясь разным смыслом и содержанием. Из ткани переписки можно вытянуть фрагменты. Так, отпрепарированы поэма «Оро» и водорослевая проблема. И они композиционно оказались стройными конструкциями, но имеют прочное начало — фундамент, структуру и естественное, но формально не завершенное окончание. Однако в целом в переписке есть трагическое завершение вплоть до подведения итогов и болезненного стремления успеть в оставшихся страничках передать детям как можно больше.

Столь пристальное внимание к композиции писем не случайно. В письмах своим детям П. А. Флоренский подчеркивал, что понять произведение можно, лишь открыв закон его композиции.

Текст, расчлененный на отдельные фрагменты, связанные созвучиями и перекликами тем, вообще характерен для Флоренского. Так построены, например, работа «У водоразделов мысли» и знаменитый «Столп и утверждение Истины». В последнем случае в подзаголовке дается примечательное уточнение—«Опыт православной теодицеи в двенадцати письмах» [2031]. Иногда письма, доработанные о. Павлом, превращались в главы его трудов. Например, вступление «На Маковце» к труду «У водоразделов мысли» выросло из письма В. В. Розанову[2032]

Многие работы о. Павла по сути своей письма, они наполнены интимным внутренним светом, играющим на гранях композиции, и обращены к читателю–другу. Слово Флоренского— символ, т. е. оно всегда еще что?то. Это «что?то» должно быть раскрыто, и раскрыто тем, кто в той или иной степени сродствен автору по мироощущению, — отсюда обращенность к личности, лицу, а не к среднестатистическому индивиду, абстрактной публике. Поэтому можно ожидать, что центральный символ того или иного периода жизни, оформляющий его специфическую глубинную интуицию, в переписке будет нащупываться не сразу и лишь впоследствии оформляться, сопрягаясь с прошлым и настоящим опытом, насыщаясь многообразием перекликающихся, дополняющих друг друга смыслов.

О последнем периоде творчества П. А. Флоренского можно судить только по письмам из лагерей. Поэтому особенности композиции переписки, с одной стороны, и сети важнейших символов, характерных для этого этапа творчества, —с другой, столь важны для понимания всей жизни Флоренского.

В 30–х годах Флоренский существовал в человекодробящем пространстве–времени ГУЛАГа, где остаться самим собой означало сохранить и упрочить свое внутреннее пространство- время, противостоящее разрушению.

Еще раньше, в воспоминаниях, обращенных к детям, П. А. Флоренский писал, что с детства думал над проблемой символа[2033]. Поэтому внутренние, глубоко скрытые особенности переписки можно уловить, выявив символы, в которых предельно фокусировался опыт Флоренского, и пути к их оформлению в его сознании.

Пребывание на Дальнем Востоке—один из самых ярких, трагически счастливых периодов в жизни П. А. Флоренского. «Вообще же за последнее время я от Москвы так устал и работа шла так судорожно, что если бы не постоянное безпокойство за вас, я пожалуй ничего не возражал бы против пребывания здесь», —писал о. Павел жене (12—16. ХІ. ЗЗ г.).

По прибытии на сковородинскую Опытную Мерзлотную станцию Флоренский сумел свои предположения, опыт прежней работы по материаловедению и электротехнике использовать для раскрытия феномена вечной мерзлоты. Самое главное, оказалось возможным прикоснуться вплотную к мерзлоте и в лабораторных экспериментах, и во время наблюдений в природе. Открылась вечная мерзлота как тайна—влекущая, захватывающая, волнующая. Именно это ощущение тайны Флоренский больше всего ценил. Оно свидетельствовало о точности попадания в то или иное средоточие сходящихся и расходящихся путей и тем самым давало опору его мысли, отзывалось ей.

За короткий срок сделано было очень много: эксперименты, статьи, доклады, экспедиции. Поражает обилие планов Флоренского, так и не осуществившихся. Творческий подъем был столь велик, что после многолетнего перерыва он вновь заговорил стихами. Здесь родилась поэма «Оро», которую о. Павел посвятил младшему сыну Мику[2034] Впрочем, по письмам того времени чувствуется, сколь близко еще было многое, связанное с Москвой, с работой в ВЭИ — Всесоюзном электротехническом институте. Флоренский передает распоряжения для бывших сотрудников по институту, заботится о публикациях. Он еще не выпал из гущи московских дел и забот, из суетливого Московского» пространства. На Дальнем Востоке он как бы отчасти вернулся после трагического перерыва к той же деятельности, что и в столице.

Когда после тягот этапа Флоренский получает возможность заняться исследованиями, в первом письме, где о. Павел упоминает о мерзлоте, говорится о «чрезвычайной важности» изучения ее «для всех областей народного хозяйства и для общего миропонимания»: «Уже и в настоящий момент, хотя я работать и не начинал, мне мерещатся некоторые практические последствия этой работы, применение мерзлоты в области электропромышленности, что м. б. весьма важно с предстоящей электрификацией края» (28. ХІ. ЗЗ г.). Произошло узнавание близкого, припоминание, если воспользоваться термином Платона.

Мерзлота—пока еще нечто внешнее, и лишь в одной фразе сыну Мику проглядывает уже совсем иное. Он пишет мальчику об очень красивых ледяных водопадах, «как в Сонном царстве» (27. ХІ. ЗЗ г.). А вот какой мерзлота видится четыре месяца спустя. Речь идет о строении льда всего лишь в маленьком замерзшем прудке: «Получились сказочные пещеры из чистейшего хрустального льда, льда лучистого, льда волокнистого, белого, а внизу—красно–коричневого, но вполне прозрачного […]. Описать, как это красиво мне не по силам, нарисовать — тоже. Когда нибудь ты увидишь ряд зарисовок колонн и других деталей, но эти зарисовки даже отдаленно не передают красоты этих пещер. Сомневаюсь, чтобы художник сумел передать ее по настоящему, это слишком трудная задача. Лучше всего читать сказки. Ho и это слабо: «Перед ним во тьме печальной гроб качается хрустальный, и в хрустальном гробе том спит царевна мертвым сном». Как это мало, как бедно сравнительно с найденным нами в прудке поперечником всего в 8 метров и глубиною 1,60 м, т. е. недалеком от лужи» (8.І?.34 г.). Мерзлота живет наледями, «подбирается» к жилищу человека, «постепенно завоевывает территории и быстро растет вширь и ввысь». Мерзлота символична, она не только мерзлота, но и нечто еще, она таит в себе множество иных смыслов.

Созвучие внутреннего строя о. Павла с тайной мерзлоты удивляет и явно свидетельствует о некой глубинной интуиции Флоренского, для выражения которой мерзлота явилась очень точным символом. Об этом написаны строки, задолго предшествовавшие Сковородино, в работе «У водоразделов мысли», над которой Флоренский работал в 1917—1922 гг.: «У первичных интуиций философского мышления о мире возникают сначала вскипания, вращения, вихри, водовороты—им не свойственна рациональная распланировка, и было бы фальшью гримировать их под систему, если только и вообще?то таковая не есть всегда vaticinium post eventum[2035], вещание после самого события мысли; но, не будучи упорядоченно–распределенными, исчислимо–сложенными, эти вскипания мысли, это

…колыбельное их пенье,

И шумный из земли исход

настоятельно потребны, ибо суть самые истоки жизни.

Это из них вымораживаются впоследствии твердые тезисы—надлежит изучить возникающие водовороты мысли так, как они есть на самом деле, в их непосредственных отзвуках, в их откровенной до–научности, до–системности»[2036]

Стихия воды символически выражает интуицию, лежащую в основе работы «У водоразделов мысли», само название которой с водой же связано. На первом плане—вскипания мысли, на которые устремлен взгляд автора, лишь затем из них выкристаллизовываются («вымораживаются») «твердые тезисы», кристаллы мысли. Именно о кристалличности, кристаллизации часто говорит в лагерных письмах Флоренский по самым различным поводам: «Вспоминаю свое и ваше детство, детские переживания и чувствую, как целостно все выкристаллизовывается, наверно изоморфная кристаллизация» (12.?.35 г.). «То, что всосется в этом возрасте, станет […] формою мировосприятия, зародышами кристаллизации всего последующего опыта» (17. Х.36 г.).

Наивно было бы ожидать от о. Павла буквальных пояснений, касающихся этих изменений, но нетрудно прочесть о них во вступлении к поэме «Оро», написанном уже на Соловках:

За сроком новый срок скользит.

Ho знал: не должно мне роптать.

Прошли года —

не два, не пять,

А много безуханных лет,

Как звенья внутренних побед.

Себя смиряя вновь и вновь,

Я в жилах заморозил кровь,

Благоуханье теплых роз

Замуровал в льдяной торос.

Так мысли пламенный прибой,

Остыв, закован сам собой.

Первое, непосредственное, чем открылась мерзлота Флоренскому, — своей внутренней скульптурностью, архитектоничностью. В его письмах рисунки с изображением различных образований льда. В описании к присланной фотографии поясняется, как в зримый образ оформляется сложной конфигурации «силовое поле», отражающее особенности кристаллизации льда. Сам Флоренский поражается богатству и разнообразию формаций льда и пишет статью об этом.

В мерзлоте о. Павел увидел символ края, ставшего столь близким его сердцу. Причем мерзлота символизирует не только природу Дальнего Востока, но и природу вообще. Природу, к которой обращается человек и которая на это обращение может ответить и благосклонно и разрушительно, если человек губит ее: «Золото, таящееся в мерзлоте, обращается в золотой пожар, губящий достояние орочонов—тайгу и мох, разгоняющий дичь—источник их жизни» [2037].

Следующий пласт впечатлений Флоренского — знакомство с народом края вечной мерзлоты — орочонами. Он много пишет о них и даже поначалу поэму называет «Орочоны». Флоренский мечтает создать грамматику и словарь орочонского языка и настойчиво просит прислать ему словарь и грамматику тунгусского языка. В одном из писем он признается, что образ мыслей орочонов чувствует близким себе. Ему близки их глубинная связь с природой, древние верования.

В мерзлоте Флоренский увидел символ, в котором слились три русла его деятельности, три области его интересов. В предисловии к поэме он так и пишет, поясняя задачу поэмы: «Мерзлота как тройной символ — природы, народа и личности». В чем же видел он это единство?

«Вечная мерзлота разрушает, когда ее начинают «обживать» и «освоять». Отсюда—«не трогай мерзлоты» орочонов. Ho то же—о душе. Прикрытые мерзлотой, таятся в ней горечи, обиды и печальные наблюдения прошлого. Ho не надо копаться в ее недрах. Мерзлотная бодрость дает силу справиться с разрушающими силами хаоса»[2038].

Мерзлота оказывается столь емким символом, что сдерживает своими хрустальными изваяниями силы хаоса. Отношение Флоренского к силам хаоса антиномично. С одной стороны, их надо сдерживать, дабы не всплыли наружу «горечи и обиды», с другой стороны, именно в этих силах хаоса—источник, изначальная стихия творчества. Без страстей человек перестает быть человеком, но страсти должны быть побеждены смирением.

Груз пережитого и давнее отношение к хаосу, который есть и благо, соединились в образе мерзлоты. Именно она оказалась близка миропониманию Флоренского. «Мерзлота—это эллин- ство», —пишет Флоренский в предисловии к поэме, а впоследствии, уже с Соловков, поясняет Кириллу:

«…Ты не замечаешь (полагаю в этом виноват автор) бодрого тона, данного размером и ритмом, и бодрой идеологии, которая раскрывается в преодолении обратного мироощущения, а не в простом незамечании всего, что может ослабить дух и вести к унынию. Это—древне–эллинское понимание жизни, трагический оптимизм. Жизнь вовсе не сплошной праздник и развлечение, в жизни много уродливого, злого, печального и грязного. Ho, зная все это, надо иметь пред внутренним взором гармонию и стараться осуществить ее» (7. ХI1.35 г.).

В дальневосточных письмах можно увидеть и еще один, упрятанный от цензора, важнейший смысл многогранной символики мерзлоты: «Все это время я страдал за вас и хотел, и просил, чтобы мне было тяжелее, лишь бы вы были избавлены от огорчений, чтобы тяжесть жизни выпала на меня взамен вас» (23—24. III.34 г.). Хаос в мировоззрении Флоренского— основной закон мира, закон энтропии, но Хаосу противостоит Логос—эктропия, борющаяся с мировым уравниванием. Само по себе творчество, не просветленное Логосом, может быть разрушительно. В дальневосточных письмах Флоренского на первый план выступает Логос прежде всего как Высшая Воля, мерзлота—это еще и символ волевого начала, стоящего над миром, Высшей Воли, Имя которой—Бог.

He купол то Софии, нет,

Ho, облаченный в снег и свет,

Парит сияющий Фавор

Над цепью Тукурингрских гор.

В мерзлоте о. Павел увидел единство многого, над чем он работал в своей жизни. Самые разнообразные русла его размышлений соединились в этом средоточии. И энтузиазм Флоренского был столь велик, что в предисловии к поэме оказалась начертанной дальнейшая биография его героя, которая, судя по всему, предназначалась и для сына Мика. О. Павел уже ощущал присутствие детей рядом: «Строим широкие планы расширения OMC (Опытной Мерзлотной станции. — Ред.) и ее работы. Предполагается издание (правда, пока стеклографическое) «Бюллетеня ОМС», создание различных курсов, организация музея. Если последнее состоится, то мобилизуем всех, в том числе и Мика с Тикой, на сбор коллекций. Вообще работа тут кипит и еще более должна кипеть в будущем. Явления, с которыми приходится иметь дело, так мало изучены, что каждый день приносит что?нибудь новое, неизвестное в литературе и объясняющее явления природы» (8.1 V. 34 г.). И вот уже сам Мик с мамой и двумя сестрами, Олей и Тикой, попадает в край вечной мерзлоты, в гости к отцу.

Сценарий будущей жизни Opo так и остался голой схемой, не обретшей плоти. Поэма не была закончена, хотя Флоренский работал над ней еще несколько лет. Силы хаоса, вырвавшись наружу, ломали все на своем пути: «У всех свое горе и свой крест. Поэтому не ропщи на свой. За это время я видел кругом себя столько горя во всех видах и по всяким причинам, что этим собственное отвлекалось» (23—24.111.34 г., жене).

Пребывание на Соловках отличалось от жизни на Дальнем Востоке. Оно стало небытием. Что могло быть тяжелее для человека, весь смысл жизни которого был в том, чтобы «быть ближе к жизни мира», радостно удивляться реальности мира и утверждать ее?

Все мгновенно оборвалось. По дороге на Соловки о. Павлу с трудом удалось дать весточку семье: «По приезде (в Кемь. — Ред.) был ограблен в лагере при вооруженном] нападении и сидел под тремя топорами […]. Все складывается безнадежно тяжело, но не стоит писать» (13. Х.34 г.).

Все оказывалось тяжело не только из?за самих условий лагерного быта на Соловках. Суть этого самоощущения лежала гораздо глубже. Созерцание природы всегда давало о. Павлу внутреннее отдохновение, но с миром Соловков, не только людским, но даже природным, Флоренский никак не может найти близость. Он с некоторым удивлением замечает: «Я ощущаю глубокое равнодушие к этим древним стенам…» (14. ХІІ.34 г.).

Призрачность, нереальность Соловков, случайность их состава—эта тема вновь и вновь всплывает в письмах. Первое ощущение от Соловков — хаос, людской и природный: «…здешняя природа, несмотря на виды, которые нельзя не назвать красивыми и своеобразными, меня отталкивает: море — не море, а что?то либо грязно белое, либо черносерое, камни все принесенные ледниками, горки, собственно холмы, наносные, из ледникового мусора, вообще все не коренное, а попавшее извне, включая сюда и людей. Эта случайность пейзажа, когда ее понимаешь, угнетает, словно находишься в засоренной комнате. Так же и люди; все соприкосновения с людьми случайны, поверхностны и не определяются какими либо глубокими внутренними мотивами. Как кристаллические породы, из которых состоят валуны, интересны сами по себе, но становятся неинтересными в своей оторванности от коренных месторождений, так и здешние люди, сами по себе значительные и в среднем гораздо значительнее, чем живущие на свободе, неинтересны именно потому, что принесены со стороны, сегодня здесь, а завтра окажутся в другом месте» (14. ХІІ.34 г.).

В хаосе соловецкого лагеря трудно найти себя, не за что зацепиться, не в чем найти опору: «Ни на минуту, ни днем, ни ночью, не остаешься один, и даже хотя бы среди людей молчащих. В потоках слов не найти своего слова, которое хотелось бы сказать тебе», —пишет Флоренский жене (16.1.36 г.).

Строки о хаосе природном и человеческом, хаосе пейзажа, порожденного некогда движением ледника, —замечание не только человека, не по своей воле оказавшегося в лагере, но и естествоиспытателя, наблюдателя природы. Однако далее ощущение от Соловков, их природы и самого лагеря уже балансирует на грани реальности. Мотив призрачности острова, жизни в лагере как сновидения, пустоты, хоть и заполненной «сплошь», звучит все чаще: «…все какое?то здесь пустое, как будто во сне и даже не вполне уверен, что это действительно есть, а не видится как сновидение» (24—25.1.35 г.). «…Погода здесь такая гнусная, что определяет все настроение. Сера, тускла, солнце светит редко, а когда светит, то жидко и призрачно […] Какая разница с залитым светом ДВ (Дальним Востоком. — Ред.), где свет тугой и упругий, где все заполнено светом, и летом и зимой» (25. V.35 г.).

В мире, где подолгу не видно солнца и звезд, само происходящее кажется нереальным, возникает ощущение физической пустоты: «Помнишь ли «Путешествие Вокруг Луны» Жюля Верна? Так вот и я чувствую себя, особенно в эти последние дни: как будто лечу в ядре среди безвоздушных пространств, отрезанный от всего живого, и только вас вспоминаю непрестанно…» (2.?.35 г.).

Ощущение пустоты усугубляется обилием дел. Он днем и ночью на производстве, ведет занятия по математике, участвует в выпуске местных газет и т. п., и все это, чтобы отвлечься, забыться, меньше думать о близких, о которых не может не думать. Ho от этой «заполненности» дня и ночи само время оказывается таким же пустым, как и безвоздушным (бездушным!) «заполненное сплошь» пространство. «Жизнь моя монотонна, день походит на другой, а точнее сказать, я утратил ритм дней и ночей и все время тянется одною непрерывною и непре- рывающейся полосою» (24. ХІІ.36 г.).

Жизнь утратила свой ритм (лишь изредка Флоренскому удавалось уловить его вновь на короткое время), и поэтому время оказывается не изнутри присущим деятельности, как это обычно мыслилось Флоренским, но внешней инородной оболочкой. Именно поэтому Флоренский говорит, например, о за- громожденности времени мелкими работами и суетой. Другими словами, деятельность в этом пространстве–времени раздроблена, почти лишена целенаправленности, «вся в мелких черточках и точках, кропотливых и малооформленных». Парадоксальным образом в этой монотонной, лишенной ритма жизни времени не существует, ибо время, мыслившееся Флоренским везде в единстве с пространством, обладает формой, предполагает направленность, а в деятельности—целеполагание. Ссылаясь на шеллингианское различие понятий Geschichte и Historie, Флоренский грустно сетует на то, что в удел ему досталась не Historie, последовательность «событий, развертывающих некоторый имманентный замысел, идею», а Geschichte—«просто бывание (Werden), последование событий, не направленных в определенную сторону». В последнем случае как раз и отсутствует восприятие времени: «Так вот, я и живу в Geschichte В доисторическом времени…» (24. ХІІ.36 г.).

Этот период действительно перекликается с пустотой Соловков. Работа в Сковородино, о которой Флоренский вспоминает и тоскует, остается тем светлым морозно–бодрящим следом в жизни, за которым как бы оказалось забытым, вмороженным в мерзлоту души наболевшее за 20–е годы. Ho в «Посвящении» поэмы «Оро» сыну Мику боль вдруг обнажается вновь:

Ты свет увидел, бедный Мик,

Когда спасен был в смутный миг.

Отец твой бегством лишь и жил,

Замуровавшись средь могил—

Могил души. Могу ль назвать

Иначе дом умалишенных? Тать

Обхитил разум их, и крик

Застыл пустой. Я к ним проник.

Там воздух по ночам густел

Обрывками сотлевших тел —

Страстей безликих, все живых;

Там стон страдальцев не затих,

Хотя сменил уже на тьму Им рок врачебную тюрьму.

В этих строках зримо предстает пространство памяти, пространство души. Автор одновременно и владелец пространства, точнее, пространство — он сам, и в то же время он — описывающий это пространство, созерцающий его, скитающийся в нем и бредущий по нему.

В «Посвящении» упомянут период, сопровождавший рождение Мика (1921 г.) и последующие годы («не два, не пять»), т. е. то самое время, которое стало уходить в небытие для о. Павла на Соловках («Я помню прошлое как сон…»).

Изучение вечной мерзлоты было конкретной основой существования з/к Флоренского П. А. на Дальнем Востоке, которое освещалось дружбой с Павлом Николаевичем Каптеревым. Подобную же роль на Соловках сыграли водоросли, занятие которыми было связано с дружбой с Романом Николаевичем Литвиновым. Водоросли, их йодистый запах, аромат моря сопутствовали детству П. А. Флоренского в Батуме: «Свои детские и отроческие года я провел в постоянном и ненасытном, и всегда ненасытимом, созерцании моря…» «…? запахе водорослей, даже пузырька с йодовой тинктурой, обоняю то метафизическое море, как слышу его прибой в набегающих и отбегающих ритмах баховских фуг и прелюдий и в сухом звонком шуме размешиваемого жара», — писал Флоренский в 1920— 1923 гг.[2039] Позже в семье Флоренских было популярно йодоле- чение.

«Я сижу всецело в водорослях. Эксперименты над водорослями, производство водорослевое, лекции и доклады по тем же водорослям, изобретения водорослевые, разговоры и волнения—все о том же, с утра до ночи и с ночи почти что до утра. Складывается так жизнь, словно в мире нет ничего кроме водорослей» (23.111.1936 г.).

Письма не только сопровождаются описанием опытов и технологических экспериментов, производственных секретов, но и включают в себя рассуждения по экологии водорослей, яркие описания поездок на острова (командировок), связанных с их сбором и т. п. И что самое неожиданное—в них появляются цветные акварельные и карандашные рисунки. Их довольно много. На первый взгляд эти рисунки словно взяты из добротного ботанического атласа. Есть и общий вид, и увеличенные фрагменты частей растения с точным указанием масштаба, на обороте листов подробное описание вида. Безусловно, Флоренский пытался привить детям вкус и внимание к конкретности, дать им образцы научной деятельности не только в тексте писем, но и в рисунках. Как и в случае феномена мерзлоты, роль этих рисунков отнюдь не исчерпывается сказанным. Позже, лишившись возможности рисовать, в одном из последних писем Флоренский с грустью вспоминает о внутреннем успокоении, которое давал ему процесс рисования. В тот же период Флоренский размышляет о сути поэтического творчества: «Поэзия есть мышление конкретными образами, которые, однако, подлежат не логическому закону обратной пропорциональности объемов и содержания, а диалектическому закону прямой пропорциональности объема и содержания, т. е. суть идеи. Смысловое значение образа больше, чем его наглядно–чувственное содержание. Это значит, что образ поэзии есть по самой своей природе символ (всякая реальность, которая больше себя самое). Поэзия дает смысловое значение в конкретных образах, и чем он конкретнее, т. е. полноценнее поэт, творчество. Иначе говоря, высказывание тем поэтичнее, чем менее удаляется от образа–конкретности, но вскрывая при этом наиболее полно его смысловое значение. Высшая ступень поэтичности—это непосредственное созерцание образа в его полноте, медитация над розой, напр., т. е. когда образ дается со всею чувственной силой. Ho это — поэзия «для себя». Поэзия литературная м. б. тогда, когда и образ реконструируется словом» (29. ХІ.1935 г.).

Именно эти слова наиболее полно объясняют смысл рисунков, с той лишь разницей, что в последних образ реконструировался линией и цветом. Умозрения Флоренского получили пластическое выражение. В рисунках водорослей красота воплощения соединилась с научной строгостью.

Что же дает силы Флоренскому в небытии Соловков? Вначале появляется ощущение–размышление, мысль, сеющая зародыш надежды. Она появляется почти одновременно с оформляющимся отношением к Соловкам как к чему?то призрачному, нереальному: «Моя единственная надежда на сохранение всего, что делается: каким либо, хотя и неизвестным мне путем, надеюсь, все же вы получите компенсацию за все то, чего лишил я вас, моих дорогих», —пишет он сыну Кириллу (24—25.1.35 г.).

Вновь и вновь в письмах о. Павел повторяет заветное чувство–надежду, связывающее воедино многое, о чем он передумал, что он пережил и перечувствовал за долгие годы Соловков: «…мое самое заветное ощущение, что ничего не уходит совсем, ничего не пропадает, а где?то и как?то хранится. Ценность пребывает, хотя мы и перестаем воспринимать ее. И подвиги, хотя бы о них все забыли, пребывают как?то и дают свои плоды. Вот поэтому?то, хоть и жаль прошлого, но есть живое ощущение его вечности. С ним не навеки распрощался, а лишь временно. Мне кажется, все люди, каких бы они ни были убеждений, на самом деле, в глубине души, ощущают так же. Без этого жизнь стала бы безсмысленной и пустою» (6— 7.І?.35 г.).

Предощущение Вечности через «прошлое не прошло» — камертон, по которому настраиваются многие из тем размышлений и чувствований о. Павла на Соловках. Наиболее явно это чувство обнажается в мыслях о роде, семье и опосредованно, в тех или иных оформленных рассуждениях, и совсем буквально, символически—в сновидениях. Это прежде всего сны о детях, братьях и сестрах. Снятся умершие близкие, причем о. Павел поражается тому, сколь реальны эти сновидения. Образы умерших ощущаются гораздо сильнее, чем многих, еще живущих, ощущаются изнутри (а не внешне, словно образы «из литературы»). Братья и сестры снятся маленькими, в том возрасте, что и собственные дети. В тех же снах нередко присутствуют отец или мать самого о. Павла. Из писем детям: «Довольно часто вижу маленького (так в письмах Флоренский называет внука. — Ред.) во сне, под покровительством своего отца» (17. Х.36 г.). «Видел свою мать с маленькими, причем образы моих братьев и сестер, когда они были маленькими, сливались с вашими, в том же возрасте» (8—9.1.37 г.).

Пожалуй, лишь один сон, описанный Флоренским, кажется совсем необычным, но необычность эта видится зловещим предзнаменованием: «…то попадаю на странный остров под названием Чайка. Оказывается, что это—действительно гигантская чайка, причем люди живут на ее внутренностях, а временами она хватает их своим клювом и глотает, тогда они возвращаются на свое место или исчезают вовсе» (23.11.37 г.).

Изучение рода—это конкретное обследование, воспоминания—это прежде всего внимательное самонаблюдение. В обоих случаях в их основе лежит глубинная интуиция неразрывности себя и рода, прочувствованная Флоренским в юности. Однако это ощущение еще никогда не достигало такой пронзительной ясности, очевидности и уверенности непосредственного знания, данного откровением. Именно оно давало опору в безвоздушном пространстве Соловков.

Ощущение единства рода ведет за собой размышления об относительности границ личности и воспоминания о тех мгновениях жизни, когда это ощущение было наиболее острым, пронзало пространство и предваряло время.

Первое воспоминание связано со смертью отца, которого П. А. Флоренский навестил в Тифлисе во время болезни. Когда, по мнению врачей, опасность миновала, он вернулся в Сергиев Посад, где в то время учился: «Сижу раз у себя в комнате, за большим столом перед окном. Было светло еще. Пишу. Как?то утратилось сознание, где я нахожусь, забылось, что я далеко от Тифлиса и что я вырос. Рядом со мною, слева, сидит папа и внимательно смотрит, как это было нередко, когда я учился в гимназии, ничего не говорит. Было так привычно для меня, что я не обращал особого внимания, только чувствовал себя хорошо. Вдруг я сообразил, что я ведь не в Тифлисе, а в Посаде, поднял голову и посмотрел на папу. Вижу его вполне ясно. Он взглянул на меня, видимо ждал, чтобы я понял, что это он и что это удивительно, и когда убедился, то внезапно его образ побледнел, как бы выцвел, и исчез — не ушел, не расплылся, а стал очень быстро утрачивать реальность, как ослабляемый фотографический] снимок. Через несколько часов я получил телеграмму, извещавшую о кончине папы» (4—5. VII.36 г.).

Второе воспоминание — о предощущении жены и детей: «Вспоминаю малейшие подробности прошлого, о каждом из вас отдель[но]. О том, как я ждал Васюшку, года за 3 до его рождения, как чувствовал, что он где?то есть уже, хотя я и сам не знал, где и как. Когда он только что родился, то посмотрел на меня и было ясно, что он узнал меня. Ho это было только несколько мгновений, а потом сознательность взгляда исчезла […]. Припоминаю, как почувствовал Кирилла, в поезде, когда я ехал домой и разговаривал с одним молодым рязанцем. Тебя я почувствовал летом 1905 года, когда возвращался из Тифлиса и, попав не на свой поезд, заехал в сторону, так что пришлось высадиться на маленькой станции и прождать целый день своего поезда в полях и на лугах. Это было 15–го августа. Олечку почувствовал как пришедшую, как идущую взамен Вали, Мика — как идущего взамен Миши, а Тикульку — как саму по себе, как мое утешение […]. Помню, раз водил вечером гулять Васю. Идем вдоль забора к Вифании и вдруг меня пронзило ощущение, что я—не я, а мой отец, а Вася—это я и что повторяется, как папа меня водил».

И снова прикосновение к Вечности: «Всех вас чувствую в себе, как часть себя и не могу смотреть на вас со стороны […]. Дорогая Аннуля, прошлое не прошло, а сохраняется и пребывает вечно, но мы его забываем и отходим от него, а потом, при обстоятельствах, оно снова открывается, как вечное настоящее. Как один поэт XVII в. написал:

Die Rose, dein аибег Auge Sieht,

Sie ist von Ewigkeit in Gott gebluht

— Роза, которую видит твой внешний глаз, она от вечности процвела в Боге» (2. VI.35 г.).

«Прошлое не прошло, оно вечно сохраняется где?то и как?то продолжает быть реальным и действовать. Это ощущаю на каждом шагу, воспоминания стоят пред глазами ясными и отчетливыми картинами. И теряются границы, где собственно мой отец, где я сам, где вы все, где маленький. Іраницы личности только в книгах кажутся четкими, а на самом деле все и всё так тесно переплетено, что раздельность лишь приблизительная, с непрерывными переходами от одной части целого к другой. И я теперь, хоть и далеко от вас, но с вами, всегда» (22—24. ХІ.36 г.).

В призрачности Соловков, когда все окружающее видится сном, небытием, где призрачной кажется сама природа, подлинно реальна лишь память о детстве, семье, о собственном роде.

Там же, где нераздельность, там и неслиянность. С одной стороны — условность границ личности, ощущение своих детей частью себя самого, своим «продолжением и расширением», с другой — ощущение их инаковости, незаменимости и единственности каждого. Это чувство столь сильно и глубинно, что, как замечает о. Павел, сторонний вопрос «Сколько детей?» остается без ответа, ибо «сколько и много возникает там, где единицы заменимы (в этом их однородность). А каждый из детей незаменим и единствен, и потому их не много и не мало; им нет счету» (10—11. XII.36 г.). «По каждому сердце болит по своему», — писал о. Павел.

Ho граница рода и человечества, преодоленная сознательно, внутренне глубоко ощущается: «…для высшего человеческ. сознания «других», т. е. кого?то стоящего вне меня, мне противостоящего, просто нет, ибо Я расширяется на все бытие и находит себя же во всяком. Это—для высшего сознания. А для нашего, среднего, дети — не «другие», а то же Я» (10— 11. XII.36 г.). И все же иногда родовое чувство преодолевает самое себя, не растворяясь в безлюдье абстрактного человечества. Это происходит, когда в окружающих видятся собственные дети, либо устанавливается внутренний диалог с теми, кто близок по своему складу, независимо от их присутствия во времени и пространстве. Фарадей, Вернадский, Моцарт, Пушкин, Тютчев, входя в русло мыслей Флоренского и его детей, становятся как бы членами его рода, но родство здесь уже иное—это родство по духу.

Над призрачным миром Соловков ручейками переписки оформляется единое пространство опыта, опыта собственного и опыта детей, в основе которого та спасительная интуиция единства рода, что давала силы о. Павлу превозмочь небытие. Трагическая необратимость времени осознается Флоренским уже на Соловках. В самые тяжелые минуты он заключает: «Дело моей жизни разрушено, и я никогда не смогу и, кроме того, не захочу возобновлять труд всех 50 лет» (10—11. III.36 г.).

Единственное, что теперь может отец, — это передать свой жизненный опыт детям, утвердить в них выработанное им мировоззрение—писать им письма. И они становятся тем единственным ручейком, ручейком любви, что связывает отца с детьми, тем единственным способом, которым он может передать себя. Ho сказать «передает»—не совсем точно. Он обсуждает с ними темы, волнующие и детей и его. Опыт жизни не оборван, его пространство продолжает расширяться и упрочиваться, как опыт всего рода: «Мое желание, впрочем, ограничивается пределами вашей работы, а самому делать что нибудь не хочется — очень я устал (и отстал) созидать, тогда как довести до конца ничего не удается. Центр тяжести существования перешел уже из меня в вас, и мои мысли пусть развиваются в вас, в маленьком, в Мике…» (19.?І.37 г.).

Что мог подарить детям о. Павел, находясь на Соловках? Только свою любовь, тепло живого слова. Ho это слово не мыслилось им лишь как собственное слово, собственная мысль. Строки из «Посвящения» к поэме «Оро» и об этом тоже:

Увы, в голодный, жуткий год

Какой подарок кто найдет?

Искал кругом, что Мику дать —

И дар нашелся: благодать.

Хотелось мне, чтоб Божья тишь

Тебя укрыла, мой малыш.

Был старец—праведный Давид.

Сам в рое жалящих обид

И жгучих язвий, Бога Сил

Он Имя сладкое хранил.

Однажды видит он во сне

Судьбу мою — награду мне.

Двойную благодать сулил

Излить провидец Иоил

Во дни предельные скорбей.

Мы не дошли до крайних дней,

Но сон вещал, что Бог двойным

Мне разум просветит Святым

Дыханьем уст Своих, что ждет

Меня и мудрость и почет.

И вот, двойную благодать

Тебе решил я передать…

На Соловках средоточием всех переживаний становится семья, а точнее, триединство личности, семьи и рода. Личности оформленной, неповторимой, но в то же время тысячами нитей связанной со своим родом, а через него—с Вечностью, ибо прошлое не прошло. В семье род находит равновесие оформленных личностей, неслиянных и нераздельных, в семье происходит передача опыта рода от родителей к детям, дабы те не выпали из пазов времени. He случайно именно это шекспировское выражение вспоминает Флоренский, поздравляя старшего сына Василия с рождением сына: