МИЛОСТЬ ГОСПОДА
МИЛОСТЬ ГОСПОДА
Впервые Мария и я приехали к о. Арсению в 1965 году, а в дальнейшем приезжали не чаще одного-двух раз в год для духовного наставления, совета и очищения души от всего греховного, что накапливалось за прошедшее время, в Москве ходили в церковь, где молились, исповедовались, причащались. В 1972 году приехал без жены, она болела. Мне рассказывали, что с 1965 года о. Арсений начал вечером за столом, после ужина и чая, проводить с приехавшими к нему духовными детьми беседы на выбранную им тему, причем подробно отвечал на вопросы или просил кого-нибудь из присутствовавших рассказать, какими путями пришел он к Богу или сохранил и умножил веру в труднейших условиях плена, лагерей ГУЛАГа, допросов, военных действий, боя, тяжелейших ранений и интересовался, как удавалось молиться в это время, какие встречались замечательные в духовном отношении люди, помогавшие окружающим жить и поддерживать (укреплять) веру в Господа.
В этот приезд в 1972 году собралось вечером за столом человек пять незнакомых мне духовных детей о. Арсения, один из приехавших задал вопрос об Оригене, о Промысле Божием и судьбе – пути жизни, – предначертанной человеку. Сейчас уже не помню, но все сказанное он как-то связал в одно. Отец Арсений удивился этому вопросу и вместо ответа вдруг быстро обратился ко мне и попросил рассказать мою жизнь начиная с 22 июня 1941 года. Я посмотрел на часы и сказал, что это долгий рассказ, он задержит сидящих часа на два.
«Господь послал нам сегодня нетрудный день, и мы не спешим», – произнес о. Арсений. Собравшись с мыслями и возвращаясь к прошлому, решил рассказать все, как когда-то было, не приукрашивая, не сгущая краски тяжелого, плохого или хорошего, но присутствие незнакомых людей смущало меня. Словно прочтя мои мысли, о. Арсений произнес: «Не смущайтесь, это мои добрые друзья, рассказывайте!»
И я начал вспоминать, вначале несколько стесняясь, но потом полностью погрузился в прошедшее и стал жить во время рассказа той жизнью, которую прожил. Забылись люди, сидевшие рядом со мной за столом, и виделся только один отец Арсений и мое прошлое, возникавшее из небытия. Естественно, написанное и рассказанное отличаются друг от друга, а, когда вспоминал отношения, сложившиеся у жены с моей мамой, то невольно смягчил многое, но в воспоминаниях написал правду, то есть то, что было. Когда закончил свой рассказ о прошлом, долгое время царило молчание, потом о. Арсений благословил, и мы разошлись.
На другой день приехала Ирина Николаевна, и вечером за столом были те же, незнакомые мне люди. Отец Арсений был задумчив и, когда окончился ужин и чаепитие, сказал: «Вчера мы выслушали воспоминания Алексея Федоровича (так зовут меня), и хочу сказать, что это не просто человеческая жизнь, а беспрерывное проявление милости Божией к человеку, который по всем жизненным расчетам должен был десятки раз обязательно умереть, но десница Божия являла чудо, спасая его. Я попросил Алексея вспомнить прошлое для того, чтобы показать, что не предначертание судьбы вело его в жизни, а Господь Бог, а Матерь Божия, которой он постоянно молился в труднейшее время жизни, по милости Своей прикрывала его платом любви Своей, спасая от смерти, а в несчастьях, страданиях и бедах не оставляла и давала счастье встречать людей глубокой веры и любви к людям, помогая этим не только сохранить, но и еще больше укрепить веру. Нет судьбы человеческой – есть только Господь Бог наш, Его воля и наша собственная вера к Богу и людям, по глубине и силе которой и определяется наша жизнь», – и, обратившись ко мне, сказал: «Запишите рассказанное, но подробнее; и напрасно, говоря о своей матери, моей духовной дочери, утаили ее отношение к жене вашей Марии, жестокое и несправедливое, и о той перемене, что произошла с ней потом. Знаю, трудно и долго будете писать рассказанное но напишите».
Начал писать в 1972 году сразу по приезде в Москву, но закончил только в 1991 году, когда мне было уже 74 года, многим это покажется странным, что почти двадцать лет понадобилось, чтобы написать только одну тетрадь, но в этой тетради была вся моя жизнь, сжатая в двадцать страниц текста, и вы не представляете, как было трудно мне писать о прошлом! Да! Очень трудно, потому что это были не мемуары, а жизнь моя; и где-то лежали сотни и тысячи убитых, расстрелянных, замученных людей, и я многих из них знал и любил, но, когда писал, то почти не упоминал имен многих знаемых и ушедших, все они остались в душе моей, а рассказывал только о себе. Отец Арсений предвидел, что долго буду писать когда-то рассказанное в зимний вечер в доме Надежды Петровны.
Мама наша была исключительным человеком, глубоко верующим; духовная дочь иеромонаха Арсения, ведшего ее несколько лет и наставлявшего на путях веры; кроме того, в общине она была усердная его помощница. Воспитала мама сестру и меня в вере, научила любить Господа, Матерь Божию, святых и полагаться на волю Божию во всем и всегда. Особое внимание уделяла молитве, помощи ближним; мы часто бывали в церкви, знали церковную службу; и когда стали закрывать церкви и духовенство и верующие разделились на поминающих и непоминающих, то очень редко бывали на литургии, совершаемой дома иереями, которые еще не были арестованы, или братьями общины, ставшими тайными священниками по благословению духовного отца и посвященных владыкой Афанасием. Знал это от мамы и ее близких друзей по общине, бывавших часто у нас.
Отец был арестован в 1927 году по делу Промпартии и исчез – мне тогда было десять лет. На мамины запросы отвечали «в списках не значится», и мы не знали – осужден он, жив или расстрелян. В 1958 г. на наш запрос сообщили «умер от воспаления легких – пневмонии», а в 1989 году «расстрелян – место захоронения неизвестно». Однако нашей семьи после ареста отца репрессии не коснулись, мы продолжали жить в Москве, работать и учиться.
Я окончил физико-математический факультет МГУ, был оставлен на кафедре; в 1941 году, в первые дни войны, взяли в армию. Попал в пехоту и сразу на фронт, дивизия с боями отходила в глубь России, в конце августа подошли к Смоленску. Было приказано «стоять насмерть», во что бы то ни стало – задержать наступление немецких войск в 30 километрах от Смоленска. Закрепилась дивизия недалеко от леса, прочно окопались и стали ждать немцев, предполагая, что они пойдут по шоссе. Дивизия потеряла в боях почти две трети состава, боеприпасов было мало, основное вооружение – винтовки, гранаты, бутылки с зажигательной смесью, пулеметы и несколько орудий и устаревших танков, но боевой дух солдат и офицеров (тогда командиров) был высокий, панических настроений, несмотря на большие потери дивизии, не было. Пока окапывались, ждали немцев, молился, призывал Матерь Божию, Господа Иисуса Христа и своего святого, Алексея, человека Божия, просил явить свою милость, защитить и сохранить.
Примерно в семь часов утра появились немецкие танки и пехота на автомашинах. Немцы спешились и под прикрытием танков пошли на нас цепью, беспрерывно стреляя из автоматов; первые две атаки мы отбили, немцы залегли; и тогда по команде «вперед», мы поднялись и с криком «ура» пошли в ответную атаку, вокруг падали убитые, раненые, но солдаты бежали вперед на немцев. Пробежав, может быть, сотню метров, я почувствовал, как что-то подняло меня, ударило, и очнулся, лежа на спине, с нестерпимой болью в ногах и какой-то «тупой» головой; на поле боя было тихо, но в ушах возникал временами отчаянный звон и шум, глазами я то видел окружающее, то ничего не видел; мысли путались. Пролежав в таком состоянии какое-то время, захотел встать, приподнялся на руках и потерял сознание.
Пришел в себя, чуть-чуть приподнялся и увидел свои ноги изогнутыми в сторону – были перебиты голени. Руки и голова только могли двигаться, малейшее движение туловища и ног вызывало нестерпимую боль. Понял, что не смогу сдвинуться с места, и стал молиться Заступнице нашей Владычице Богородице о милости и помощи, однако сознавал, что человеческой помощи ждать не от кого, поэтому возложил все упование на Господа, веря в милость Его. Вся душа изливалась в молитве, особенно к Матери Божией.
Лежу, молюсь и вдруг слышу в отдалении немецкую речь и редкие выстрелы из автоматов. Осторожно повернул голову и увидел отдельные фигуры немцев, шедших по полю боя; подходя к лежащим бойцам или командирам, обыскивали, что-то брали и бросали в вещевые мешки, висевшие на плечах, а иногда, обыскав лежащее тело, стреляли в него. Понял – немецкая трофейная команда обыскивает трупы убитых солдат и особенно командиров: ищет документы, карты, письма, ценности, оружие, а тяжелораненых пристреливают. Легкораненые, вероятно, были взяты в плен или успели скрыться в лесу.
Немецкий солдат подошел ко мне, ударил ногой по перебитым ногам, наклонился и стал обыскивать. Взял командирский планшет (я был младшим лейтенантом), достал документы, письма и снял с руки часы, презрительно отбросил винтовку, поднял свой автомат к моей груди, и я осознал – пристрелит как тяжелораненого.
Поднял я руку и трижды перекрестился, сказав: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного, и душу мою». Немец опустил автомат, внимательно посмотрел на меня и сказал: «Гут, гут»; полез в вещевой мешок, достал фляжку, пакет, завернутый в целлофан, мои документы, часы надел мне на руку и, коверкая русские слова, сказал: «Куст, лес, куст, лес». Я опять перекрестился, немец дал короткую очередь из автомата в землю рядом со мной и, махнув в сторону леса, повторил: «Лес, куст». Повернулся и пошел, а я начал еще истовее молиться Богородице и беспрерывно повторял «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного».
Стрельба затихла, трофейная команда ушла с бывшего поля боя, я приподнял руку и увидел, что уже почти семь часов вечера, это значило, что десять или одиннадцать часов я находился без сознания, лежа на поле боя. Вероятно, дивизия наша была разбита и фронт переместился еще дальше на восток. То, что произошло, была великая милость Господа, это было необъяснимое чудо, явленное мне, грешному: по немецким законам войны я должен был обязательно быть застрелен, но то, что перекрестился, спасло меня, и я еще и еще раз возблагодарил Господа и Заступницу нашу Богородицу.
Стало темнеть, решил попытаться доползти до кустарника, ведь не зря немецкий солдат сказал: «Куст, лес», он хотел моего спасения, и я пополз, хватаясь руками за траву, корни, кочки. Возникла мысль, что немцы считали милосердием добивать безнадежно-тяжелых раненых, или им просто не хотелось возиться с ними, пленных было и без того много. Перебитые ноги болтались, цеплялись за землю, затрудняли движение, вызывали неописуемую боль, и тогда терялось сознание, отлеживался какое-то время, сознание возвращалось, и я продолжал ползти, беспрерывно (когда был в сознании) взывая о помощи к Богородице, своему святому, Алексею, человеку Божию и просил Господа помиловать меня, грешного.
Прозрачная августовская ночь покрыла землю, а я все полз, полз и полз, хотя до кустарника было не больше двухсот метров. От боли и слабости обессилел, но наконец ухватился за корни кустов, подтянулся, заполз вглубь, и полностью отключился от окружающего меня мира. Не знаю, сколько времени пробыл без сознания, но, когда пришел в себя, хватаясь за кусты, залез в чащобу и больше ничего не помнил. Утром очнулся, кто-то тормошил меня за голову и спрашивал: «Дяденька, ты живой или мертвый?» Открыл глаза и увидел трех мальчишек, стоящих около меня на коленях.
«Дяденька, вы ранены?»– спросил один из них. Сказал о перебитых ногах. Ребята о чем-то поговорили, и один из них убежал, двое остались, помогли достать фляжку, данную немецким солдатом, дали выпить несколько глотков, вероятно, коньяка, целлофановый пакет, пока полз, потерял. Вскоре прибежал третий мальчишка, принес большую ватрушку с творогом и бутылку молока. Немного поев, продолжал молиться, потом ребята говорили, что молился вслух. Вскоре все смешалось, когда очнулся, мальчишек около меня не было. Пролежал весь день в кустах, сломанные ноги стали болеть даже тогда, когда я не двигался, боль стала пульсирующей, сотрясающей все тело; чтобы унять боль, продолжал молиться. Пришла мысль, что никто не придет ко мне, ребят больше не было. Достал бутылку с молоком, пожевал ватрушку и, в который раз, отключился.
Ночью почувствовал, кто-то толкал, что-то спрашивал, увидел высокого старика, двух женщин и одного из мальчишек, нашедших меня. Стали поднимать за плечи и сломанные ноги. Очнулся в избе на кровати, раздетый догола, как меня несли, не знаю. Около кровати стоял старик и женщина – оба осматривали меня. Говорили между собою: «Пулевых и осколочных ранений, вроде бы, нет, крови нигде невидно, а ноги багровы, распухли и словно бревна стали. Надо Анну позвать».
Голос старика донес сказанные кому-то слова: «Беги, Марьюшка, к бабке Анне, человек верный, скажешь все как есть, пусть сейчас придет, хоть ночь». Хлопнула дверь, через какое-то время появилась невысокая старушка и стала меня осматривать. «Голова, руки, грудь, живот – ран нет, а с ногами плохо, кости во многих местах перебиты и опухоль до ужаса большая, как бы Антонов огонь не начался? Петр Сергеевич, пойди к дровам и с березовых поленьев мягкой коры надери, много надо будет, а ты, Марфа Павловна, щепок гладких и палок небольших с веревками принеси, воды ведро вскипяти, Марьюшка! Тряпки возьми и самогоном всего оботри, стеснение отбрось, наше дело бабье – за ранеными мужиками ухаживать».
Старик принес охапку березовой коры, нагрели воду, принесли прямые щепки, палки, веревки, подошла бабушка Анна и сказала: «Звать-то как? Алексей, говоришь, имя хорошее, доброе. Ежели в Бога веруешь, молись Пресвятой Богородице, читай молитву «Взбранной Воеводе победительная, яко избавльшеся от злых». Знаешь молитву, аль нет?» Ответил: «Знаю». – «В голос читай, в голос. Больно будет – кричи во все горло, сейчас все от Господа зависит, вся надежда на Него, я только бабка-костоправка, уложу косточки, распаренной корой обложу, щепки и палки веревкой к ногам привяжу и стяну крепко. Знаю, милый, больно, ох, как больно будет, а ты Богу и Пресвятой Богородице молись и мы все за тебя молить Господа будем, помощник у тебя какой великий – Алексей, человек Божий, и он с нами здесь будет. Молись».
Перекрестилась, и на меня крестное знамение положила. Вероятно, долго укладывала сломанные кости ног, я был без памяти. Рассказывала мне потом Марфа Павловна – кричал я сильно, то молитвы читал, то замолкал, словно умерший; ничего не помню. Долго укладывала кости, обкладывала березовой корой, щепками, палками, стягивала веревкой и сама себе говорила: «Опухоль, опухоль какая, и кости не прощупаешь!». Всю ночь возилась со мной бабушка Анна, закончила, на лавку упала от усталости и стала со всеми молиться о моем здравии. Все знаю по рассказу. Посидела-посидела бабушка Анна, отдохнула, а я в это время в сознание пришел. Перекрестила меня бабушка и сказала: «Как умела, так и сделала, что в силах моих было, теперь все упование на Господа и Заступницу нашу Матерь Божию возложи и на святого твоего – Алексея. Кормить тебя надо хорошо. Зайду еще ко времени не один раз».
Стал жить в незнакомой семье, словно родной. Выхаживала меня Марфа Павловна и дочь ее Марьюшка. Петр Сергеевич, высокий, кряжистый, энергичный, лет ему было шестьдесят пять, человек богомольный. Марфе Павловне тридцать четыре года, и в эти годы она была настоящей русской красавицей, тяжелая крестьянская работа никак не отразилась на ее лице, сложении. Марьюшке шестнадцать было, лицом, фигурой полностью на мать похожа, и красота та же, и доброжелательность в улыбке, движениях, голосе, жестах. Муж Марфы Павловны – Николай был в армии, вестей не было, и только в 1945 году сообщили, что убит был в 1941 году. Все это я увидел, заметил, пролежав долгие месяцы на топчане. Семья была глубоко верующей.
Утром вставали все в одно время, приводили себя в порядок и сразу начинали читать утренние молитвы, начинал Петр Сергеевич, потом читала Марфа Павловна и Марьюшка, в субботу читалась вечерня и утреня, четко, отчетливо, оттеняя каждое слово, произносил Петр Сергеевич, а в воскресенье вся литургия, но об этом я еще напишу дальше. Петр Сергеевич, отец мужа Марфы Павловны, с виду был строг, а на самом деле добрейшей души человек, во всем подчинявшийся Марфе Павловне, но стержнем семьи была Марьюшка, в которой оба души не чаяли.
Первых три недели ноги болели ужасно, пошевелить пальцами ног было невозможно, казалось, что ноги распирает огромный нарыв. Ни днем, ни ночью не спал целый месяц, говорить с домашними не мог, только молился вслух или про себя, это единственное, что отвлекало от боли. Утром Петр Сергеевич уходил работать по хозяйству на дворе – колхоз распался; Марьюшка занималась огородом, а зимой помогала матери и Петру Сергеевичу; Марфа Павловна постоянно была занята хозяйством, готовкой и скотиной, пока ее не отобрали немцы.
Большую часть дня лежал один, молча наблюдая жизнь семьи, фамилия их была Выропаевы. Деревня, куда я попал, была «выселки» и пока названия не имела, а так и называлась «выселки», отселились от большого села, где когда-то была церковь, и вся семья регулярно ходила каждое воскресенье к обедне. В 1935 году церковь закрыли, священника арестовали и вскоре расстреляли. Со слезами на глазах говорил Петр Сергеевич о расстрелянном священнике, которого прихожане любили, и церковь всегда была полна народа. «Вот теперь только дома и молимся», – говорили Петр Сергеевич и Марфа Павловна.
Немцы деревню не трогали, назначили полицая – парня из этой деревни. Пьяница отчаянный, зашел к нам, увидел меня, лежащего на топчане с перевязанными ногами, что-то промычал, потоптался и сказал Петру Сергеевичу: «Дед, я – молчок, каждую неделю две бутылки самогону-первача, и делов никаких не будет. Понял?»– и ушел. Приходил староста, я уже на костылях ковылял, посмотрел на меня и сказал Марфе Павловне: «Считай его своим примаком», – это означало временным мужем и работником. Когда-то Петр Сергеевич дружил с человеком, ставшим старостой. Прошло шесть месяцев, я уже хорошо ходил, только ночами и в плохую погоду в ногах возникали тянущие боли. Господь хранил семью и меня, немцы деревню не трогали, только отобрали коров и лошадей, а свиней и овец крестьяне сами прирезали, мясо засолили и убрали в вырытые на огородах ямы.
Семь месяцев прожил я в этой семье, сроднился с ней, полюбил этих глубоко верующих людей и, нечего греха таить, полюбил Марьюшку всей душой, но тщательно скрывал это от нее и родных. Ранили меня в августе 1941 года, сейчас был март сорок второго, жить нахлебником в семье не хотел, хотя, поправившись, много помогал по хозяйским делам, но совесть твердила мне, что идет война и отсиживаться нельзя, а надо перейти фронт и вернуться в армию. Переговорил с Петром Сергеевичем, Марфой Павловной, они одобрили мое решение, хотя я почувствовал, что это согласие было дано «скрепя сердце». Уходить надо, а сердце кровью обливается, молюсь, прошу помощи у Царицы Небесной, вижу – и Марьюшка загрустила, отчего, понять не могу, а спросить неудобно. Уход мой обсуждали всей семьей, только Марьюшка своего слова не сказала. Однажды Петр Сергеевич неожиданно сказал мне: «Алексей! Ты Марьюшку не увлекай, уйдешь, а она одна останется. Не греши!» Марфа Павловна при этом разговоре присутствовала и сказала: «Да что ты, Петр Сергеевич, не видала ничего плохого от Алексея».
Собрали меня: куртку теплую, брюки ватные, сапоги достали новые, заплечный мешок, флягу с самогоном и трофейный пистолет с патронами. Завтра ночью уходил. Собрались: Петр Сергеевич начал читать молитвы, потом Марфа Павловна прочла акафист Божией Матери «Скоропослушнице». Вдруг Марьюшка заплакала, уткнулась в грудь матери. Посмотрела Марфа Павловна на Петра Сергеевича и сказала: «Давно вижу – любите друг друга, и знаю, Алексей себя соблюдал и любовь свою скрывал. Вижу, Марьюшка тебя всей душой любит – сердце материнское все чувствует. Не буду мешать любви вашей, положимся на волю Господа и Царицы Небесной. Уходишь в опасный путь, верю – защитят тебя Силы Небесные, окончится война – придешь к нам и возьмешь Марьюшку в жены, да и молода она сейчас решать за себя; дорога твоя дальняя и трудная, а пути Господни неисповедимы. Материнское благословение положу на тебя, Марьюшка, и на тебя, Алексей, ждать будем, ежели Господь нас и тебя сохранит. Вручаю тебя покровительству Царицы Небесной, молитесь Ей постоянно».
Благословили нас Марфа Павловна и Петр Сергеевич иконой Божией Матери «Федоровской». Марьюшка бросилась ко мне на грудь, заплакала, сам в слезах от радости, целую ее, и никак оторваться друг от друга не можем. Слышу, Петр Сергеевич срывающимся голосом говорит: «Веру в Господа умножайте и не только мужем и женой будьте, а друзьями, помощниками; в бедах, радостях и скорбях волю Бога находите, не ропщите и людям помогайте, помните слова Послания, сказанные апостолом Павлом: «Друг друга тяготы носите, и тако исполните закон Христов» (Гал. 6,2), – и закончил: –Довольно, нацеловались, давайте помолимся». Сейчас, когда через десятки лет пишу воспоминания, помню, как тогда задумывался, откуда в простой крестьянской семье была такая глубокая внутренняя православная духовность, восприятие жизни через веру, искренняя молитвенность?
Кто дал им это? Кто вложил в их души? Кто научил каждый день читать по одной главе Евангелия? Расстрелянный священник закрытой шесть лет тому назад церкви или кто другой? И только много лет спустя, когда Марфа Павловна жила с нами в Москве, узнал от нее, что Петр Сергеевич в 1891 г. шестнадцатилетним юношей уехал в Москву на заработки и поступил учеником слесаря на завод Вари (кажется, теперь называется завод «Компрессор» – возможно, и ошибаюсь). Жил на квартире у богомольной старушки, которая постоянно бывала в церквях, и Петр также стал посещать церкви, полюбил церковное пение, службу, исповедовался и причащался по нескольку раз в год. Начальные знания о церковной службе, православной духовности, любви к ближнему дала ему эта старушка, от которой услышал, что у Ильинских ворот служит очень хороший священник, отец Алексей, и Петр стал ходить в эту церковь и стал постоянным ее прихожанином.
Жил и работал в Москве Петр Сергеевич до 1915 года, потом был солдатом на Первой Мировой войне, гражданской и после всех войн вернулся в деревню. Узнав от Марфы Павловны о жизни Петра Сергеевича в Москве, я сразу понял, что церковь у Ильинских ворот называлась Никола в Кленниках, а священник – о. Алексей, был известный московский старец в миру, отец Алексей Мечев, о котором мне много рассказывали, и я даже был знаком (после войны) с его духовными детьми, спрашивал, не знал ли кто Петра Сергеевича, но оказалось, что пришли они в эту церковь в 1917–18 гг. и, конечно ничего о нем не ведали.
Вот откуда была глубокая вера, знание церковных служб, ежедневное чтение главы Евангелия, необычный для многих духовный настрой семьи, любовь к ближнему – все это, конечно, можно было получить у старца отца Алексея Мечева, но еще больше удивился я, что Петр Сергеевич по благословению о. Алексея (так мне говорила Марфа Павловна) несколько раз бывал у старцев в Оптиной Пустыни.
Прожив более семи месяцев в семье Марфы Павловны, никогда не слышал от Петра Сергеевича, что жил в Москве, работал на заводе, был прихожанином церкви Николы в Кленниках и духовным сыном старца Алексея Мечева; только однажды, когда я стал рассказывать об Оптиной Пустыни, Петр Сергеевич начал говорить об Оптинском старце Варсонофии и довольно подробно поведал его житие: что был полковником, знал о. Иоанна Кронштадтского, и как тот поцеловал руку полковнику – будущему старцу Варсонофию, и что скончался старец 1 апреля 1913 года. Тогда не придал значения этому рассказу, но после того, что узнал от Марфы Павловны, все стало понятно.
В воскресенье утром Петр Сергеевич читал всю службу литургии, причем читалось все: ектеньи, молитвы священника, алтарные молитвы, возгласы, песнопения. Мне показалось это неправильным, и я сказал об этом. Петр Сергеевич простодушно ответил: «Церковь-то закрыли, читаю, чтобы не забыть самой великой службы, а то, что правильно или неправильно, – Господь рассудит. Понимаешь, Алексей! Когда читаю, то всю службу церковную душой ощущаю – и иерея с дьяконом, когда служили, и таинство причастия, и отпуст».
Огромная внутренняя духовность этой семьи поражала меня, и я понял, что все это вложил в их душу Петр Сергеевич. Я, воспитанный мамой и еще до войны в свои 23 года прочитавший ряд творений Иоанна Златоуста, Василия Великого, жизнеописания и письма Оптинских старцев, Иоанна Лествичника, записки Мотовилова и многое другое, не имел и части той внутренней духовности и веры, которую несла в себе эта семья. Понял, что мою маму, которую считал и чтил глубоко верующим человеком, научившую любить Бога, верить и молиться, бывшую кандидатом филологических наук, не только мог сравнить по глубине веры с Петром Сергеевичем и Марфой Павловной, простой крестьянкой, имевшей семиклассное образование, но в чем-то они превосходили ее, не говоря уже обо мне.
Вернусь в «выселки» – ко времени моего ухода на фронт в 1942 году. Обнял я Петра Сергеевича и Марфу Павловну, поблагодарил за все сделанное: за уход, лечение, заботы, за все, за все. Поклонился в ноги, а Марьюшка, прощаясь со мной и плача, говорила: «Ждать тебя, Алеша, до конца жизни буду, только бы Господь нас сохранил». Благословили еще раз меня и ушел сейчас же ночью. О том, как удалось пройти по территории, занятой немцами, много рассказывать не буду, опасность подстерегала всюду – на дорогах, в лесу, в заброшенном колхозном овине: Обходил разрушенные деревни, скопление немецких войск, как-то удавалось ускользнуть от вражеских патрулей, Господь и Матерь Божия хранили. Однажды в лесу ночью неожиданно наскочил на немецкую часть, уходил долго, гнались с собаками, но ушел. Добрался до фронта, всюду немецкие части, но все же удалось ночью проползти глубоким оврагом к нашим войскам, где-то в районе Гжатска. Встретил наше боевое охранение, бросился радостный, говорю – ранен под Смоленском, хорошие люди помогли, никто не слушает, связали руки и доставили в особый отдел. Допрашивали три дня день и ночь, не кормили и воды не давали. Вопросы одни и те же: где сдался в плен, кем заброшен, в какой школе Абвера учился, пароли, явки, кто радист? Пытаюсь сказать: ранен, посмотрите ноги – ничему не верят. Плохую службу сослужил пистолет немецкий «Вальтер», взятый мной для защиты при передвижении по вражеской территории, был для «особистов» одним из главных доказательств, что я заброшенный немцами агент. Конечно, не со мной одним такое было, а со многими сотнями тысяч солдат и офицеров, бывших в плену и перешедших фронт к своим.
Ничего не добившись, направили в «фильтрационный» лагерь, где-то под Рязанью, пробыл там четыре месяца, лишился двух коренных зубов, допрашивали через день, вопросы были те же, что и у «особистов»; особенно усердствовал молодой следователь с «веселыми» глазами, белокурый, с красивым лицом, бил смеясь, весело, неистово ругаясь, и, чем дальше бил, тем сильнее веселее на глазах допрашиваемого. Следователей сменялось много, но фамилию этого запомнил на всю жизнь – Смирнов была его фамилия, и звали его так же, как и меня, – Алексей, и почему-то это его особенно веселило, и он часто повторял, как ему казалось, замечательную шутку: «Алексей Смирнов врага Алешку добьет». Знал, что грозит мне расстрел, но приговора не зачитывали, а направили в ГУЛАГ сроком на десять лет. Попал на лесоповал, работа тяжелая, голодно, но легче, чем в «фильтрационном», хотя бы потому, что допросов не было и не били, а только норму выработки требовали – кубометры и кубометры срубленного леса.
Пробыл пять месяцев на лесоповале, вдруг срочно собрали заключенных, бывших офицеров (командиров), посадили в вагон и повезли неизвестно куда, но из окон теплушек вскоре увидели разбитую военную технику, искореженные вагоны, станции, эшелоны с войсками – везли на фронт. Прибыли, высадили из вагонов, повели под конвоем, выстроили и объявили, что мы – бойцы маршевого батальона и завтра нас введут в первую линию обороны – окопы. Огромный был батальон из зэков, все в офицерском звании от младшего лейтенанта до полковника; человек, вероятно, более тысячи собрали – батальон на полк по численности тянул. Раздали оружие, ввели ночью в окопы, а утром раздали патроны, по три гранаты и дали приказ выбить немцев из первой линии обороны, закрепиться, предупредив – отступать нельзя, сзади заградительный отряд с пулеметами, только вперед.
Поднялись и пошли на передний край немецкой обороны, видны проволочные заграждения, высокий земляной накат. Пробежали метров двести, немцы открыли шквальный огонь из автоматов, пулеметов, гранатометов, орудий. Бежал вперед со всеми, мысленно повторяя: «Господи Иисусе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного!». Повторял беспрерывно, других молитв в мыслях не мог держать, ибо эта молитва была краткой, но вмещала в себя смысл и устроение всех молитв к Богу, и, молясь, понимал, что каждое мгновение могу быть убитым, и от сознания этого еще более углублялся в молитву и в то же время видел происходящее вокруг.
В первые минуты немецкого обстрела половина батальона полегла убитыми и ранеными, а кто успел уцелеть и добежать и пытался преодолеть проволочные заграждения – остался висеть убитым на колючей проволоке. Все же часть оставшихся в живых, в том числе я, ворвались в немецкие окопы и в жестокой рукопашной схватке уничтожили немцев, заняли большой участок обороны.
Как только мы заняли немецкие окопы и подавили немецкие огневые точки, пошли армейские части, а нас, зэков, быстро собрали, отобрали оружие, обыскали и отвели в тыл под усиленной охраной. Вероятно, осталось в живых человек не более двухсот. Вели нас назад – обратил внимание – убитые заключенные лежали головой к немцам, отступать было нельзя, нас ждал пулеметный огонь заградительного отряда. Бой маршевого батальона, состоящего из тысячи зэков, бывших офицеров, был не что иное, как расстрел заключенных. Отдав приказ наступать (не было предварительно огневой обработки артиллерией и бомбовым ударом немецкой обороны), нас послали на верную смерть, мы считались не людьми, а отбросами.
Дней через десять вновь привезли зэков, бывших офицеров (командиров); нас, оставшихся от первого наступления, влили в новый «маршевый» батальон, перебросили на другой участок фронта, где мы пытались занять окопы немцев и подавить огневые точки, но потерпели неудачу, и почти все погибли, я был тяжело ранен, попал в госпиталь, провалялся месяцы на больничной койке, и, что самое для меня главное, мне сделали рентген ног и установили зажившие множественные переломы. Когда я рассказывал хирургам, как меня лечила бабушка Анна, – смеялись и не верили. Рентгеновский снимок ног в дальнейшем мне помог при проверке моей биографии в НКВД.
Вылечили, отправили в штрафной батальон, трижды бросали в бой, дважды остался цел, на третий раз получил пулевое и осколочное ранение, пролежал три с половиной месяца в госпитале, и направили просто в армию. Воевал как все, демобилизовался из армии лейтенантом в июле 1945 года, приехал в Москву к маме, где жил раньше, прописали не без труда, и стал искать работу. Приду, заполню анкету: в графах – был ли в плену, на вражеской территории, в заключении, в лагерях – пишу, что был. Посмотрят, когда вежливо, и иногда и грубо, дадут отказ. Устроился в промкооперацию счетоводом. Конечно, из армии и как только демобилизовался, писал письма Марфе Павловне, Марьюшке, Петру Сергеевичу и всей душой стремился к ним, но не мог сразу поехать.
Друг мой, с которым учились, работал на оборонном «ящике» под Москвой, начальником вычислительного математического отдела, пригласил к себе работать. Пришел в отдел кадров (заявка на меня там была) заполнил анкету, написал длинную автобиографию, долго и, представьте себе, участливо расспрашивали, сказали зайти через три месяца, решил, что «пустой номер», просто вежливо отказали и устроиться на работу не удастся, потом только узнал – друг мой несколько раз просил обо мне начальника предприятия. Прошел месяц, вызвали в военкомат, в комнату номер 13; пришел в справочный стол, спрашиваю, где тринадцатая. Посмотрел на меня капитан и как-то жалостливо показал, куда идти. Нашел дверь, постучал. «Войдите». Сидят двое военных в форме НКВД, пригласили сесть, достали две огромные по толщине папки и начали расспрашивать, где родился, учился, армия, часть, когда перебило ноги, и вижу рентгеновский снимок; где перешел фронт, лагеря, штурмовой батальон, штрафной, в общем, все рассказал, даже про бабушку Анну спрашивали и про семью Выропаевых. Спрашивали и на каждый мой ответ смотрели, видимо, документы в папках. Четыре часа допрашивали, иногда предлагали выйти из комнаты, думаю, что звонили по телефону.
Кончили допрос, и один из них сказал: «С документами все совпадает». Через месяц пришло письмо – явиться в отдел кадров, приняли на работу, где и работал до тысяча девятьсот восемьдесят седьмого года. Без каких-либо неприятностей и трудностей, и в этом была огромная милость Господа ко мне, грешному.
Пока оформляли на работу, поехал под Смоленск, в «выселки», к Марьюшке, набрал продуктов в рюкзак и две сумки, мысль только одна: скорее встретиться. Добрался, «выселки» пострадали мало – из сорока дворов сгорело только восемь. Дом Марфы Павловны не пострадал, но обветшал и стал (так мне казалось) меньше. Дверь подперта палкой, хозяев нет дома. Разволновался, спросить некого, даже ребятишек на улице нет. Присел на поленья, волнуюсь, жду, время уже к вечеру. Смотрю, идут две женщины, бросился к ним и увидел Марфу Павловну; обнимаю, целую, плачем оба и первый вопрос, где Марьюшка? Где Петр Сергеевич?
Вошли в дом, втащил рюкзак, сумки и бросился расспрашивать. Марфа Павловна сказала: «Разговоры после будут, давай возблагодарим Господа и Владычицу нашу Богородицу, под покровительство Которой вручала тебя и Марьюшку, что сохранила вас», и стали молиться. Кончили, стала рассказывать Марфа Павловна, а я весь в ожидании Марьюшки, что с ней стало за эти годы? Расставались – было ей шестнадцать лет, а сейчас двадцать один год, все могло случиться. Словно прочтя мои мысли, Марфа Павловна сказала: «Не волнуйся, Алексей – Марьюшка только о тебе думала, все годы ждала». Услышал шаги, скрипнула дверь, и вошла моя Марьюшка, а я за занавеской притаился, и первые ее слова были: «Мама, от Алеши письма не приносили?»
Лицо, руки у рукомойника вымыла, одернула и встряхнула платье и вечным женским жестом стала поправлять свои волосы, заплетенные в косы. Подошел тихонько, обнял Марьюшку, вздрогнула, испугалась и гневно начала вырываться, обернулась, обхватила меня руками, до боли сжала мою голову и одну фразу шепчет: «Алешенька! Алешенька! Милый, вернулся, вернулся! Благодарю Тебя, Господи! Благодарю Тебя, Матерь Божия!»
Вошел и Петр Сергеевич, радости конца не было, но первые слова его были: «Помолимся Богу!» Постарел, осунулся он, шел ему уже семьдесят первый год. Худой и на вид болезненный. Марфа Павловна приготовила обед, разложила продукты, привезенные мной, сказав: «Алеша! Голодно в деревне, лебеду едят, отнесу кое-что людям, и особенно бабушке Анне, и обедать сейчас к нам позову». Отобрала, что нашла нужным, а мы трое остались и стали рассказывать и расспрашивать друг друга. Вскоре пришли Марфа Павловна и бабушка Анна, пообедали и почти до ночи проговорили.
Через два дня пошли с Марьюшкой в сельсовет, зарегистрировали брак и возвратились в «выселки». Но это был формальный брак, необходимо было обвенчаться в церкви, и только тогда станем мы мужем и женой. Зарегистрированный брак отпраздновали пирогом и позвали бабушку Анну. Прошло почти пять лет, много бед перенесла она, убило двух сыновей, погибла при пожаре дочь с двумя детьми, сгорел дом, но не изменилась бабушка – доброжелательная улыбка часто появлялась на лице, была приветлива и добра. Несколько раз я привозил ее к нам в Москву, и в доме становилось радостнее и светлее от хрупкой маленькой старушки.
Прожил пять дней и увез Марьюшку в Москву, радостный, счастливый, благословляемый Петром Сергеевичем и Марфой Павловной. Много перенес трудного, всю войну стоял лицом к смерти, но самый большой удар получил по приезде домой. Приехали, переполненные счастьем взаимной любви, вошли в комнату (мы жили в коммунальной квартире), кричу: «Мама, мама! Жену привез Марьюшку, посмотри на мою красавицу!», а Марьюшка и впрямь красавица, каких не сыщешь, и на лице столько приветливости, очарования и внутренней привлекательности, глаз оторвать нельзя. Конечно, одета по-крестьянски: платок на голове, кацавейка колхозная, башмаки грубые.
Встала мама. Подошла к нам, оглядела Марьюшку холодно, спокойно и вместо радостного приветствия неожиданно сказала: «Ты что, не понимаешь? Деревню в дом привез, в Москве интеллигентную найти не мог?», – и, не поздоровавшись, вышла из комнаты. Растерялись мы, больно задели меня и Марьюшку сказанные с презрением и злобой слова, и, главное, непонятно – почему? Мама знала, что я ехал за Марьюшкой, знала, что эта семья выходила и спасла меня. Знала. Невзлюбила мама Марьюшку, так невзлюбила, что жизнь стала невыносимой, слышались замечания, осуждения, злобно сказанные слова.
Марьюшка на любые мамины слова не отвечала, мысленно молилась, выполняя все, что требовала мама. Я уже работал в «ящике», а Марьюшка поступила в вечернюю школу в восьмой класс. Прожили четыре месяца, и увидел: так жить нельзя. Пытался несколько раз поговорить с мамой, но, кроме оскорблений и поношений Марьюшки и меня, ничего не услышал. Что произошло с мамой – не понимал, всегда видел в ней глубоко верующего человека, отзывчивого и доброго, а сейчас?
Знал, что была духовной дочерью отца Арсения. Где он был в 1945–46 гг, никто не знал, говорили – расстрелян или умер в лагере. Переговорил с Ниной Александровной, Верой Даниловной, Юлией Сергеевной, Наталией Петровной, друзьями мамы по общине. Рассказал о нашей обстановке, познакомил с Марьюшкой, полюбили они ее, и даже какое-то время жили мы у Ирины Николаевны. Переговорили они с мамой, но она еще больше озлобилась.
Не понимал отношения мамы, озлобленности и видел, что сейчас ничто не изменит ее. По приезде в Москву мы обвенчались на квартире Ирины Николаевны, венчал приехавший из Костромы отец Евгений, в прошлом один из братьев общины, ставший иереем и при патриархе Алексии служивший уже в церкви. Прожили почти семь месяцев в атмосфере полной ненависти, и чем дальше, тем становилось хуже. Жить вместе стало невозможно. Поехали в Мытищи, с большим трудом сняли комнату, отдали деньги за два месяца вперед, собрали вещи и сказали маме, что завтра уезжаем, тебе без нас будет легче.
«Скатертью дорога», – ответила она. Отпросился с работы, встали утром, уезжать надо. Мама лежит и бредит, смерили температуру – 40,6°С, где тут об отъезде думать! Три месяца проболела мама, двухстороннее воспаление легких, грипп с какой-то латинской буквой, тяжелое осложнение на почки. Выходила ее Марьюшка, а лечили Ирина Николаевна и Юлия Сергеевна, они доставали антибиотики и пенициллин, которые тогда было трудно достать. Днем и ночью дежурила Марьюшка и при этом продолжала учиться. Поправилась мама, но еще больше озлобилась на меня и Марьюшку. Поговорил со своей сестрой, и вторично поехали в Мытищи, сняли другую комнату и решили в воскресенье утром уезжать, в пятницу утром мама ушла, предупредив, что придет в воскресенье. Сказал, что уезжаем, но в ответ ничего не услышал.
Поехали в церковь в Донской монастырь (малый собор Покрова Богородицы), храм почему-то открывался редко и в основном по большим праздникам, мы всегда старались приходить сюда, потому что молиться было, особенно у гробницы патриарха Тихона, благостно. Спокойствие и умиротворенность сразу охватывали душу – в этом храме мы отдыхали от забот, тревог и словно уходили в другой мир, оставляя все житейское.
Домой шли пешком, путь был далекий, шли и молились, изредка говорили о завтрашнем дне, и опять каждый из нас молился про себя. Дома молиться не могли, мама отказалась молиться вместе, а когда мы начинали молиться вслух, мешала нам.
Наступило воскресенье, мама пришла растерянная, отрешенная, нервно подергивая плечами, стала перекладывать какие-то книги и, когда мы стали прощаться и я попросил благословить нас, резко обернулась, пошла к Марьюшке, и у меня мелькнула мысль: сейчас ударит.
«Вон из моего дома, и никогда больше не приходите!». Мы ушли подавленные и ничего не понимающие. Вот так сложилась наша жизнь. Год прожили в Мытищах, два раза переезжая на другие квартиры, потом, по милости Господней, предприятие, где работал, дало однокомнатную квартиру в Москве – в то время это было подлинное чудо. Марьюшка и я тосковали по Марфе Павловне и Петру Сергеевичу, несколько раз ездили в деревню, жизнь там была голодной и тяжелой: все, что колхоз выращивал, государство отбирало.
Надо было увозить Марфу Павловну и дедушку. Понимали, сложно будет жить вчетвером в однокомнатной квартире, а еще более сложно с пропиской в Москве. Однако и здесь проявилась Милость Божия, наше учреждение построило под Москвой несколько домов, кому-то из работников министерства (мы входили в его подчинение) понадобилась однокомнатная квартира в Москве, и мне предложили две комнаты в трехкомнатной квартире в новых домах. Согласился, прожили год, но почему-то за это время никого не вселяли. Помолились мы с Марьюшкой, и решил пойти на прием к нашему генеральному директору. Попасть было трудно, но меня принял. Рассказал, что хочу привезти из деревни мать жены и деда, комната в квартире пустует больше года. Выслушал благожелательно, сказал: «Посмотрим». Решил, что ответ начальства «посмотрим» означает вежливый отказ, но через неделю позвонили из жилотдела предприятия и сказали зайти за ордером. И то, что принял меня «генеральный», и то, что получил комнату, было великой милостью Господа.
Поехали за Марфой Павловной и Петром Сергеевичем. Петр Сергеевич лежал больной, состояние было крайне тяжелым, о переезде в Москву не приходилось и думать, мне пришлось уехать, Марьюшка осталась в деревне – благо были у нее летние каникулы. Через четыре дня получил телеграмму: «Дедушка умер».
Тяжко было на душе, умер замечательный, глубоко верующий человек, воспитавший в вере Марфу Павловну, Марьюшку и оказавший на меня большое влияние. Горе Марфы Павловны, Марьюшки и мое трудно выразить даже теперь, через много лет. Похоронили Петра Сергеевича, надо было увозить Марфу Павловну, пришел к председателю, прошу отпустить, отвечает: «Людей в колхозе нет – не могу». Говорил я долго, он упорно отвечал: «Не могу». Но потом откровенно сказал: «Аккордеон и часы наручные принесешь – отпущу и справку дам». Поехал в Москву, достал трофейный аккордеон, часы купил. Выдал справку и паспорт председатель, и увез я Марфу Павловну к нам домой.
Боже мой! Как тяжело расставалась она с домом, усадьбой, могилой Петра Сергеевича, слез пролила много. Приехала Марфа Павловна, и вместе с ней вошли в наш дом радость, свет и духовное умиротворение с глубокой молитвой, даже отношения с мамой перестали казаться безысходными и трагичными.
Вначале звонил маме домой каждый день, сказала, чтобы больше не звонил, стал звонить один раз в неделю; услышав мой голос, не отвечала, бросала телефонную трубку, о жизни мамы узнавал от сестры, которая к Марьюшке относилась хорошо.
Прошло два года, Марьюшка экстерном (за один год) сдала все экзамены, получила «аттестат зрелости» и в этот же год поступила в Первый медицинский институт – конкурс был огромный, но сдала экзамены с превышением на три балла, в этом проявилась великая милость Божия; если говорить откровенно, трудно было понять посторонним людям, почему простая крестьянская девушка за год одолела три класса средней школы и блестяще выдержала экзамены в мединститут, но я знал свою жену, знал ее целеустремленность, работоспособность и неукротимое желание стать врачом и помогать человеку.
Марфа Павловна быстро освоилась в Москве, первый выход ее после приезда был в ближайшую церковь, пошли мы все трое. Боже мой! Сколько радости и счастья было на ее лице, когда мы отстояли литургию и она исповедовалась и причастилась после долгих-долгих лет отрыва от церкви при жизни в деревне. Я и Марьюшка рассказали Марфе Павловне об отношениях, сложившихся с моей мамой, и о том, что никакие просьбы и уговоры не дали нам возможности изменить ее взгляд на нас обоих.
Марфа Павловна молча выслушала и сказала: «Господь милостив, со временем пройдет это наваждение. Молиться будем Матери Божией, просить Ее о помощи. Мать у тебя, Алексей, очень хорошая, но пелена гнева заслоняет ей сейчас любовь к тебе, и ревность материнская заставляет ненавидеть Марьюшку».
Прошло более трех лет, с тех пор как мама отошла от нас; переживал, но сделать ничего не мог, в воскресенье, 21 сентября, в день Рождества Богородицы были в церкви в Москве, приехали домой часов в 12 дня, и каждый занялся своим делом: Марьюшка занималась, я что-то мастерил, Марфа Павловна читала книгу Игнатия Брянчанинова и, когда что-либо не понимала, задавала вопросы – как мог, отвечал. Раздался звонок, дверь пошла открывать Марфа Павловна, в передней слышались голоса, открылась дверь. Вошла мама, улыбающаяся, радостная.