Пример расхождения: Православие и Католичество
Пример расхождения: Православие и Католичество
Жизнь в Церкви дает чувство причастности к истории. Вопрос об отношениях католиков и православных потому не может быть “второстепенным” для нас, что тысячу лет мы были вместе. Что изменилось потом? И почему вопрос о нашем воссоединении, возбуждая в некоторых радостные надежды, в других вызывает чувство опасения?
На воссоединении с римо-католиками настаивают люди далекие от Церкви — те, кому кажется, что католичество “прогрессивнее” православия. Проповедь унии сегодня в России ведется не столько ради того, чтобы “обогатить” православие богословским опытом католической культуры, сколько ради того, чтобы через унию сделать православие более “либеральным,” “космополитичным” и “открытым.”
Несовместимость путей духовного опыта.
Учебники богословия обычно сосредоточиваются на сличении догматических формулировок разных церквей. Берется один катехизис и сличается с другим. Редко сопоставляются различия духовного и мистического опыта. Однако, именно в практике молитвы заключается огромное различие между православием и латинством. Духовные авторитеты Запада настойчиво рекомендуют тот путь духовного делания, который категорически запрещают духовные учителя Востока — еще со времен церковного единства.
Восточная традиция с предельной осторожностью допускает принятие в уме образов духовного мира— но ни в коем случае не во время молитвы. “Как воображать Господа? сидящим на престоле или распятым? — отвечает на вопрос святой Феофан Затворник. — Когда размышляете о Божественном, тогда можно вообразить Господа, если нужно. Но во время молитвы никаких образов держать не следует.”[152] Не виды, а смыслы делаются здесь предметом рассмотрения. “Вообрази истину и молись о ней, или ее во время молитвы вращай в уме, и молитвы составляй из нее же. Придет момент, когда истина сия войдет в сердце и обымет все существо души, питая ее и обвеселяя.”[153] Эта интеллектуальная медитация православия ближе к еврейским истокам христианства.
Поощрение фантазии.
Католическая медитация, напротив, предлагает вызывать в уме и удержание в памяти разные зримые образы. Игнатий Лойола, основатель ордена иезуитов и почитаемый католический святой, советует:[154] “Представить мысленно огромные языки пламени и души как бы заключенные в раскаленные тела. Услышать упреки, плач и вопли, предание проклятию Иисуса Христа и святых Его. Почувствовать запах дыма, серы, разложения и гнили. Представить, что мы сами осязаем этот огонь. Вспомнить души, пребывающие в аду, благодарить Господа за то, что Он не попустил мне окончить жизнь здесь”[155] [156]… Это упражнение рекомендуется делать за час до ужина.
Существуют у римо-католиков множество различных предметов для медитаций. Можно представить себя воспринимающим благоухание Девы Марии в раю. Можно поставить себя рядом с апостолами на горе Преображения. Можно представить себя следующим Via Dolorosa следом за Христом.
Блаженная Анджела (сконч. в 1309 г.) особо остро представляет себе страдания Христа. “Стояла я однажды на молитве, и Христос показал мне Себя наяву яснее. И тогда позвал Он меня и сказал мне, чтобы я приложила уста к ране на боку Его. И мне казалось, что я приложила уста и пила Его кровь, истекающую из бока Его и давалось мне понять, что этим Он очищает меня. И с этих пор начала я испытывать великое утешение, хотя от созерцания страстей Его испытывала печаль.”[157] “И кровь Его казалась мне такою красною и текущею из ран, как будто только сейчас начала изливаться она из открытых ран. Явственно было тогда в связках благословенного тела такое разъединение связи и единства в связках всех членов тела, происшедшее от свирепого и жестокого растяжения на древе креста девственных членов, что жилы и связки между костями, казалось, совсем растянулись и отступили от должной гармонии всего тела. Однако на коже не было заметно разрушения единства тела. И при виде жестокого разрешения связей тела и растяжения членов его, отчего все жилы казались растянутыми и разъединенными, а кости могли быть сосчитанными, боль сильнее пронзала меня, чем при виде открытых ран. И вид так распятого тела благого и возлюбленного Иисуса, истинно, вызывал такое сострадание, что не только внутреннее мое, но и все кости и связки мои, как казалось, чувствовали новую боль и вызывали новые стенания и ужасное чувство страдания в пронзенных так духе и теле.”[158] “Однажды взирала я на крест с Распятием на нем и, когда взирала я на Распятого телесными очами, вдруг зажглась душа моя такою пламенною любовью, что даже члены моего тела чувствовали ее с великою радостью и наслаждением. Видела же я и чувствовала, что Христос обнимает душу мою рукою, которая пригвождена была ко кресту, и радовалась я величайшею радостью… И иногда от теснейшего этого объятия кажется душе, что входит она в бок Христов.”[159]
Интенсивность такого рода созерцаний такова, что, например, мистический собеседник Анджелы говорит ей: “Был Я с апостолами и видели они Меня очами телесными, но не чувствовали Меня так, как чувствуешь ты.”[160] Сама же Анджела столь живо переживает картины Страстей, проходящие перед ее глазами, что убеждена, что даже Дева Мария, стоявшая у креста своего Сына, не могла бы рассказать о них подробнее Анджелы.[161]
Православный мистик преподобный Симеон Новый Богослов так описывает путь такого рода медитаций и их итог:
“Он возводит к небу руки, глаза и ум, воображает в уме своем Божественные совещания, небесные блага, чины святых ангелов, селения святых, короче, собирает в воображении своем все, что слышал в Божественном Писании, рассматривает это во время молитвы и всем этим возбуждает душу свою к Божественному желанию и любви, иногда проливает слезы и плачет. Таким образом мало помалу кичится сердце его, и он мнит, что все, совершаемое им, есть плод божественной благодати к его утешению, и молит Бога, чтобы всегда сподобил его пребыть в этом делании. Это признак прелести.”[162]
“Прелесть.”
Святой Игнатий Брянчанинов предостерегает, что такой метод молитвы ведет к “прелести” [от слова прельщать].
Человек, искусственно вызвав в себе некие психические переживания, приписывает их благодатно-благородным происхождением и почитает себя Боговидцем.
Разница православия и католичества — это различное проведение границы между душевным и духовным: у нас она пролегает в разных сферах. То, что в православии считается воображаемым или бесовским состоянием, в католической мистике воспринимается как благодатное. Западная картина и восточная икона зримо показывают эту разницу. Лосев проявление этих внутренних различий видит в том, как “отличается вселенско-ликующее умозрение колокольного звона от сдавленно-субъективного торжества универсально-личностной самоутвержденности органа, как простота и умная наивность византийского купола от мистических капризов готики, как умиленное видение иконного лика от нескромного осязания и зрительной стимуляции статуи.”[163]
И в богословии, и в мистике, и в музыке[164] многое из того, что Запад представляет как “духовно-благодатное,” Восток оценивает как “душевное” и сентиментальное. Это есть состояние “мнения” или прелести. Не только святой Игнатий Брянчанинов и святой Феофан Затворник чувствуют привкус прелести в высших проявлениях западной мистики, но и тот же Лосев пишет о “явной и принципиальной прельщенности католического опыта.”[165]
Характерно при этом, что зримое и эмоционально окрашенное представление предмета религиозного опыта приводит некоторых западных подвижников к таким состояниям, которые заставляют усомниться в целомудрии их переживаний.
Приводим ниже несколько примеров.
Вот характерный случай с Терезой Авильской. “Часто Христос мне говорит: Отныне Я — твой и ты — Моя. Эти ласки Бога моего погружают меня в несказанное смущение. В них боль и наслаждение вместе. Это рана сладчайшая… Я увидела маленького Ангела. Длинное золотое копье с железным наконечником и небольшим на нем пламенем было в руке его, и он вонзал его иногда в сердце мое и во внутренности, а когда вынимал из них, то мне казалось, что с копьем вырывает он и внутренности мои. Боль от этой раны была так сильна, что я стонала, но и наслаждение было так сильно, что я не могла желать, чтобы окончилась эта боль. Чем глубже входило копье во внутренности мои, тем больше росла эта мука, тем была она сладостнее.”[166] Приводя эти откровения Терезы, Д. Мережковский комментирует: “Если бы нечестивая, но опытная в любви женщина увидела Терезу в эту минуту, то поняла бы, или ей казалось бы, что она понимает, что все это значит и только удивилась бы, что с Терезой нет мужчины.” Если переживание Терезы воспринимать как религиозное — то к нему придется приложить известное православной мистике состояние “блудной прелести.”[167] Это — резкое слово. Но еще Алексею Хомякову пришлось сказать: “Да не оскорбляются наши западные братья жестокостью моих выражений. Я не властен в выборе слов.”[168]
Если же рассматривать свидетельство Терезы как просто психический документ — то оно будет достоверно и правдиво, как достоверно и без мистики признание Цветаевой, открывающей “тайну жен,” Тайну Евы от древа — вот: Я не более чем животное, кем-то раненное в живот.
Впрочем, у Терезы всю ее жизнь возникали проблемы с ее духовниками — ее опыт смущал и их.[169] Тени сомнения мелькали и у самой Терезы, но она вполне искусно их отгоняла: “Только не смущайтесь и не бойтесь, — советует она сестрам, — если видения и не от Бога, то при смирении и доброй совести они вам не повредят. Господь умеет извлечь добро из зла, и на пути, которым бес хотел вас погубить, вы только приобретете. Думая, что Бог так одарил вас, вы постараетесь угодить Ему и постоянно о Нем помнить. Один ученый человек говорил, что бес — искусный художник, и если бы тот показал ему въяве образ Господа, он бы не огорчился, ибо это возбудило бы в нем благоговение и бес был бы побежден своим же оружием. Ведь как ни дурен художник, мы все равно этот образ чтим.”[170]
И даже сегодня католический богослов, безусловно защищающий подлинность мистического пути Терезы, вынужден признать, что не так уж трудно интерпретировать некоторые моменты душевной жизни Терезы в терминах иного, небогословского языка: “Экстатические переживания сопровождаются иногда явлениями левитации, каталепсии, нечувствительности, которые есть отражения на теле насыщенности божественных даров, сообщаемых душе. Эти необычные феномены могут ставить жизнь в опасность, обычно они ухудшают здоровье… К этому могут добавляться патологические проявления. Тереза говорит о шуме в голове…”[171]
И комментарий Мережковского не случаен. Так вообще с Востока видится западный мистический сентиментализм: “Ярче всего и соблазнительнее всего это — молитвенная практика католицизма… — говорит А. Ф. Лосев. — Блаженная Анджела находится в сладкой истоме, не может найти себе места от любовных томлений, крест Христов представляется ей брачным ложем… Что может быть более противоположно византийско-московскому суровому и целомудренному подвижничеству, как не эти страстные взирания на крест Христов, на раны Христа и на отдельные члены тела Его, это насильственное вызывание кровавых пятен на собственном теле и т. д. и т. д.?
Это, конечно, не молитва, и не общение с Богом. Это — очень сильные галлюцинации на почве истерии, то есть прелесть. И всех этих истериков, которым, якобы, является Богородица и кормит их своими сосцами,[172] всех этих истеричек, у которых при явлении Христа радостный озноб проходит по всему телу и между прочим сокращается маточная мускулатура, весь этот бедлам эротомании, бесовской гордости и сатанизма — можно, конечно, только анафемствовать. Замечу, что здесь приведено не самые яркие примеры “молитвенных экстазов,” потому что те и кощунственны и противны. Именно в молитве опытно ощущается вся неправда католицизма…
Православная молитва пребывает в верхней части сердца, римо-католический — внизу… Молитвенным и аскетическим опытом познано на Востоке, что привитие молитвы в каком-нибудь другом месте организма есть всегда результат состояния прелести.[173] Католическая эротомания связана с насильственным возбуждением и разгорячением нижней части сердца. “Старающийся привести в движение и разгорячить нижнюю часть сердца приводит в движение силу вожделения, которая, по близости к ней половых органов, приводит в движение эти части. Какое странное явление! По-видимому, подвижник занимается молитвой, а занятие порождает похоть, которая должна была бы умерщвляться занятием,” — приводит А. Лосев в заключение слова святого Игнатия Брянчанинова.[174]
Чтобы столь резкая реакция А. Ф. Лосева стала понятнее, приведу несколько мест из откровений “истерички” Анджелы, которая писала: “Когда же низойдет она (остия причастия), дает мне чувство весьма утешающее. Во вне же, в теле заметна она потому, что заставляет меня очень сильно дрожать, так что лишь с большим трудом могу я принять чашу.”[175] “И вопила я без всякого стыда: “Любовь моя, еще не познала я Тебя! Почему так оставляешь меня?” Но не могла я сказать больше, а только, восклицая это, хотела произнести и сказать слово и не могла произнести: так голос и крик стесняли мое слово. Вопль же этот и крик приключился мне при входе в притвор церкви святого Франциска, где по отшествии Божием сидела я, томясь и крича перед всем народом, так что пришедшие со мной и знакомые мои стояли поодаль, краснея и думая, что иная тому причина. Я же от сладости Его и от скорби об отшествии Его кричала и хотела умереть. И все связки тела моего тогда разъединялись.”[176]
Во всех видениях Анджелы постоянно проскальзывает эротический элемент. В Кресте она видела брачное ложе.[177] Она пожелала видеть Христа телесно и — “увидела Христа, склоняющего голову на руки мои. И тогда явил Он мне Свою шею и руки. Красота же шеи Его была такова, что невыразимо это. Он же не являл мне ничего, кроме шеи этой, прекраснейшей и сладчайшей.”[178] И снова, уже в храме: “Видела же я и тело Христово часто под различными образами. Видела я иногда шею Христову, столь сияющую и прекрасную, что исходящее из нее сияние было больше сияния солнца. И из такой красоты дается мне с несомненностью уразуметь, что там Бог. И хотя дома в том горле или шее видела я еще большую красоту, такую, что не утрачу, как верю, радости об этом видении шеи или горла впредь.”[179] Сам Христос делает Анджеле любовные признания: “Я не на шутку полюбил тебя.”[180]
Впечатления, подобные лосевским, остаются от такого рода мистического анатомизма и у Б. П. Вышеславцева: “В этих слащавых изображениях пронзенного сердца есть некий религиозный барок, некая сентиментальная поза, неприемлемая для народов с иным религиозным и эстетическим воспитанием. Неприемлема также эта мистика мучений (не трагизма!), превращающаяся в самомучительство, столь характерное для католичества и ярко выраженное в литургических образцах культа Sacre Coeur; но всего более неприемлемы, конечно, эти щедрые отпущения грехов за известную сумму молитв, произнесенных перед изображением Sacre Coeur… У Маргариты-Марии Алакок (видения которой и легли в основу почитания Sacre Coeur) мистика сердца весьма примитивна: это любовное страдание вместе с божественным Женихом, эротическое самомучительство. Особенно характерны ее песнопения, представляющие собою настоящие любовные сонеты и дающие классический материал для психоанализа. Сублимация здесь не удается.”[181] “Прелесть есть неудача в сублимации, введение таких образов, которые не сублимируют, а “профанируют.” И таких неудач можно действительно найти множество в католической аскетике и мистике. Schjelderup приводит бесчисленные примеры в своем Asketismus,”[182] — добавляет философ в другой своей работе.
Вспомним и переживания человека, стоявшего у истоков русского экуменического движения — о. Сергия Булгакова. В юности переживший религиозное потрясение у Сикстинской Мадонны в Берлине, оказавшись около нее снова уже в эмиграции и уже не юношей-нигилистом, а священником, он испытал новое потрясение: “Здесь — красота, лишь дивная человеческая красота, с ее религиозной двусмысленностью, но… безблагодатность. Молиться перед этим изображением? — это хула и невозможность! Почему-то особенно ударили по нервам эти ангелочки и парфюмерная Варвара в приторной позе с кокетливой полуулыбкой… Какая-то кощунственная фамильярность: ну можно ли после видения Божией Матери брать такой тон? Это не икона, это картина. Грядет твердой человеческой поступью по густым, тяжелым облакам, словно по талому снегу, юная мать с вещим младенцем. Нет здесь Девства, а наипаче Приснодевства, напротив, царит его отрицание — женственность и женщина, пол… Я наглядно понял, что это она, ослепительная мудрость православной иконы, обезвкусила для меня Рафаэля, она открыла мне глаза на вопиющее несоответствие средств и заданий… Красота Ренессанса не есть святость, но то двусмысленное, демоническое начало, которое прикрывает пустоту, и улыбка его играет на устах леонардовских героев…”
Подобным образом и Лев Карсавин, всю жизнь посвятивший изучению западной средневековой религиозности, не может обойти молчанием “эксцессы сексуального характера,” приключающиеся при той “мистической любви к Богу, которая часто сопровождается сексуальными аффектами.”[183] По его выводу, “католичество — религия человеческая, слишком человеческая,” и его мистика “вносит в отношения к Божеству человеческую “прелесть,” земную эротику.”[184] Обращает он внимание и на то обстоятельство, что после своих видений Мехтхильда, Гертруда, Анджела настолько убеждены в своем спасении, что полагают, что даже предсмертная исповедь им уже не нужна. И более того, столь тесно соединенный с Богом человек становится — в своем собственном восприятии — неспособным вообще ни к какому греху: “Бог-человек не может грешить. Человек не грешит не потому, что творит только добро, а потому что греха нет. Все, что он творит, с человеческой точки зрения, может быть, и грешно, а на самом деле, как акт Бога, божественно и свято.”[185]
Католический монах Печерин, воспитанный на Иоанне Златоусте, за 25 лет, проведенных в католических монастырях, так и не смог стать единомысленным с Терезой Авильской. “Католическое благочестие часто дышит буйным пламенем земной страсти. Молодая дева млеет перед изображением пламенеющего, терниями обвитого, копьем пронзенного сердца Иисуса. Святая Тереза в светлом видении видит прелестного мальчика с крыльями: он золотой стрелой пронзает ей сердце насквозь… Вот женщина в полном смысле слова! Итак, столетия прошли напрасно: сердце человеческое не изменилось, оно волнуемо теми же страстями и тех же богов зовет себе на помощь, и древний языческий купидон в том же костюме и с теми же стрелами является в келье кармелитской монашенки 16 столетия.”[186]
Проф. Л. Успенский, всю жизнь проживший в католической Франции, также отмечал существенное расхождение именно духовного опыта восточного христианства и католичества. Различие картины и иконы — не просто различие двух художественных школ. В нем сказывается существенное расхождение именно молитвенного опыта. По мнению Л. Успенского, перед “реалистически-сентиментальными” картинами можно молиться не благодаря, но лишь — вопреки им…
Поощрение ложной мистики.
Да, конечно, каждый искушается лишь сам собою. И внешняя картина лишь вызывает наружу собственную неизжитую нечистоту. Но смысл сакрального искусства не заключается ли в том, чтобы умиротворять душу и вести ее к горнему?
Искушения и падения случались везде — и на Востоке, и на Западе. Вопрос в другом: где падение с болью оплакивается, а где оно рекламируется?
Подвижник переживает и сам дает первичную рефлексию своего опыта. Окончательная рецепция его опыта Церковью произойдет по благословению иерархов. Но между переживаниями мистика и каноническим суждением иерарха неизбежно стоит интерпретирующее и согласовывающее усилие богословия. Справедливо предостерегал Габриэл Марсел: “Мы не можем позволить себе ныне ‘сократовский’ поиск истины, свободное и необязательное блуждание по метафизическим пространствам. В религиозной системе “свобода мысли” опасный путь: слишком важные вопросы здесь решаются. Ошибка теолога может погубить души тысяч людей. Христианский призыв к благодати несовместим с сократовским стилем мышления.”
Расхождение традиций начинается именно в этом месте: некий духовный опыт того или другого подвижника, хотя и принимается некоторыми его учениками, отвергается остальной общиной. Если благословляется опыт такого духовного руководителя — значит одобряется и путь его молитвы, которым он дошел до своих состояний. И если этот подвижник находился в прелести — то и его ученики в том случае, если всерьез займутся молитвой, подвергаются опасности, поднявшись на ту же “вершину,” сорваться в ту же пропасть. Можно согласовать догматические формулировки. Но как сказать — вот этот духовный подвиг ведет к духовной катастрофе? Католики никогда не согласятся отдалиться от “докторов” церкви Терезы или Игнатия Лойолы, а православные не могут принять губительных для души рецептов римо-католической мистики.
Розанов верно определил: “Русская Церковь уязвима в своих слабостях, немощах; и менее заслуживает упреков в своих высотах, в порывах. Ее страдание — углубления, рытвины, тогда как в католичестве патологичны именно горы.”[187]
Русский эмигрант, в предвоенные годы принявший католическое священство, о. Всеволод Рошко заметил, что “чисто католическое душеполезное чтение для нас не назидательно, а скорей отвратительно, а потому и соблазнительно. В “Цветочках” святого Франциска читаешь в 44-й главе, что степень духовного совершенства — в зависимости от степени страдания, которое праведник испытывает, размышляя о распятии. Тогда именно соображаешь, что путь святой Франциска для нас закрыт. Тут большая опасность для русского, находящегося среди католиков: те обряды, те мысли, которыми, питаются католики, нам чужды. Неподготовленная душа впадает в уныние, в томление, и потом в равнодушие. Из рожденных русских, кроме пяти-шести среди нашего католического духовенства, о других лучше не спрашивать: в лучшем случае, они стали неврастениками. Тут массовый факт, с которым неблагоразумно было бы не считаться… После 40 лет моего общения с латинскими подвижниками их молитвенный путь мне остается чуждым.”[188]
Московское католическое издательство распространяет книжку с видениями гречанки Вассулы из Александрии, которую отказались признавать православные, но настоятельно рекомендуют католики. Эта женщина однажды обнаружила, что карандаш в ее руках вдруг начал писать самостоятельно. Автор астрального послания сначала представился как “Ангел-хранитель,” через некоторое время — как Христос. Затем она попросила своего собеседника явиться ей зримо. Он оказался симпатичен (я бы сказал — “чертовски привлекателен”) и “с ямочками на щеках, когда он улыбался”…
“Византийско-московское целомудрие” лучше всего можно представить по беседе преподобного Серафима Саровского с Мотовиловым.
Сколько мудрости, некнижного опыта и трезвости в словах преподобного Серафима: “Молитвою мы с Ним Самим, Богом и Спасом нашим беседовать удостаиваемся. Но и тут молиться надобно только до тех пор, пока Бог Дух Святый не сойдет на нас в известных Ему мерах Своей благодати. И когда благоволит Он посетить нас, то надлежит уже перестать молиться. Чего же и молиться тогда Ему: “Прииди и вселися в ны,” когда уже пришел Он к нам. Я вам поясню это примером: вот, хоть бы вы меня в гости к себе позвали, и я бы по вашему зову пришел и хотел бы побеседовать с вами. А вы все-таки стали бы меня приглашать: милости-де просим, пожалуйте, дескать, ко мне. То я поневоле должен был бы сказать: что это он? Из ума что ли выступил? Я пришел к нему, а он все-таки меня зовет. При нисшествии Духа душе надлежит быть в полном безмолвии, слушать явственно и вразумительно все глаголы живота вечного, которые Он тогда возвестить соизволит. Надлежит при этом быть в полном трезвении и души и тела и в целомудренной чистоте плоти.”[189]
Главное условие — признать Папу.
Вот книжка, которую бесплатно раздавали в московском магазине католической книги. О. Луиджи Орионе, канонизованный Иоанном-Павлом 2, проповедует в ней: “Нам нужны священники просвещенного духа, имеющие непримиримый характер, преданные Папе. Священники действия, молитвы, самопожертвования! Души и Души! Священники, жаждущие спасения душ, которые отдают все Христу, душам и Папе. Священник этого типа… он борется, он выходит на линию огня, высоко поднимая католическое знамя и готов пасть за священные права Божьей Крови и за свободу Церкви. Враги сплачивают свои ряды и клянутся разрушить камни Ватикана, последнего оплота цивилизации и веры. А мы? Победители в борьбе за Христа, сплотимся у Престола, который более всего подвергается нападкам, и будем бороться до последней крови! Победа будет за нами! Триумф — наш! С нами — Бог! Самопожертвование и победа. Победа Папы и для Папы: вот наш клич, вот путь, вот триумф. Вперед, всегда вперед!” Это он пишет в июле 1892.
Есть священнослужители, формально принадлежащие к православию, которые уверяют своих, что разница между римской церковью и православием — лишь обрядовая, этнографическая. Однако наши отличия более существенны.
Многие сотрудники Отдела внешних церковных сношений Московского патриархата говорят, что они православные просто потому, что родиться им выпало не во Франции, а в России. Крайности, кажется, действительно сходятся. И националисты и крайние церковные либералы заявляют, что они православные только потому, что они — русские. Обе крайности не видят в православии его надэтнографического содержания.
Честная полемика предполагает честное обозначение своей позиции. Католичество должно быть названо католичеством, униатство — униатством, а не “открытым христианством.”
Экзарх католиков восточного обряда в России о. Леонид Федоров так определял задачи католической миссии в нашей стране: “Прозелитизм и обращение отдельных лиц не должны составлять главной задачи нашей миссии, так как это мало поможет унии. Главной целью мы считаем распространение и популяризацию самой идеи Унии, распространение здравых идей о католичестве и сближение с православным духовенством. Не осветивши российскую тьму настоящим пониманием католичества, нечего и думать о крупных успехах. Путем прозелитизма можно приобрести тысячи душ, но эти тысячи будут только новым препятствием между нами и теми десятками миллионов, которые мы должны привести в “единое стало.” Поэтому, когда приходится нам выбирать между эфемерным успехом в приобретении новых душ и основными задачами миссии, мы, не колеблясь, жертвуем первыми для второй цели.”[190] Итак, “главная цель” католической миссии в России — подчинение миллионов русских римскому папе. Для этого надо убедить эти миллионы в том, что католичество как минимум ничуть не хуже православия. Для достижения же этой цели, в свою очередь, надо подружить с католичеством элиту российского общества. Так действовали и иезуиты, создавая училища для боярских детей. Так действуют и некоторые из современных “миссионеров для племени интеллигенции.”
Римо-католики нам говорят: “Вы слишком слабы, соединяйтесь с нами.”
Наша сила — в хранении чистоты веры.
Но мы и не рассчитываем на всемирную победу православия в рамках земной истории, которая, как известно любому человеку, читавшему Евангелие, кончится не всемирным православным царством, но глобальным господством антихриста. Нам не дано, чтобы истина восторжествовала во всем мире, но наша обязанность — это свидетельствовать о ней. Во-вторых, мы уже видели, сколь “усилила” уния православный мир: от заключения унии до падения Константинополя, ради спасения которого уния, собственно, и заключалась, прошло 13 лет. Византия же в награду за отречение от православия получила от Рима помощь в количестве 300 солдат и двух галер!
От Византии мы унаследовали ответственность за судьбы Вселенского Православия — Вселенского не в смысле всемирного, но и в смысле — всевекового, ибо соборность Церкви осуществляется не только в пространстве, но и во времени. Семен Франк однажды написал, что при важнейших референдумах о судьбах России надо было бы спрашивать не только живых, но и усопших — тех, кто Россию собирал и строил.[191] Так же и при решении судеб всей Православной Церкви надо интересоваться не мнением только своего поколения, но спросить тех, кто прежде нас жил и создал нашу Церковь: верно ли мы понимаем, не слишком ли большое место в нас занимают те наши настроения, которые возникли по причине нашей утраты духовности. “Не передвигай межи давней, которую провели отцы твои” (Притч. 22:28).[192]
Умаление Святого Духа.
Поставь Восток в IX или даже XI веке вопрос о Filioque всерьез — у него хватило бы интеллектуальных и духовных сил переубедить Запад (при условии, что Запад признавал бы за собой возможность ошибки).[193] Иоанн Скот Эригена (самый яркий западный мыслитель IX века и единственный западный богослов этого времени, действительно хорошо знавший восточное богословие), как сын Западной Церкви полагал, что отказываться от Filioque не стоит — но лишь в надежде, что отцы, внесшие эту прибавку в символ, смогли бы вполне разумно обосновать свое новшество, будь они об этом спрошены. “Может быть, они и были спрошены, а только нам не удалось встретить их ответ,” — говорит Эригена, свидетельствуя тем самым, что доводы Августина и его учеников в пользу Filioque он не смог признать удовлетворительными с точки зрения тех требований к богословской работе, которые предъявляло классическое греческое богословие.[194]
А ведь — насколько мы можем судить уже задним числом — Filioque действительно не просто “частность.” Владимир Лосский в своих лекциях выводит все болезни западного общества и все особенности католичества из Filioque (в чем Оливье Клеман, французский православный богослов, бывший учеником Лосского, видит, однако, лишь “блестящую систематизацию, которая совершенно не выдерживает кропотливого и тщательного экзамена истории”[195]). А. Лосев также вполне радикально пишет о различиях католичества от православия: “я настаиваю, что все они имеют своим основанием Filioque.”[196]
Действительно в глубине многих наших разноречий с Западом обнаруживается умаление им Святого Духа. Отсутствие эпиклезы в латинской Литургии, совершаемой по католическому средневековому учению: не схождением Духа, а силою полномочий священника. Закрытая антропология схоластики, считающая природной нормой человеческого бытия жизнь вне Бога, а Святой Дух относящая к числу “сверх природных даров” в отличие от православной “открытой антропологии,” считающей, что вне Бога, вне веяния Духа заболевает и искажается сама человеческая природа. Паламитский спор, латинофильствующие участники которого полагали, что непосредственное прикосновение к Божеству и познание Его невозможны, а “благодать,” касающаяся человека, есть нечто “тварное.”[197] Юридическое понимание первородного греха, в котором по православной терминологии мы потеряли Богонаполненность, а по католической — приобрели виновность. Понимание папы, а не Святого Духа в качестве викария, заместителя Христа (который все-таки обещал послать ученикам Утешителя, а не папу).[198] Догмат папской непогрешимости, который обязывает Духа (“дышащего где хочет”) пребывать в некоем человеке только в силу его должности: “Бог излил Дух на тех, кому Он даровал должность” (Эразм Роттердамский).[199] Наконец, по интересной мысли Лосева, “в силу Filioque существует догмат о беспорочном зачатии Девы Марии: рождение Христа Девой от Духа Свята для католиков мало обоснованно, в виду приниженного значения Духа Святого, для восполнения чего требуется позитивно-эмпирическое очищение человеческого естества Девы Марии (причем лже-догматическое ослепление не видит тут дурной бесконечности: чтобы был вполне чист Христос, надо признать непорочное зачатие Его матери; чтобы признать непорочное зачатие Его Матери, надо признать непорочное зачатие ее родителей и т. д. и т. п.).”[200]
И даже Лев Карсавин, наиболее симпатизирующий католичеству русский философ (Владимир Соловьев не в счет — по большому счету ни православия, ни католичества Соловьев глубоко не знал и католичество принимал ровно настолько, насколько оно укладывалось в его утопии[201]) — настаивает на внимательном отношении к проблеме Filioque. Карсавин убежден, что из богословской небрежности, допущенной западными богословами при введении дискутируемой поправки к Символу Веры выросли последствия, негативно сказавшиеся именно на духовной жизни Запада. “Если же ‘хула на Духа Святого’ произнесена и Он признан ипостасью второго порядка, хотя бы и ценой противоречия с другими положениями исповедуемого символа веры, не может осуществлять полноту божественности и Его деятельность. А деятельность Его, по авторитетнейшим богословским толкованиям, заключается (поскольку речь идет о мире и людях), в усовершении дела Христова, в полном и окончательном обожении (абсолютировании) мира.”[202]
И все же вопрос о Filioque, занимающий столь серьезное место в сегодняшних книгах по сравнительному богословию, как ни странно, в полемической литературе рубежа тысячелетий мало обсуждался. Остальные обвинения той полемики (субботний пост, вид хлеба, употребляемого для Литургии и др.[203]) тем более кажутся несоответствующими последствиям… Но чем дальше, тем больше видны расхождения именно духовных основ восточного и западного христианства,[204] так что сегодня именно практические книги и духовные наставления римо-католических авторитетов вызывают у православных чувство отторжения.
Кто стал другим? Все же Феофана Затворника и Игнатия Брянчанинова можно представить в Фиваиде; их книги можно представить благодарно читаемыми в библиотеке Студитского монастыря… Но Тереза вряд ли нашла бы общий язык с матушкой Синклитикией…
Стремление к порабощению Православия.
От нашего разделения трудно не испытывать боли. Доходят ли наши “перегородки” до Неба — вопрос не из тех, на которые легко можно дать ответ. Даже такой великий, решительный и открытый ум как митр. Филарет (Дроздов) находил необходимым осаживать как тех, кто видел в Западе лишь безблагодатную пустыню, так и тех, кто проявлял слишком легковесные униональные стремления.[205]
Не будем забывать также, что соединение с латинской церковью неизбежно означает деканонизацию десятков святых и мучеников, пострадавших за православие. Более того, это соединение будет означать, что вслед за католиками и мы должны предать анафеме многие поколения православных. Л. Федоров, экзарх католиков восточного обряда в России, человек прямой и стремящийся мыслить логично, однажды спросил своего иерархического начальника, митр. Андрея Шептицкого — может ли католик восточного обряда молиться русским святым: преподобному Сергию Радонежскому, святому Александру Невскому, преподобному Серафиму? На прямой вопрос он получил прямой ответ: нельзя молиться тем русским угодникам, которые жили после “разделения Церквей” и не канонизированы Римом.[206]
Такая позиция униатского митрополита — более, чем его частное мнение. Это — логичный вывод из латинской догматики. Ведь католики — это не просто люди, которые со странным воодушевлением относятся к римскому епископу. Католическое вероучение анафематствует всех тех, кто не разделяет этих чувств. Чтобы не быть голословным, приведу полную формулировку Ватиканского догмата:
Если кто скажет, что блаженный апостол Петр не поставлен Господом Иисусом Христом князем всех апостолов и видимой главою всей воинствующей Церкви, или же что он получил прямо и непосредственно от того же Господа нашего Иисуса Христа только первенство чести, а не истинного и подлинного первенства власти, да будет анафема.
Если кто скажет, будто не является на основании установления самого Господа нашего Иисуса Христа, то есть по Божественному праву, что блаженный Петр имеет в своем первенстве над всей Церковью непрерывных преемников, или что римский первосвященник не есть преемник блаженного Петра в этом первенстве, да будет анафема.
Если кто скажет, что римский первосвященник имеет только полномочия надзора или направления, а не полную или высшую власть юрисдикции во вселенской Церкви не только в делах, которые относятся к вере и нравам, но даже и в тех, которые относятся к дисциплине и управлению в Церкви, распространенной во всем мире; или что он имеет только важнейшие части, но не всю полноту этой высшей власти; или что эта его власть не есть ординарная и непосредственная, как на все и на каждую церковь, так и для всех и для каждого пастырей и верных, да будет анафема.
Верно следуя преданию, принятому от начала христианской веры, мы учим и определяем, что нижеследующий догмат принадлежит к истинам Божественного откровения. Римский первосвященник, когда говорит с кафедры, то есть когда он, во исполнение служения пастыря и учителя всех христиан силою высшего своего апостольского авторитета, определяет учение о вере или нравах обязательное для всей Церкви, пользуется помощью Божией, обещанной ему в блаженном Петре, той непогрешимостью, которою Блаженный Искупитель благоволил наделить Свою Церковь в отношении определения учения о вере и нравах; и, таким образом, определения римского священника, сами по себе, а не на основании согласия Церкви, не подлежат изменению (irreformabiles). Если же кто решится противоречить этому нашему определению, да будет анафема.”[207]
Понятно, что соединение католиков с православием не сможет состояться без отмены этих анафем. Анафемы Первого Ватиканского собора, касающиеся всех православных и носящие вероучительный характер, отнюдь не отменены Ватиканом — в отличие от анафемы 1054 года, касавшейся лично константинопольского патриарха Михаила и всех, находящихся с ним общении. Перетолковав догмат о папской непогрешимости лишь в частный теологумен, — значит как раз признать догматическую ошибку тех пап, которые и ввели и поддерживали сей догмат. Так что приходится лишний раз убеждаться в правоте Хомякова: папство приковано к тяжкому наследию своих вековых притязаний и именно потому неспособно к соединению с православием.
Нельзя также не отметить, что какое бы уважение ни вызывали имена П. Чаадаева, Вл. Соловьева, Вяч. Иванова, труды ряда богословов “никодимовской” школы и старания многочисленных журналистов, направленные на “замирение” православных с католичеством, голос православных святых в данном вопросе все же важнее. Свят. Феофан Затворник, святой Игнатий Брянчанинов, святой праведный Иоанн Кронштадтский, оптинские старцы предостерегали от участия в католической духовной практике. Для примера приведу признание великого православного миссионера, святого Николая Японского. “Не был ли я счастлив каждое утро в Японии — возвращаясь с класса догматики в катехизической школе? Душа тоже согрета и расширена, и хотелось бы говорить и говорить, хотелось бы поразить все зло, всю ложь, неправду, католицизм, протестантизм, все, что против Христа!”[208] [209]
В житиях святых известен случай в жизни Преподобного Сергия Радонежского, который поддержал тех русских участников Ферраро-Флорентийского Собора, которые, не приняв навязанную на этом соборе унию, убежали из Флоренции. Он явился во сне беглецу (пресвитеру Симеону), взял его за руку и спросил его: “Благословился ли ты от последовавшего апостольским стопам Марка, епископа Ефесского? Благословен от Бога человек сей, потому что никто из суетного латинского Собора не преклонил его ни дарами, ни ласками, ни угрозами мук. Ты сие видел, не склонился на прелесть, и за то пострадал. Проповедуй же заповеданное тебе от святого Марка учение, куда ни придешь, всем православным, и человек, имеющий истинный разум, да уклонится от сего.”[210]
В наши дни многие увлекаются католичеством и неправославной мистикой. Подобное увлечение наблюдалось и в 19 веке, в котором жили и были воспитаны большинство цитированных мною в этой главе русских авторов. Вопреки давлению среды, вопреки воспитанию святой Игнатий избрал путь защиты Православия. Его слова о западной мистике — это не слова анахорета, ничего не знающего и ничего не читавшего, кроме устава своего монастыря. Ему была предоставлена возможность выбрать, и обстоятельства склоняли петербургского студента к принятию скорее западного, нежели восточного понимания христианства, почему и пишет Николай Лесков в своей повести об Игнатии Брянчанинове — “Из различных путей, которыми русские образованные люди подобного настроения в то время стремились к достижению христианского идеала, наибольшим вниманием и предпочтением пользовались библейский пиетизм и тяготение к католичеству, но Брянчанинов и Чихачев не пошли вослед ни за одним из этих направлений, а избрали третье, которое тогда только обозначалось в обществе: это было Православие в духе митрополита Михаила.”[211] Также и сегодня: чтобы защищать Православие — надо иметь немного больше внутренней свободы и независимости от мнений “общества” и западных “спонсоров,” чем для того, чтобы вести пропаганду унии.
В вопросе сближения православия с римо-католичеством речь действительно идет не об “объединении,” а о подчинении. Действительно, 7 августа 1873 г. папа Пий 9 в письме императору Вильгельму написал: “Всякий принявший крещение принадлежит более или менее — я не могу изъяснить в подробности почему — принадлежит, говорю, более или менее папе.”[212] Почему же стремление Православной церкви отстоять свою “непринадлежность папе,” отстоять свою свободу должно считаться предосудительным?
Многократно католиками утверждалось, что наша разница лишь в обрядах. А всякому человеку понятно, что обряды действительно могут разниться. И тогда православные выглядят как кондовые “старообрядцы,” отказывающие христианскому миру в праве на естественное национально-культурное разнообразие. Эта тактика униональной пропаганды достаточно лукава, ибо в католичестве есть именно догматы, которые не может принять как православное, так и протестантское сознание, но католические богословы не могут ее не использовать. Дело в том, что, признай католики наличие догматических расхождений между православием и их верой — и они тем самым осудят само католичество. Осудят, ибо признают, что вера древней, “неразделенной” Церкви, без изменений сохраненная Православием, отлична от их собственной веры. А потому и вынуждены католики заявлять, что у них нет претензий к православному вероучению. Готовы они и наше богослужение сохранить неизменным. Одно признайте — настаивают они — признайте власть папы и его право изменять по своему усмотрению вероучение церкви через введение новых догматов без санкции Вселенских Соборов. Католическая “терпимость” на деле — лишь оборотная сторона их авторитаризма. Все может быть “терпимо” — лишь бы подчинялось папе.[213]
А потому сегодня и самого католичества как целостного феномена уже не существует. Католическая церковь раздроблена на множество богословских школ, традиций, кружков. Есть группы людей и богословов, с симпатией и ностальгией оглядывающихся на Восток и на времена Неразделенной Церкви. Но еще больше людей, озабоченных поиском примирения с протестантским миром, да и с другими религиями.
Последний вопрос: “Спасутся ли католики?” В качестве “католиков” — вряд ли. В качестве просто христиан — возможно. Их спасет не то, что есть в латинстве “специфического,” их спасет не вера в папскую непогрешимость, в чистилище или Filioque. Их может спасти то, что осталось в западной церкви от древнего ее православного наследия. То есть — западный христианин может быть спасен именно вопреки тому, что он “римо-католик.”