«Я — Россия, и она во мне, и так быть и жить я хочу…»
«Я — Россия, и она во мне, и так быть и жить я хочу…»
Отец Сергий Булгаков в эмиграции
Путь отца Сергия Булгакова в изгнание начался в Крыму, где он провел четыре первых пореволюционных года. Крымский период относится к наиболее плодотворным в творчестве мыслителя. В Олеизе, в имении родителей жены, подле могилки Ивашечки возле Гасприйской церкви, умершего в 1909 году трехлетнего сына, смертью которого был заключен им будто особенный завет с Богом, Булгакову всегда хорошо чувствовалось и работалось. «В 1922 году я был на приходе в Ялте, в совершенном богословском одиночестве. Там я и мнил, отдавши на пастырскую работу оставшиеся силы, закончить дни»[363], — скажет он в произнесенной в день 10–летнего юбилея Парижского Богословского института речи «При реке Ховаре». Отцу Сергию было суждено одним из первых наглядно убедиться в истинном «значении воинствующего материализма», о котором в первой половине 1922 года умствовал Ленин.
Константинополь… Прага… В 1925 году извилистые пути приводят русского изгнанника в Париж, где на территории приобретенной на торгах немецкой кирхи, обращенной в Сергиевское подворье, открывается богословская школа. В Институте формируется так называемая «парижская школа» в богословии, представленная именами арх. Киприана (Керна), А. В. Карташова, о. В. Зеньковского, В. Н. Ильина, В. Н. Лосского, П. Н. Евдокимова, еп. Кассиана (Безобразова) и др. «Оно, это богословие, — говорил о. Сергий в своей речи «При реке Ховаре», произнесенной по случаю 10–летию Парижского Богословского института, — не было и не хотело быть непомнящим родства и небрегущим преданием, но оно было вырвано из своей колеи и оторвано от родной почвы. Оно возрастало на духовной чужбине, как вожди Израиля в Вавилонском изгнании. Ибо они не только плакали на реках Вавилонских, но и имели великие пророческие видения, как Иезекииль при реке Ховаре и Даниил при дворе царей»[364].
В январе 1926 г., практически сразу после переезда в Париж, отцу Сергию суждено было пережить тяжелейшую болезнь и побывать на краю смерти. Пережитый им опыт он описал в очерке «Моя болезнь», который вошел в посмертно опубликованную «Софиологию смерти». Софиологически осмыслить смерть не означает для богослова, что смерть софийна. Вошедшая в мир с первородным грехом, смерть противоречит первоначальному замыслу Бога о Человека. Но в ней есть и свой искупительный, кенотический смысл. Умирая со Христом, человек чает искупления греха и воскресения плоти. Подобно платоновскому Эру из Х–ой книги «Государства», о. С. Булгаков описывает свой путь Туда и Оттуда, ту радость, с которой душа его двинулась «вперед, из этого мира». «И в это время прозвучал внутри голос спутника, — я был не один, но вместе с другим своим я, то был ангел–хранитель, он сказал мне, что мы ушли слишком вперед и нужно вернуться… к жизни. Я понял и услышал внутренним слухом, что Господь возвращает меня к жизни, и я выздоравливаю. Один и тот же зов, который освободил меня от этого мира и от жизни, одновременно и тем же словом меня к ней возвращал. Внутренно я уже знал, что выздоровлю, хотя мне еще не было лучше. Я вернулся к жизни из смерти. И я все это время знал, что я не один, что со мною друг, самый близкий, нежный и тихий». Эту запись (пометка «из одной записи» ставит ее в один ряд с фрагментами «интимного дневника» в «Свете Невечернем»; не «солнечную запись» платоновского «Федра» по В. Ф. Эрну, но все же «огненную запись», которую при желании тоже можно рассматривать как послание потомкам) Булгаков частично включит в свою книгу «Лествица Иаковля. Об ангелах» (1929). Введение к этой книге посвящено тому единственному Другу, которого тщетно искал Флоренский, а вместе с ним в ту пору (а возможно и в нём) искал Булгаков. «Этот другой всякого человека, этот Друг, единственный и личный, свойственный каждому человеку, есть ангел–хранитель, существо не здешнего, не человеческого мира… Он — самый близкий, хотя и далекий, ибо невидный, неслышный, недоступный никакому телесному или даже душевному восприятию… Он грозен и непреоборим в заступлении нас от нечистых и лукавых духов, нас обуревающих, как «хранитель душ и телес наших»… Но земного друга, хранимого им человека, он не насилует и не хочет и не может насиловать. Он пестует и лелеет его душу, его шепот в слышном молчании навевает ей благие мысли, в ней самой родившиеся, однако в такой тишине и кротости, что душа не примечает внушения… Он смотрит в нашу душу и видит нас, и этого довольно для этого таинственного немого разговора души с высшим своим я[365]».
Самые серьезные интуиции мысли о.Сергия берут исток в глубоко пер–соналистичном духовном опыте. Начиная со «Света Невечернего», итогового труда дореволюционного периода творчества, на страницы булгаковских сочинений попадают фрагменты личных дневников, в которых рождаются темы будущих сочинений и которые сообщают философии и богословию Булгакова уникальность его экзистенциального опыта.
Богословской мысли о. С. Булгакова свойствен не только грандиозный систематизм, временами напоминающий шедевры средневековой схоластики, но и прорывающийся сквозь броню систем лиризм, подчас обнаруживающий «человеческое, слишком человеческое», перекликающийся с романтическими исканиями культуры Серебряного века, «нового религиозного сознания». Его богословие оказывается любомудрием «горячего сердца», склонного психологизировать сложные богословские вопросы, вносить в богословие «тяжелые думы», навеянные интеллигентским периодом творчества о. Сергия. К числу таких, несомненно, ярких произведений относится большая статья «Иуда Искариот, апостол–предатель», как бы вторая часть диптиха к работе «Петр и Иоанн: два первоапостола», а может быть впечатляющий своей диалектической противоположностью «антифон» к ней.
Последний этап творчества о. Сергия связан преимущественно с богословием, но и в богословии, попрощавшись с философией, он, по словам прот. Иоанна Мейендорфа, остается философом.
Все позднее богословие Булгакова представляло собой грандиозный со–фиологический синтез. Ему принадлежат две догматические трилогии — малая и большая «О Богочеловечестве», в которую вошли труды «Агнец Божий» (1933), «Утешитель» (1936) и «Невеста Агнца» (1945). По сути, этот замысел — дерзновенная попытка отца Сергия дать софиологическую интерпретацию основным церковным догматам, посвятив части этой трилогии двум ипостасям Пресвятой Троицы — Сыну и Святому Духу — и Церкви. Софиологические взгляды о. Сергия не нашли поддержки в стенах официальной Церкви, причем как Русской православной церкви заграницей, так и Московской Патриархии. По выходу «Агнца Божьего» последовало осуждение Архиерейского Собора РПЦЗ в Сремских Карловцах и Указ Московской Патриархии, изданный местоблюстителем патриаршего престола митр. Сергием (Страгородским), известным своими богословскими трудами иерархом. Негласным вдохновителем последнего стало Фотиевское братство, созданное в эмиграции в 1925 г. и объединявшее в своих рядах православную молодежь, в числе которой был В. Н. Лосский, в будущем видный православный богослов. В 1936 г. он выпустил по поручению братства брошюру «Спор о Софии» (на обложке издания после имени автора выставлен криптоним названия братства, по подобию католических орденов), в которой подверг критике взгляды о. Сергия и его докладную записку, направленную митр. Евлогию в связи с обвинениями. Со стороны карловчан ударным обвинителем был митрополит Серафим (Соболев), живший в то время в Болгарии и канонически подчинявшийся карловацкой Церкви. Он издал три критических сочинения, направленных против о. Сергия Булгакова, два из которых — «Новое учение о Софии» и «Защита софианской ереси» — были посвящены критике софиологических взглядов. Указ Московской Патриархии от 7 сентября 1935 г. был выпущен на основе докладной записки, составленной председателем Фотиевского братства А. В. Ставровским, не закончившим свое богословское образование молодым человеком, близким к евразийским кругам. Местоблюститель Патриаршего престола митр. Сергий получил и прочел книгу «Агнец Божий» уже после вынесенного вердикта. Существенным моментом Указа было обвинения системы о. Сергия в гностицизме.
Ситуация «спора о Софии» обозначилась довольно отчетливо: с одной стороны, были те, кто занимал позицию ревностного охранения церковного предания, с другой — приверженцы «живого предания» и церковные интеллектуалы, впитавшие в себя дух «серебряного века» и русского религиозного ренессанса. Для последних свобода оказывалась выше принуждения, выше догматики, во имя церковной свободы они призывали пожертвовать буквой закона. В этом отношении важно, что этот спор был не просто спором по поводу одной богословской книжки, но и барометром самого отношения к церковной традиции. Не случайно один из самых жестких критиков о. С. Булгакова, Владимир Лосский, в последующих своих трудах, начиная со «Спора о Софии», развивал тему церковного предания как того, что отличается от буквы трактатов Отцов Церкви и от буквы святоотеческого наследия, а передается в живом, непрерывном и преемственном апостольском духе. В пылу полемик трудно было достичь научной объективности и сдержанности в оценках. Как свидетельствует в своих воспоминаниях Н. О. Лосский, по завершении одного из заседаний Религиозно–философской академии после обсуждения сложившейся вокруг о. Сергия ситуации разразилась настоящая драка между Б. П. Вышеславцевым и членом Фотиевского братства Максимом Ковалевским. Довольно немногие современники сумели занять интеллектуально выдержанную позицию по отношении к полемизирующим сторонам (отчасти совпадавшим с границами церковно–юрисдикционных разделений в эмиграции).
Христианство — это религия воплощения. Бог христиан был облечен в плоть — ho Logos sarx egeneto. Слово плоть быстъ (Ин. 1:14). Как понять здесь употребление слова sarx, плоть? Означает ли оно, что Христос был наделен этим «телом смерти», о котором говорит ап. Павел? В своем Summary 1936 г. «О Софии, Премудрости Божией» о. С. Булгаков делает следующее замечание: «Логос приемлет душевно–телесное естество человека (sarx=ek psyches, noeras kai somatos), сохраняя Свое Божество, которое присуще Ему в нераздельном соединении с Его ипостасию»[366]. Можно видеть здесь, что, следуя такому истолкованию слова sarx, человеческая природа включает в себя три принципа традиционной христианской антропологии — тело, душу и ум.
Как, исходя из этого, определить тело, или телесность? Для Декарта главной характеристикой тела является протяженность в пространстве, для Ньютона — его энергетический потенциал. Булгаков обнаруживает сущность тела в чувственности, которая является особым элементом жизни и которая отличается от духовного, но не является противоположной ему и не исключается им. «Телесность по существу своему вовсе не есть противоположность духу, ибо существует и духовная телесность, «тело духовное», о котором говорит ап. Павел: «если есть тело душевное, есть и духовное — pneumatikon» (1 Кор. 15:44), и именно такая телесность и содержит в себе онтологическую норму тела»[367]. Чувственность есть больше, чем простое чувственное восприятие. Это скорее способность идеального созерцания, эстетического суждения. Понятие «просветленной чувственности» укоренилось в русской мысли (напр., у Ивана Ильина) и весьма отлично от сублимации Фрейда и психоанализа. Здесь речь идет о переходе на иной уровень восприятия, познания, в котором есть значительная этическая и духовная составляющая, которая не доступна и даже отсутствует у людей с преобладанием материально–чувст–венных наклонностей. Духовная чувственность обнаруживает себя в человеческой способности открывать и созерцать красоту в мире. Красоту не как предмет кантовского суждения вкуса, но Красоту, спасающую мир, как это провозвещают «Братья Карамазовы» Достоевского (то есть в основе своей Красота Христова, Красота, усвоенная Христу). Для Булгакова Красота есть откровение Святого Духа, обоженное, или идеальное, тело, София–Прему–дрость как универсальное тело мира. Он видит в телесности некий алогический субстрат Красоты, ее потенциальность. Красота есть, можно сказать, используя язык аристотелевской метафизики, causafinalis телесности.
В своем учении о материи Булгаков отправляется от платоновского «Тимея», где материя определена как «темный и трудный вид», но тенденция к преодолению платоновского дуализма, в котором подлинное идеальное бытие противостоит постигаемой лишь посредством незаконного умозаключения материи, в сторону софиологического монизма отчетливо намечается уже в «Свете Невечернем» и все более явно выражается в дальнейшем. Прежде всего, Булгаков уходит от традиционной не только для платонизма, но и практически для всей античности дуализма духа и плоти. Христианство, считает он, вносит совершенно новое для античности понятие духовной телесности, преображенного тела, и именно духовное тело содержит онтологическую норму телесности. О ней говорит апостол Павел: «есть тело душевное, есть и духовное» (1 Кор. 15:44). Тело не может не быть первозданной сущностью, раз плотью стало само Божественное Слово. Эта воплощен–ность духовного мира, постигаемая в созерцании (или духовном чувствовании) произведений искусства, в восприятии красоты, была свойственна по Булгакову не только христианскому искусству, но и искусству языческому. В написанной между «малой» и «большой» трилогиями и как бы опосредующей их книге «Икона и иконопочитание» (1930) он говорит даже о «языческой иконографии, которая является, так сказать, естественным Ветхим Заветом для христианства», имея в виду ветхозаветный запрет на изображения Божества. Подобно тому, как Деметра, Кибела, Иштар являлись мифологическими прасимволами Софии, так же и «религиозное искусство восполняло богословие языческому миру, и поэтому иконографическое богословие в зарождении своем принадлежит уже язычеству»[368]. Таким образом, о. С. Булгакову удается в значительной мере избавиться от спиритуализма философии платонического типа, видящей в мировой материи лишь «грубую кору вещества». Особая приверженность православия обрядам освящения — воды, хлебов, плодов, цветов, домов — свидетельствует в пользу «религиозного материализма» православия, видящего в материи не только символы духовного мира, но и особую реальность, причастную вечному бытию, подлежащую преображению.
В 1939 г. о. Сергию было суждено пережить ещё одну тяжелую болезнь — рак горла. Врачи спасли ему жизнь, но он почти полностью лишился голоса. Большого мужества стоило ему шепотом служить литургии и даже читать лекции. Иногда начинались кровотечения. Духовный облик отца Сергия в последние годы его жизни ярко предстает перед нами на страничках из его дневника, которые публикуются нами впервые на страницах данного издания.
В 1940 г. Париж был занят немецкими войсками, некоторые профессора Института, например, В. В. Зеньковский, арестованы. Однако Институт, деканом которого продолжал оставаться о. Сергий, не прекращал своей работы. Отчасти этому способствовал тот факт, что оккупанты знали о том факте, что в помещении Института ранее находилась школа немецкого протестантского пастора. Иногда туда приезжали автобусы с солдатами–экскурсантами. Ближе к концу оккупации Институт навестили представители наследников пастора, но узнав о том, что там продолжает работу богословская школа, пусть и православная, не стали требовать возвращения собственности. Но это, конечно, не означает, что материальное положение Института было хоть сколько–нибудь удовлетворительным. Сам о. Сергий продолжал писать, последняя его книга была посвящена истолкованию Апокалипсиса Иоанна, подготовил он и до сих пор не полностью опубликованный труд «Расизм и христианство», где он развенчивал расистскую идеологию фашистов, в частности, автора «Мифа XX века» Розенберга. О. Сергий неустанно молился об освобождении России и с большим нетерпением ожидал открытия второго фронта. Узнать об этом ему было не суждено. В ночь с 5 на 6 июня 1944 г., когда войска союзников высаживались во Франции, его постиг инсульт. Более месяца провел он без сознания и умер 13 июля того же года в Париже. По свидетельству ходившей за ним матери Феодосии, на пятый день после удара находящиеся возле его постели сподобились созерцать какое–то особое духовное озарение, преображение его лица. «Лицо о.Сергия постепенно начало светлеть и озарилось таким неземным светом, что мы замерли, боясь поверить тому, что нам дано было увидеть. Ясно было, что душа о. Сергия, проходившая какие–то таинственные пути, в это мгновение приближалась к престолу Господню и была озарена светом Его Славы. Почти два часа продолжалось это дивное явление. Но это мог быть и век — время для нас остановилось. Мы присутствовали при таком несомненном озарении Духом Святым, при таком «реальном опыте святости», который трудно было вместить»[369]. После этого явления к нему ненадолго вернулось сознание. Он снова, теперь уже в третий раз, попытался вернуться. В своем распоряжении, оставленном незадолго до смерти, он просил хоронить его «возможно дешевле и проще, без всяких лишних расходов». Он просил опустить в могилу горсточку крымской земли с могилы сына Ивашечки, соединив ее с горстью гефсиманской земли. Отец Сергий был похоронен на русском православном кладбище под Парижем, в Сент–Женевьев де Буа.
Алексей Козырев. Ноябрь 2008