Зеличка

Зеличка

Mademoiselle Louise Coutier начала приходить к нам в Петербурге, вскоре после того, как мне исполнилось семь лет. Жила у нас на даче с весны до осени, и к концу того года я бегло говорил по–французски. Ей было тогда лет сорок пять. Уже добрых четверть века обучала она русских детей своему языку; от них и прозвище получила: Мадемуазель — Зель — Зеля — Зеличка. Сестра ее занималась тем же ремеслом. Отец их был разорившийся перчаточник. Обе оне хорошо говорили по–русски, родились в России, во Франции никогда не были. Но сестра Зелички была мадмазель как мадмазель, чего о Зеличке не скажешь. Недаром дети, любившие ее, имечко ей такое сочинили. Никогда не слыхал, чтобы другую какую мамзель звали зтим именем. Зеличка моя, судя по фотографиям, была в юности очень хороша собой, и еще теперь ее строгое лицо с узкими губами, четко очерченым носом, черные, с легкой проседью, гладко причесанные волосы и темнокарие, способные загораться и сверкать глаза позволяли догадываться об этом. Одевалась она всегда очень скромно и просто. Часики носила брошкой прикрепленные к платью возле левого плеча. Пенснэ надевала, когда читала. Была легка на подъем, неутомима в прогулках, очень умеренна в еде и питье; не жало валась никогда ни на какие недуги. За столом сидела молчаливо; гостями нашими не интересовалаоь; избегала длинных разговоров и с моею матерью, не сразу, но постепенно очень полюбившей ее. Когда она жила у нао на даче, единственным ее собеседником был я. С первого же дня, когда появилась она у нао и во все те годы покуда она меня учила (позже жила и бывала она у нас в качестве уже попросту гостьи), я от нее ни одного русского слова не уолыхал. Таково было твердое правило ее преподавания, которому оиа и была, в первую очередь, обязана его успехом. У нее было много твердых правил, но педантизма в ней не чувствовалось никакого. И кроме дара преподавания, был у нее другой дар, более редкий и драгоценный: без всякого командованья, без воякой дрессировки, одним своим «образом действий» и существом своей личнооти она умела воспитывать детей.

Часами гуляли мы с ней по дорожкам нашего парка или в лесу напротив. На скамейках оиживали, она с рукодельем, я с книжкой на коленях. Рассказы ее не уставал я слушать — всегда о детях, о ее прежних учениках и ученицах, о жизни с ними в Одессе, Киеве, под Каменец–Подольском, — где жила она долго, научилась говорить по–польски (знала и немецкий), и никогда я с нею не скучал. Никаких особых знаний, никакого сколько?нибудь широкого образования у нее не было; убедился я, впоследствии, чтс она не безупречно писала даже и пофранцузски; но человеком она была необычайной прямоты и чиототы; детской невинности, но силы характера и самым балованным ее питомцам внушавшей немедленное уважение. Легко было обмануть ее в чем?нибудь нейтральном, этически безразличном; но любое притворство тотчас бывало разоблачено. Она была безупречно справедлива, и каждый день, а не в особых только случаях. Спокойствие и ясность ее духа были непоколебимы. Никаких выдумок, причуд, капризов. Детские капризы и причуды она прекрасно понимала, шалости легко прощала; но лицемерить, передергивать при ней, вообще «делать вид» было нельзя. Тут она становилась беспощадной. Голоса не повышала, к наказаниям не прибегала: вспыхивала вся, черные глаза ее сверкали. Больно становилось виновному; не шутка была Зеличку рассердить. Все ее воспитательское старание направлено было на одно: всяческое вытравливанье лжи. Беспощадной она тут становилась не только к детям, но и к родителям.

Иного лет спустя, узнал я (не от нее), что незадолго до знакомотва с нами ушла она из одного дома, где воспитывала двух уже не маленьких мальчиков, приняв решение внезапн когда накипел в ней гнев. С вечера уложила свои вещи, а утром пошла к матери этих юнцов и объяснилась с ней примерно так: «Сударыня, я больше оставаться у вас не могу. Вы учите ваших детей лгать. Не возражайте, я вас предупреждала. Не прямо учите, а косвенно. Они лгут, вы зто знаете и делаете вид, что вы им верите, чтобы избежать лишних хлопот. Ваш старший сын будет преступником, младший — негодяем. Жалованье вперед за месяц я не возьму. Прощайте».

Когда я рассказ этот слышал, я уже знал, что предоказанья Зелички исполнились. У нас, слава Богу, такого рода конфликтов не возникало. Родители мои столь необычайной гувернантке доверяли, и больше, чем они, воспитала меня она. Мать, при всей любви, чуть–чуть ее, кажется, боялась; отец был скуп на похвалы, но однажды сказал, что честней и бескорыстней человека в жизни своей не видывал. Разузналссь о ней позже, что она все свои скромные сбережения разом и без возврата отдала обанкротившемуся отцу бывших своих воспитанников. Какова была ее личная жизнь в молодости, почему девушка столь несомненной красоты не выыла замуж, этого никто не знал, — говорили, что из?за любви к человеку, женой которого она стать не могла. У нее никого не было, и ничего, кроме чужих детей, которых в детской, но закаленной своей душе, считала она своими. Когда я ссорился с моей матерью из?за некоторых неровностей ее нрава — сегодня мне почему?то запрещается то, что вчера разрешалось — Зеличка неизменно меня увещала — «не кипятитесь (она всегда, с самого начала, говорила мне «вы»), это взрослые, вы же знаете, а ваша мама вам зла не желает». Я смеялся, гнев проходил, я готов был и маму простить и Зеличку обнять; но Зеличка, в отличие от мамы, обнимать и целовать себя не давала. Темные и добрые глаза ее только глядели немножко веселей. Но не шутила она: «взрослой»и впрямь не была. Этим она меня и воспитала. Кратчайшим образом пояснить это можно, сказав, что она от пошлости меня избавила, собою мне явив человека, в котором ни малейшей песчинки ничего пошлого не было.

Чем она дух свой питала? Не знаю. Католичеством? Нет. Уверен, что сердцу ее куда ближе был Руссо. Но на высокие темы не говорила никогда. Ничего как будто и не читала, кроме банальных французских романов, банальность которых бесследно соскальзывала с нее. Людей оценивала безошибочно, а школьными истинами, до смешного порой, пренебрегала. Уверяла меня, — взрослого уже — что сидя у нашей речки на скамейке, видела вращение земли.

- На что же вы омотрели при зтом, Зеличка?

- На противоположный берег.

- Но ведь он тоже вращался?

- Ну да, вот я и видела, как вращаюсь вместе с ним.

- Зеличка, это невозможно.

- Вот погодите, когда вернусь в Петербург, навещу моего бывшего ученика в Пулковской обсерватории. Он — астроном. Он мне скажет, возможно это или нет.

Через несколько месяцев, в Петербурге: «Ну что ж он сказал?» — «Он сказал, что вообще это невозможно, но что в особых случаях, некоторые люди…» Ах она, душенька моя! Скажут мне, пожалуй «в самом деле, хороша. Невежда. Иноземная, а верней без роду и племени дикарка. И вы еще гордитесь ею. Воспитала! По–французски научила вас болтать. Эка невидаль». Спорить не стану. Да, воспитала. Лучшим во мне я обязан ей. То мне дала, чего ни от кого другого я бы не получил. А насчет рода и племени, передам еще один разговор, который у меня с ней был за год до ее смерти, во французском городке неподалеку от Лиона, где жила она с оестрой на пенсию, получаемую от вызволившего их из взбаламученной нашей страны французского правительства.

- Что ж, Зеличка, как вам тут живется?

- Хорошо, очень хорошо. Мы тут с сестрой стережем виллу хозяева которой почти всегда отсутствуют. Жизнь тут недорогая, пенсии хватает… Но я предпочла бы жить в Париже.

- Зеличка, отчего же? Ведь и шумно там, и суетливо, и дорого.

- Верно, верно. А все?таки ближе к Росоии.