Внебрачная семья Ф. Н. Дроздова

Внебрачная семья Ф. Н. Дроздова

Инженер путей сообщения Филарет Николаевич Дроздов редким именем своим был наречен в честь митрополита Филарета, которому приходился внучатным племянником. Ничего митрополичьего, кроме средних размеров брюшка, в облике его не было. Когда я впервые его увидал, было мне лет четырнадцать, а ему лет пятьдесят. Бодрости не был он лишен, говорил быстро и громко, но невнятно и не очень интересно. Играл иа рояле с уменьем близким к профессиональному, но бравурно, даже когда Шопен шли Шуман вовсе такого исполнения не оправдывал. Имелась у него в Петербурге жена и двое взрослых сыновей, ис мы эту жену и этих сыновей не зиали, да и его видели только иа даче, в Райволе, куда си по иеокольку раз каждое лете приезжал, здеииюю жену свою навещать и пакетики, розовой ленточкой перевязанные вручать здешним овсим сыновьям, еще малолетним. Один из них, Павлик, был мой крестник. Володя, на три года старше, был любимцем моего отца. Ежегодно проводили сии лето с матерью своей, Александрой Федоровной Сазоновой, в петушковогс стиля даче Рымашевских, против нашей — дорогу перейти — и каждый день приходили к нам. № бывали и зимой, в Петербурге, у Александры Федоровны, и сна бывала у нас. Не Филарет Николаевич — «отец моих детей», как Шуфочка при случае выражалась — неизменно исчезал из нашего кругозора до следующего лета. Исчезни так же, инженер, шз рассказа моего!

Шуфочкой называли мать этих детей, когда их еще не было, товарищи ее по Мариишскому театру, и Мариаина Борисовна Черкасская продолжала так ее называть и теперь. У нее (говорят) было приятшое меццо–сопрано, чуточку только слишком слабое для оперного пения. Чтобы делу помочь, обратилась она к специалисту по голосовым овязкам; хирург этот ее оперировал, ш голос (пригодный для пения) совсем у нее пропал. Ей пришлось покинуть сцеиу, после чего единственным источником дохода для иее и оказалась квази–оупружеская любовь женатого человека, лет иа пятнадцать ее старше, который так никогда мужем ее и не стал. К счастью для шее, большинство ее друзей были люди театра, ше особеиис усердствовавшие насчет различения законных браков и незаконных, или дачники, вроде нас, предрассудки /

свош припасавиие на зиму, чтобы забывать о них затем даже и зимой. А держать сиа себя умела очень хорошо, и об «стце моих детей», в его отсутствии, почти не упоминала.

Мне Александра Федоровна, ни прежде, ни когда я подрос, никаких особенно сильных чувств ше внушала (в отличие от моего стца, который, одно время, был ею довольно заметным образом увлечен). Я любовался иа редкость красивыми ее руками, ее высоким ростом, плавной походкой, музыкально интонированной речью, уменьем одеватьоя к лицу и подкрашиваться с неизменным чувством меры, а также совсем незаметно подправлять небольшим паричком некоторую скудость темиорусых своих волос. Не вместе с тем и отталкивала меня в ней какая–тс иарочитооть, сделанность всего ее существа. Ее дети были мне милей, чем сна; и больше, чем ее, полюбил я вскоре ее брата, имешем которого назван был мой креотиик, но который появилоя ша даче Рымашевских, вместе о женой своей Клавдией, прозванною Кавой, когда его племяннику шел уже четвертый год.

«Полюбил», это, пожалуй, слишком сильно сказано; приязни, однако, не мог я не иопытывать к человеку, который столь иокусно выручил меня однажды из маленькой беды. Гости у нас ожидались к сбеду, в Петербурге, а я сидел у себя в ксмиате и читал с большим увлечением не помню уи какую книгу. Когда позвали меня в гостиную, я был так ошарашен этим чтением, что, чмокиув ручку четырем или пятш дамам, чмокнул затем ш руку Павла Федоровича. Он мгновенно все пешял и сделал вид, что ничего необычшого не произошло. Никто моего шестого кивка и движенья губ не заметил; никто на смех меня не поднял; это, если вам лет шеотшадцать, не скоро исчезнет из вашей памяти. Шуфсчкии брат ш вообще был тактичен и учтив ша удивленье. Загадкой навсегда для меня осталось, каким образом подцепил ои в Сибири такую невозможную жешу. Еслш же она его подцепила, то иа какой — очень трудно было понять — крючок. Как ои попал в Сибирь, это мне рассказали: не окошчил Института Путей Сообщения, оттого что иа экзаменах немел и не мог произнести ни слева, хоть и усваивал всю премудрость ничуть не хуже других. В Сибири ош допущен был к работе путейца, без диплома, но и Каву там обрел, как обретают желтую лихорадку где–нибудь на Малайских островах. Смазлшва она была, но вульгарна, глупа, и очень дурно от нее пахло. Никакие мыла, мочалки ш одеколоны не помогали; никакие втиранья, тогда известные. Играть с ней в теннис, по ту же сторону оетки, было сущее наказанье. Как мог ои… В конце концов я пришел к довольно каверзному для юных лет моих заключенью, что именно зловоние это и приворожило столь опрятного и хорошо воспитанного тезку и дядю моего Павлика.

Моего? Так я чувствовал. Крестного сынка моего я и взаправду полюбил. Не тогда, конечно, когда над купелью держал краснокожее странное существо, казавшееся, покуда не закричит или глаз не раскроет, даже и предметом, скорей, чем существом Глаза?то, впрочем, уже и тогда… Словом вырос Павлик мальчиком умным и прелестным, а любовь моя к нему всего ярче воспылала в тот день, — именинный, кажется, не чей? — когда мы все пили шоколад иа нижнем балконе дачи Рымашевских: мои родители, я, Александра Федоровна и ее дети, а также веснущатая и рыжая, из Воспитательного дома только что вылупившаяся шх ияиька, оттуда, нужно думать и вынесшая обычай, после каждого обеда, своей или чужой барыне говорить «спасибо за вкусный обед». Но теперь был не обед, а к шоколаду было подано много вкусного печенья, и Павлик — хвать рогульку с блюда, обмакнул ее в шоколад и отправил в рот. Мамаша прикрикнула иа иего, да так, что рогулькой он чуть не подавился. Покраснел, слезы выотупили у иего иа глазах, но он не заплакал. Побледнел, стал иа ноги, отодвинул табурет, и глядя в глаза матери весьма отчетливо сказал: «Вчера можно было, а при дяде Виле и тете Оле нельзя. Мама, ты — дура». «Что? Как ты смеешь!» Не Павлик убежал и больше не показывался в тот день. Нянюшка закрыла лицо руками. Володя на своем, слишком дроздовском (я всегда так думал), изобразил полнейшую непричастность. Мой отец, глядя в тарелку, слегка усмехнулся, мама потупила глаза, я тоже; мелочного цвета щеки Александры Федоровны слегка порозовели под искуоною косметикой. Кажется, ш оиа пеняла: Павлик был совершеино прав.

Нужно отдать ей справедливость: я узнал от мамы иа следующий день, что Павлшка оиа не наказала.

Пауза. Антракт.

В 1924–см году, незадолго до моего отъезда, побывал я в Москве, куда переехала Александра Федоровна, и видел ее там в последний раз. Накрашена была она теперь до неузнаваемости.

Павлика не было дома, но Павлик только и оставался при ней. Володя хлопотал где?то вдалеке, с собственном преуспеяиьи; Павлик был ее кормильцем. «Какой ои хороший, вы себе и представить не можете», сказала оиа мне на прощанье, заплакала и крепко меня обняла.

Такие Павлики — не жильцы на свете. Туберкулез у него был. Да и без туберкулеза не долго бы он прожил: седьмой уже год шел после Октября.