Путник
Путник
Двадцать пятого ноября 1244г. по дороге, ведущей в Конью, из Кейсери ехал одинокий путник, мерно покачиваясь в такт шагу низкорослого осла. Вряд ли бы добрался он до этой долины, если б не ахи*, их напутствия и советы. От самого Тебриза ахи передавали его, как письмо, из рук в руки.
(* Ахи — религиозное суфийское братство, распространенное в средние века на Ближнем и Среднем Востоке. Оно объединяло, главным образом городских ремесленников и торговцев и имело своих старейшин-шейхов, которые возглавляли общины и обители. В качестве военной силы ахи защищали горожан от произвола феодалов и монгольских наместников. Ахи были связаны обрядами и уставом, из которых во время крестовых походов многое было заимствовано священными орденами Европы.)
Сколько дорог исходил он, с какими только учеными людьми не встречался и шейхами не беседовал! И ни один не имел ответов на его вопросы, ни один не мог понять его бунтарский дух, вытерпеть непримиримость суждений. Даже великий мудрец Ибн аль-Араби, у которого многому научился путник, и тот был ограничен своей наукой, своими знаниями, он не мог отказаться от них. Но если наука из средства превращается в цель, то и она становится завесой перед Истиной. Когда он сказал об этом Ибн аль-Араби, тот только голову склонил:
— Безжалостен хлыст твоих слов, сынок!..
В Багдаде беседовал путник с достославным шейхом Эвхадеддином Кирмани и спросил его:
— Что творишь?
— Созерцаю месяц в тазу с водой! — ответил тот.
Не в .новинку был путнику язык арифов. Шейх подразумевал: созерцаю абсолютную, совершенную красоту Истины в каждой капле воды. Отраженную красоту...
- Если не вскочил у тебя на шее чирей, подними голову! Погляди на небо, отчего ты не видишь месяц там? —сказал путник.
Если не понял его Ибн аль-Араби, не снес его речей Кирмани, то чего ждать от других?! Наверное, где-то на свете есть тот, кто мог бы понять его, стать зеркалом его души.
Путник въехал в город. У ворот сидели саррафы — уличные менялы. У них можно было разменять любую монету. Он бросил на коврик саррафа серебряный дирхем, получил or него десять акче, упрятал их за кушак, и, расстелив у стены караван-сарая циновку, уселся на нее, поджав под себя ноги. Он не торопился. За долгие годы странствий у него вошло в привычку, прежде чем начинать какое-нибудь дело, проводить один день вот так, сидя на улице, а второй — бродя по базару. Приметливому взгляду бывалого странника за эти два дня открывалось главное — чем и как живет город. И без особых усилий случай всегда посылал ему нужные встречи.
В ту памятную субботу Джалалиддин снова был приглашен на диспут. Темой диспута были два хадиса. Пророк Мухаммед сказал: "Первое, что сотворил Аллах — белую жемчужину". И еще сказал: "Первое, что сотворил Аллах — разум". Спор разгорелся о том, однозначно ли выражение "белая жемчужина" перворазуму.
Джалалиддин ехал по улице, опустив голову. Диспуты давно наводили на него глухую тоску. Казалось, ученые мужи собирались не для того, чтобы понять друг друга, а, напротив, ждали лишь оплошности или оговорки противника, чтобы поймать его на слове и показать собственную ученость.
Внезапно его конь остановился. Джалалиддин поднял глаза и увидел обнаженные до локтя жилистые руки, схватившие под уздцы его иноходца, редкую бороду и сверлящий взгляд странника.
Двадцать шестого ноября 1244 года встретились два человека, открыли себя друг в друге, поняли, полюбили. Не будь этой встречи, по иному чувствовали и думал и бы миллионы людей сегодня.
В тот день родился для мира один из величайших поэтов Земли — Джалалиддин Руми, воплотивший в своей поэзии верования, чувства и предания народов огромного региона, выразивший в ней с небывалой силой величие человеческого духа в его бесконечном стремлении к совершенству.
Все также крепко держа под уздцы иноходца и, не спуская глаз с Джалалиддина, путник крикнул:
-Эй, меняла мыслей и смыслов того и этого мира! Скажи, кто выше — пророк Мухаммад или Байазид Бистами? *
(* Байазид, живший в 9 в. подвижник, был одним из столпов суфизма. Он первым обнаружил, что углубление в размышления о единстве Бога может вызвать чувство полного уничтожения собственной личности, подобно растворению в "я" возлюбленной. Он говорил: "Я сбросил самого себя, как змея сбрасывает свою кожу. Я заглянул в свою суть и... я стал Им!" )
Тем не менее вопрос, заданный незнакомцем, да еще посреди улицы, был кощунственной дерзостью. И Джалалиддин ответил, как на его месте ответил бы любой правоверный шейх:
— Что за вопрос? Конечно, Мухаммад выше! Шамседдин, так звали странника, без сомнения,
ждал такого ответа. Тонкая улыбка заиграла на его губах:
— Тогда почему Мухаммад говорил: "Сердце мое покрывается ржавчиной и по семьдесят раз в день я каюсь перед Господом моим!". А Байазид утверждал: "Я очистился от всех несовершенных качеств своих и в теле моем нет ничего, кроме Бога! Преславен я, преславен я! О, сколь велик мой сан!"
Джалалиддин выпрямился, как от удара. Прежде, чем ответить, не скрывая волнения, пристально посмотрел он в глаза незнакомцу. Его волнение передалось путнику.
Впоследствии Шамседдин вспоминал: "Он сразу постиг совершенство и полноту моих слов и не успел я договорить, как почувствовал, что опьянел от чистоты его сердца!"
- Мухаммад каждый день одолевал семьдесят стоянок, — ответил Джалалиддин. — И каждый раз. достигнув новой ступени, каялся в несовершенстве познания, достигнутого на предыдущей стоянке. А Байазид вышел из себя от величия достигнутой им одной единственной стоянки и в исступлении произнес эти слова...
По сути Шамседдин спрашивал о другом: состоятельны ли претензии на постижение абсолютной истины или же всякое познание относительно и каждая новая ступень есть отрицание предыдущей?
Услышав ответ, Шамседдин вскрикнул и упал на землю. По крайней мере, так описывают со слов очевидцев эту сцену старинные хроники.
Три месяца без перерыва продолжалась беседа Шамседдина Тебрези и Джалалиддина Руми. Всем, кто хорошо знал Джалалиддина, показалось, что он умер, а в его облике родился другой человек.
"Неожиданно явился Шам,— вспоминал впоследствии сын поэта Велед, — и соединился с ним и в сиянии его света исчезла тень Руми".
Никому не ведомо, о чем говорили они в своем уединении. Как видно из его слов, не ведал этого и сын поэта. Но по приказанию Джалалиддина все рассказы и изречения, каждое слово Шамседдина, сказанное публично, записывалось "писарями тайн". Эти записи в дальнейшем составили книгу "Макалат".
Шамседдин раскрыл таившиеся в Джалалиддине неведомые дотоле ему самому силы, придавленные тройным гнетом — авторитетом отца, книжной ученостью и суфийским самосовершенствованием под началом Сеида Тайновидца. Эти силы оказались настолько могучими, что не иссякли, а, напротив, обрели взрывную мощь.
Шамседдин первым увидел эти силы и "приоткрыл крышку". И тогда на весь мир зазвучал голос бубна в сердце Джалалиддина.
Слезы и стенания сменялись гимнами радости быть на Земле человеком, гордостью за человека, верой в его величие и всемогущество.
Здравым смыслом простолюдина Шамседдин понял, как многим ученым мужам книги заслонили окно в мир! Живую жизнь облекли они в саван мертвых догм. И поэтому, увидев его с книгой отцовских поучений, кричал он, как одержимый: " Не читай! Не читай!"
Шамседдин упорно отвращал его взор от созерцания месяца, отраженного в тазу, указывая на месяц в небе. Джалалиддин отказался от всего. Фетвы и диспуты были заброшены. Теперь молитвы и проповеди сменились стихами и музыкой, притеснения плоти — песнями и плясками.
Джалалиддин в любой момент, даже самый неподходящий, мог неожиданно для себя начать танцевать и декламировать стихи, которые струились из него.
Однажды, проходя по базару, он услышал тонкий мелодичный перезвон. То били молоточки золотых дел мастеров. От этого ритмичного малинового перезвона родилась тихая радость, она ширилась и росла, пока не захватила его всего без остатка. Он остановился, прислушиваясь. Рука потянулась к подолу, другая взлетела вверх. Он сделал шаг, склонил голову к правому плечу и медленно, а потом все быстрее и быстрее, закружился в пляске посреди пыльной многолюдной улицы, а из уст его полились стихи:
Эй, листок, расскажи, где ты силу нашел,
как ты ветку прорвал,
из тюрьмы своей вышел на свет?!
Расскажи, расскажи, чтоб мы тоже могли
из тюрьмы своей выйти
на свет!
Эй, кипарис, ты растешь из земли,
но как гордо ты вскинулся ввысь!
Кто тебя научил, кто тебе показал?
Научи ты и нас, как. ты тянешься ввысь! Золотых дел мастер Саляхаддин был другом поэта. Когда он увидел кружившегося в пляске Джалалиддина, он понял, что именно звон их молоточков, доносившийся из мастерской, привел поэта в экстаз!
— Бейте! Бейте сильнее! — приказал мастер Саля-
хаддин. Ноги сами подняли старого мастера и понесли на улицу: "Бейте! Не останавливайтесь! Бейте!" Они закружились вместе, в одном ритме, с одним и тем же самозабвением, с чувством полного слияния с миром. Стихи рождались сами собой:
Эй, бутон, весь окрасившись в кровь, вышел ты из себя!
Расскажи нам, бутон, что такое любовь?
Из себя выходить научи!
Саляхаддин был стар. Не в силах продолжать пляску, он вскоре остановился с поклоном и попросил прощения у поэта за свою немощь.
Тот обнял его за плечи, поцеловал, и продолжал плясать один, читая:
Забил родник неистощимых кладов.
Из мастерской, где золото куют.
Как смысл велик, как ясен лик!
Как сердце счастливо, как радо!
В тот же вечер Саляхаддин, подарив свою мастерскую общине, ушел вместе с поэтом, чтобы больше не расставаться с ним до самой своей смерти.
Десять лет поэт был неразлучен с Саляхаддином. Он увековечил его имя более, чем в семидесяти газелях. Старый мастер вышел из народа. Он был воплощением его здравого смысла и чуткости к Истине.
Однажды, собрав своих друзей и последователей, Джалалиддин сказал:
- Быть шейхом не по мне. Отныне и впредь слушайтесь Саляхаддина, следуйте за ним.
К вельможам и эмирам поэт не благоволил, но охотно беседовал с их женами. Жена вельможи Эминеддина Микаэла собирала по вечерам женщин, которые, к ужасу правоверных улемов, плясали, пели, слушали стихи поэта, осыпали его розами. Среди этих женщин была и царевна Гумедж-Хатун, дочь султана Гияседдина и грузинской царевны Тамар. Когда ей пришлось отправиться к мужу во вторую столицу державы город Кайсери, Гумедж-Хатун заказала портрет Джалалиддина, чтобы, когда невыносима станет разлука, она могла видеть его лицо. Выполнить заказ царевна поручила выдающемуся художнику. "Что ж, прекрасно, если у него получится" — сказал Джалалиддин.
Двадцать холстов нарисовал художник. И все, по его мнению, были неудачными. Слезы отчаяния появились у него на глазах. Джалалиддин утешил его стихами:
Если б себя мне увидеть! Но нет!
Смешение красок дает белый свет!
Дух мой не знает покоя,
Но кок я спокоен в душе.
Море во мне потонуло, но чудо!
Бескрайнее море во мне...
Одна из учении поэта стала даже настоятельницей женской дервишской обители в городе Токате.
Защищенный народной любовью, Джалалиддин мог теперь даже в лицо султанам говорить то, что думал.
Когда к нему в медресе пожаловал в сопровождении свиты султан Иззеддин Кей Кавус 2, поэт усадил гостей и, как ни в чем не бывало, продолжал беседовать с друзьями.
Просидев какое-то время среди плотников, цирюльников, кожевенных дел мастеров, султан почувствовал себя униженным и произнес:
— Да соблаговолит его святейшество осчастливить нас наставлением своим!
— Какое я могу дать тебе наставление? — ответил поэт.
- Тебе положено быть пастырем, а ты обратился в волка. Тебе доверено охранять, а ты обратился к грабежу. Бог сделал тебя султаном, а ты поступаешь по наущению дьявола!
Султан вел борьбу со своим братом. Отповедь поэта означала, что город, братство ахов, ремесленники были против него. И действительно, вскоре участь Иззеддина была решена. На трон сел его брат.
Слово Джалалиддина стало деянием. Он говорил: "Я превращаю глину в жемчуга и бубны музыкантов наполняю златом. Всех жаждущих пою вином, иссохшие поля нектаром орошаю. Всю землю превращаю в рай, на трон султанский страждущих сажаю и воздвигаю помосты из тысяч виселиц".
Он сложил тысячи стихов. Его слово проникало до самых далеких окраин мира. И со всех концов — из Бухары и Тебриза, Каира и Йемена, Дамасска и Кордовы — потянулись к нему люди, как к светочу, озарившему кромешную ночь монгольского ига и дикости крестоносцев.
Он стал народным поэтом и поэтом всего человечества. Его стихи переведены почти на все языки мира.
Дело его жизни было завершено.
Тело, почти семьдесят лет не знавшее отдыха, уже плохо слушалось его. Несколько дней Джалалиддин Руми уже не вставал.
В среду утром горожане проснулись от глухого раскатистого гула. Дома заходили ходуном. Люди в панике выбежали во дворы, на улицы. Днем последовало еще два подземных толчка. Кое-где обвалились дувалы, в кварталах бедноты погибли люди.
Вечером шесть старейшин ахи пришли проведать больного; люди мастеровые, практичные явились не без тайной мысли. Давно уверовали они, что поэту ведомо все происходящее на небе, на земле и под землей, и хотели узнать, чего ожидать от землетрясения, на что надеяться и как быть.
Джалалиддин понял их, поблагодарив за пожелания здоровья, и сказал, медленно переводя дыхание:
— Трясения земли не страшитесь! Несчастная земля наша требует жирного куска. — Он улыбнулся и приложил ладони к своей впалой груди. — Надо предать его земле. И она успокоится...
В тот день, когда умру, вы не заламывайте руки.
Не плачьте, не твердите о разлуке!
То не разлуки, а свиданья день.
Светило закатилось, но взойдет.
Зерно упало в землю — прорастет!
На рассвете город огласился воплями глашатаев: "Сал-я-я!.. Сал-я-я! Сал-я-я!" Во многих домах, караван сараях, обителях и медресе Коньи не спали той ночью, ожидая сигнала к последнему прощанию. И когда этот сигнал прозвучал, тысячные толпы высыпали на улицы города. Женщины, дети, братья ахи, старейшины, подмастерья, байская челядь, дворцовые слуги, купцы, крестьяне окрестных деревень, босоногие, с непокрытыми головами — каждый хотел подставить плечо под носилки, накрытые той самой лиловой ферадже, по которой в городе за сорок с лишним лет привыкли узнавать Джалалиддина Руми. По обычаю, перед процессией гнали восемь волов, чтобы принести их в жертву над могилой, а мясо раздать беднякам.
Когда процессия вышла на главную улицу, толпа стиснула ее со всех сторон. Тюрки и хорасанцы, греки и армяне, православные христиане и иудеи — все пришли попрощаться с поэтом, каждый по своему обычаю.
Султан Перване стоял на пригорке у дворцовых ворот. Стража, обнажив сабли, принялась избивать и разгонять людей. Все смешалось: молитвы и рыдания, крики боли, музыка и яростные вопли. То была первая попытка отделить поэта от народа.
И неизвестно, чем бы все кончилось, если б погребальные носилки не выпали из рук на землю. При виде расколовшихся досок и белого савана толпа в благоговейном ужасе оцепенела.
Султан Перване сурово наблюдал за происходящим. К нему подбежал один придворный и, склонившись в три погибели, проговорил:
— О всемилостивый властитель, падишах эмиров! Столпы веры спрашивают тебя: "Что надобно христианам и иудеям среди правоверных, хоронящих своего шейха? Повели им убраться прочь, дабы мы могли отдать последние почести рабу Аллаха Джалалиддину".
— Ты прав, факих! — кивнул ему Перване. И, повелев призвать к нему иудейских и христианских священнослужителей, приказал им увести прочь своих единоверцев.
— О повелитель милостивых! — ответил настоятель православного собора отец Стефаний. — Как солнце освещает своим светом весь мир, так и Руми освятил светом Истины все человечество. Солнце же принадлежит всем. Разве не сам он сказал: "От меня узнают о тайне семьдесят два народа". Если бы мы и приказали верующим уйти, они нас все равно бы не послушали.
- Он как хлеб, — подхватил глава иудеев раввин Хайаффа. — А хлеб нужен всем!
Перване осталось только развести руками. Погребальные носилки подняли на плечи. Снова зазвучали стихи, молитвы, музыка. И снова под напором толпы остановилась процессия. Опять пошли в ход дубинки и сабли. И опять упали на землю носилки. Четырежды избивали людей стражники. И четырежды падали носилки, и ремесленных дел мастера, верная опора поэта, чинили его последний экипаж.
Рядом с надгробиями Султана улемов и золотых дел мастера Саляхаддина вырос еще один холмик. Отсюда, с холма, хорошо виден город с его минаретами и зелеными куполами мечетей. Зеленоватый купол Куббе-и-Хазра воздвигнут над могилой Джалалиддина Руми два с половиной века спустя.
В просторном внутреннем дворике неустанно журчит вода. И неиссякаемым потоком с утра до вечера идут люди, до 16 тысяч человек в день. Семь столетий прошло, а люди все идут и идут! Зачем?