3. Софья Семеновна

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3. Софья Семеновна

Тот же груз непостижимости несет на своих плечах и другая Соня — из «Преступления и наказания».

Она — дочь бывшего чиновника, титулярного советника Семена Мармеладова, от первого брака. Отец ее вновь женился — «из жалости» — на нуждающейся вдове Катерине Ивановне. И от этого брака есть дети. Муж начал пить, совершенно опустился, и роман начинается с того, что блуждающий по городу Раскольников попадает в распивочную, встречает там Мармеладова и узнает от него историю его бедствий: как на долю семьи выпала не только бедность, но и полнейшая нищета; как однажды измученная чахоткой Катерина Ивановна стала осыпать приемную дочь упреками, почему та не помогает семье, почему не делает того, что делают многие другие, — после чего она пошла на улицу и продала себя. Злые соседки доносят на нее — Соня вынуждена получить желтый билет проститутки, и теперь она содержит всю семью своим бесчестием.

Совершив преступление, Раскольников случайно знакомится с этой семьей. Он чувствует, что положение Сони аналогично его ситуации: оба они исторгнуты из круга уважаемых людей. Он, вынужденный молчать повсюду, здесь может говорить. Он раскрывается перед ней, и в конце концов, после ожесточеннейшего сопротивления, он уступает ее настоянию и отдает себя в руки властей. Его приговаривают к каторжным работам; она следует за ним в Сибирь, и ее любовь помогает ему начать там новую жизнь.

Соня — самый проникновенный женский образ из всех, созданных Достоевским. Можно сказать, что в ней воплотилось для него понятие «Божиего дитяти», та тайна Царства Божиего, благодаря которой оно приходит к малым и неразумным, а не к великим и мудрым; мытари и грешницы приемлют его, в то время как благополучные и почитаемые не подпускают его к себе. Вот и Соня — дитя Божие в том особом смысле, что на ней лежит печать непостижимости Божественного промысла. В земном мире она беззащитна, и в то же время ограждена от всего дурного ежечасным заступничеством Отца Небесного.

Мы видим ее, когда она приходит звать Раскольникова на отпевание своего умершего отца и на поминки:

«В эту минуту дверь тихо отворилась, и в комнату, робко озираясь, вошла одна девушка. Все обратились к ней с удивлением и любопытством. Раскольников не узнал ее с первого взгляда. Это была Софья Семеновна Мармеладова… скромно и даже бедно одетая девушка, очень еще молоденькая, почти похожая на девочку, с скромною и приличною манерой, с ясным, но как будто несколько запуганным лицом. На ней было очень простенькое домашнее платьице, на голове старая, прежнего фасона шляпка… Увидав неожиданно полную комнату людей, она не то что сконфузилась, но совсем потерялась, оробела, как маленький ребенок, и даже сделала было движение уйти назад».

И далее:

«Между разговором Раскольников пристально ее разглядывал. Это было худенькое, совсем худенькое и бледное личико, довольно неправильное, какое-то востренькое, с востреньким маленьким носом и подбородком. Ее даже нельзя было назвать и хорошенькою, но зато голубые глаза ее были такие ясные, и когда оживлялись они, выражение лица ее становилось такое доброе и простодушное, что невольно привлекало к ней. В лице ее, да и во всей ее фигуре, была сверх того одна особенная характерная черта: несмотря на свои восемнадцать лет, она казалась почти еще девочкой, гораздо моложе своих лет, совсем почти ребенком, и это иногда даже смешно проявлялось в некоторых ее движениях».

Особенно же хватает за сердце проявление в ней детскости в тот момент, когда Раскольников, уже любимый ею всею душою, заставляет ее угадать, кто совершил преступление: «… он смотрел на нее и вдруг в ее лице как бы увидел лицо Лизаветы (сестры старой старьевщицы, тоже им убитой. — Р.Г.). Он ярко запомнил выражение лица Лизаветы, когда он приближался к ней тогда с топором, а она отходила от него к стене, выставив вперед руку, с совершенно детским испугом в лице, точь-в-точь как маленькие дети, когда они вдруг начинают чего-нибудь пугаться, смотрят неподвижно и беспокойно на пугающий их предмет, отстраняются назад и, протягивая вперед ручонку, готовятся заплакать. Почти то же самое случилось теперь и с Соней: так же бессильно, с тем же испугом, смотрела она на него несколько времени и вдруг, выставив вперед левую руку, слегка, чуть-чуть, уперлась ему пальцами в грудь и медленно стала подниматься с кровати, все более и более от него отстраняясь, и все неподвижнее становился ее взгляд на него. Ужас ее вдруг сообщился и ему: точно такой же испуг показался и в его лице, точно так же и он стал смотреть на нее, и почти даже с тою же детскою улыбкой».

В полубреду вспоминая как-то раз о Соне и рисуя себе ее облик с той вещей ясностью, на какую способно лишь непосредственное чувство, Раскольников мысленно объединяет ее с той самой Лизаветой, с которой Соню связывала странная дружба: «Лизавета! Соня! Бедные, кроткие… Милые!… Они все отдают… глядят кротко и тихо… Соня, Соня! Тихая Соня!..» Быть может, именно здесь и скрыта разгадка этого простого и все же загадочного существования — беззащитность.

Она «не защищается». Она приемлет. «Ни о чем не просить, ни в чем не отказывать» — так была определена однажды высшая мера святости сердца. Нечто подобное присутствует и здесь — при всей парадоксальности этой отчаянной ситуации. Соня приемлет ужасную, незаслуженную нищету, в которую ввергает семью алкоголизм отца. Она не оказывает никакого сопротивления, будь то внутренний бунт или хотя бы свое мнение. Она не видит ничего особенного в том, что ее мачеха упреками вымещает на ней свое отчаяние. А когда Раскольников осуждает Катерину Ивановну за это, она встает на ее сторону: «Била! Да что вы это! Господи, била! А хоть бы и била, так что ж! Ну так что ж? Вы ничего, ничего не знаете…»

Эта беззащитность неравнозначна слабости. Когда нужно, это хрупкое существо проявляет недюжинную силу. Несмотря на всю свою любовь к Раскольникову, она без колебаний повинуется голосу собственной совести и противостоит Раскольникову при его попытках оправдать себя философией сверхчеловека. Она требует от него внутренней правды и готовности к искуплению вины. Но потом она следует за ним в Сибирь и делит с ним все лишения. Принесенная ею верность себе быть самим собой. Вот как Соня защищает, например, свою отчаявшуюся мачеху: «Это такая несчастная, ах, какая несчастная! И больная… Она справедливости ищет… Она чистая. Она так верит, что во всем справедливость должна быть, и требует… И хоть мучайте ее, а она несправедливого не сделает. Она сама не замечает, как это все нельзя, чтобы справедливо было в людях, и раздражается… Как ребенок, как ребенок! Она справедливая, справедливая!» Позволим себе напомнить, что это говорит женщина о другой женщине, ввергнувшей ее в бесчестие.

Это вещее сострадание обретает черты подлинного величия в тот момент, когда Раскольников признается ей в содеянном. «Как бы себя не помня, она вскочила и, ломая руки, дошла до средины комнаты; но быстро воротилась и села опять подле него, почти прикасаясь к нему плечом к плечу. Вдруг, точно пронзенная, она вздрогнула, вскрикнула и бросилась, сама не зная для чего, перед ним на колени.

Что вы, что вы это над собой сделали! — отчаянно проговорила она и, вскочив с колен, бросилась ему на шею, обняла его и крепко-крепко сжала его руками.

Раскольников отшатнулся и с грустною улыбкой посмотрел на нее:

Странная какая ты, Соня, — обнимаешь и целуешь, когда я тебе сказал про это. Себя ты не помнишь.

Нет, нет тебя несчастнее никого теперь в целом свете! — воскликнула она, как в исступлении, не слыхав его замечания, и вдруг заплакала навзрыд, как в истерике.

Давно уже незнакомое ему чувство волной хлынуло в его душу и разом размягчило ее. Он не сопротивлялся ему: две слезы выкатились из его глаз и повисли на ресницах».

Соня вполне могла бы чувствовать себя обманутой в своих надеждах: она привязалась к человеку, не будучи предупреждена им о том, с какой судьбой свяжет ее эта любовь. К тому же Раскольников разговаривает с ней в такой манере, которая едва ли может быть порождена любовью; скорее создается впечатление, что он вымещает на ней свой внутренний разлад, мучая ее. Однако Соня воспринимает это все совсем иначе. Озаренная неподкупным светом, встает в ее сознании его судьба, только и именно она, — судьба его души, причем с такой отчетливостью, что, когда он начинает затем философствовать, пытаясь вывести из своего преступления целую теорию, она ни на миг не поддается его доводам:

«— О, молчите, молчите! — вскрикнула Соня, всплеснув руками. — От Бога вы отошли, и вас Бог поразил, дьяволу предал!…

Кстати, Соня, это когда я в темноте-то лежал и мне все представлялось, это ведь дьявол смущал меня? а?

Молчите! Не смейтесь, богохульник, ничего, ничего-то вы не понимаете! О Господи! Ничего-то, ничего-то он не поймет!».

Не свободна от вины и ее жизнь. Эту вину она взяла на себя ради других. Конечно, она не смела этого делать, но поступила так из чувства долга. Таким образом она сохранила чистоту, и чистота эта определяется тем, что она живет такой жизнью против собственной воли, испытывая при этом страдания.

«Еще бы не ужас», — говорит ей Раскольников, — что ты живешь в этой грязи, которую так ненавидишь, и в то же время знаешь сама (только стоит глаза раскрыть), что никому ты этим не помогаешь и никого ни от чего не спасаешь! Да скажи же мне наконец, — проговорил он, почти в исступлении, — как этакой позор и такая низость в тебе рядом с другими противоположными и святыми чувствами совмещаются? Ведь справедливее, тысячу раз справедливее и разумнее было бы прямо головой в воду и разом покончить!

— А с ними-то что будет? — слабо спросила Соня, страдальчески взглянув на него, но вместе с тем как бы вовсе и не удивившись его предложению. Раскольников странно посмотрел на нее.

Он все прочел в одном ее взгляде. Стало быть, действительно у ней самой была уже эта мысль. Может быть, много раз и серьезно обдумывала она в отчаянии, как бы разом покончить, и до того серьезно, что теперь почти и не удивилась предложению его. Даже жестокости слов его не заметила (смысла укоров его и особенного взгляда его на ее позор она, конечно, тоже не заметила, и это было видимо для него). Но он понял вполне, до какой чудовищной боли истерзала ее, и уже давно, мысль о бесчестном и позорном ее положении. Что же, что же бы могло, думал он, по сих пор останавливать решимость ее покончить разом? И тут только понял он вполне, что значили для нее эти бедные, маленькие дети-сироты и эта жалкая, полусумасшедшая Катерина Ивановна, с своею чахоткой и со стуканием об стену головою.

Но тем не менее ему опять-таки было ясно, что Соня с своим характером и с тем все-таки развитием, которое она получила, ни в каком случае не могла так оставаться. Все-таки для него составляло вопрос: почему она так слишком уже долго могла оставаться в таком положении и не сошла с ума, если уж не в силах была броситься в воду? Конечно, он понимал, что положение Сони есть явление случайное в обществе, хотя, к несчастию, далеко не одиночное и не исключительное. Но эта-то самая случайность, эта некоторая развитость и вся предыдущая жизнь ее могли бы, кажется, сразу убить ее при первом шаге на отвратительной дороге этой. Что же поддерживало ее? Не разврат же? Весь этот позор, очевидно, коснулся ее только механически; настоящий разврат еще не проник ни одною каплей в ее сердце: он это видел; она стояла перед ним наяву…».

Предварительный ответ на свой вопрос он уже дал себе сам. Но затем он догадывается:

«Прошло минут пять. Он все ходил взад и вперед, молча и не взглядывая на нее. Наконец, подошел к ней; глаза его сверкали. Он взял ее обеими руками за плечи и прямо посмотрел в ее плачущее лицо. Взгляд его был сухой, воспаленный, острый, губы его сильно вздрагивали… Вдруг он весь быстро наклонился и, припав к полу, поцеловал ее ногу. Соня в ужасе от него отшатнулась, как от сумасшедшего. И действительно, он смотрел, как совсем сумасшедший.

Что вы, что вы это? Передо мной! — пробормотала она, побледнев, и больно-больно сжало вдруг ей сердце.

Он тотчас же встал.

Я не тебе поклонился, я всему страданию человеческому поклонился, — как-то дико произнес он и отошел к окну. — Слушай, — прибавил он, воротившись к ней через минуту, — я давеча сказал одному обидчику, что он не стоит одного твоего мизинца… и что я моей сестре сделал сегодня честь, посадив ее рядом с тобою.

Ах, что вы это им сказали! И при ней? — испуганно вскрикнула Соня, — сидеть со мной! Честь! Да ведь я… бесчестная, я великая, великая грешница! Ах, что вы это сказали!

Не за бесчестие и грех я сказал это про тебя, а за великое страдание твое. А что ты великая грешница, то это так, — прибавил он почти восторженно, — а пуще всего, тем ты грешница, что понапрасну умертвила и предала себя».

Тут-то и коренится суть всего… Ниже это подчеркивается еще раз: «Представьте себе, Соня, что вы знали бы… что… погибла бы совсем Катерина Ивановна, да и дети; вы тоже, впридачу (так как вы себя ни за что считаете, так впридачу»), И действительно, она всегда готова к самопожертвованию, к той чистейшей самоотдаче, которая не исчисляет доли собственного участия, а просто вкладывает себя целиком, даже если это представляется бессмысленным и бесполезным. Здесь запечатлена позиция полного самоотречения, и именно поэтому Соня в некоем конечном смысле находится под Божией защитой.

В знаменитом диалоге, содержащем столь дорогие Достоевскому идеи, Раскольников в своей недоброй манере доводит до сознания Сони весь ужас ее положения. Далее в романе говорится:

«— Так ты очень молишься Богу-то, Соня? — спросил он ее.

Соня молчала, он стоял подле нее и ждал ответа.

Что ж бы я без Бога-то была? — быстро, энергически прошептала она, мельком вскинув на него вдруг засверкавшими глазами, и крепко стиснула рукой его руку.

«Ну, так и есть!» — подумал он.

А тебе Бог что за это делает? — спросил он, выпытывая дальше.

Соня долго молчала, как бы не могла отвечать. Слабенькая грудь ее вся колыхалась от волнения.

Молчите! Не спрашивайте! Вы не стоите!… - вскрикнула она вдруг, строго и гневно смотря на него.

«Так и есть! так и есть!» — повторял он настойчиво про себя.

Все делает! — быстро прошептала она, опять потупившись. «Вот и исход! Вот и объяснение исхода!» — решил он про себя, с жадным любопытством рассматривая ее.

С новым, странным, почти болезненным чувством всматривался он в это бледное, худое и неправильное угловатое личико, в эти кроткие голубые глаза, могущие сверкать таким огнем, таким суровым энергическим чувством, в это маленькое тело, еще дрожавшее от негодования и гнева, и все это казалось ему более и более странным, почти невозможным».

Эта молодая женщина живет, несмотря на всю окружающую ее грязь, жизнью истинной христианки. Что означала бы иначе эта странная фраза: «Что ж бы я без Бога-то была?» — и еще более странное «все делает»? Что вкладывается в это «все»? И что «есть» она «через Бога»?

Думаю, что на этот вопрос можно ответить только так: она ощущает Его живое присутствие. Жизнь ее ужасна; все в этой жизни страшно и непостижимо. «И зачем, зачем я тебя прежде не знала! Зачем ты прежде не приходил?» — кричит она Раскольникову после того, как узнает страшную правду. Это «зачем?» можно поставить эпиграфом ко всей ее жизни. Она чувствует это — и все же знает, что Бог «все делает» для нее. Мерки разума и справедливости здесь неприменимы. Этому дитяти человеческому ведом Бог в Его живом присутствии. Он есть Он, и это и есть то самое «все». Божий лик обращен к ней, и мы благоговейно ощущаем, что это значит, когда человек может сказать о себе: все во мне от Бога. Эти слова-свидетельство чисто религиозного существования. Проникновенность, с которой дитя Божие чувствует себя таковым, соседствует с безысходностью потерянного существования, и, в конце концов, окажется, что «Богу возможно то, что невозможно людям».

Потому-то и прав Раскольников, утверждая, что Соня верит в ежечасную возможность чуда, исходящего от Бога. Она действительно верит в это, причем без всяких фантазий. Просто она живет среди людей, провозглашенных Христом блаженными.

Затем следует незабываемая сцена с Новым Заветом.

«На комоде лежала какая-то книга. Он каждый раз, проходя взад и вперед, замечал ее; теперь же взял и посмотрел. Это был Новый Завет в русском переводе. Книга была старая, подержанная, в кожаном переплете.

Это откуда? — крикнул он ей через комнату. Она стояла все на том же месте, в трех шагах от стола.

Мне принесли, — ответила она, будто нехотя и не взглядывая на него.

Кто принес?

Лизавета принесла, я просила.

«Лизавета! странно!» — подумал он. Все у Сони становилось для него как-то страннее и чудеснее, с каждою минутой. Он перенес книгу к свече и стал перелистывать».

Раскольников просит Соню прочитать ему про бедного Лазаря — того, на котором Христос продемонстрировал свою власть над смертью, воскресив уже разлагавшегося мертвеца. Но Соня не решается читать.

«— Читай! Я так хочу!»-настаивал он, — читала же Лизавете!

Соня развернула книгу и отыскала место. Руки ее дрожали, голосу не хватало. Два раза начинала она, и все не выговаривалось первого слога.

«Был же болен некто Лазарь, из Вифании…» — произнесла она, наконец, с усилием, но вдруг, с третьего слова, голос зазвенел и порвался, как слишком натянутая струна. Дух пересекло, и в груди стеснилось.

Раскольников понимал отчасти, почему Соня не решалась ему читать, и чем более понимал это, тем как бы грубее и раздражительнее настаивал на чтении. Он слишком хорошо понимал, как тяжело было ей теперь выдавать и обличать все свое. Он понял, что чувства эти действительно как бы составляли настоящую и уже давнишнюю, может быть, тайну ее, может быть еще с самого отрочества, еще в семье, подле несчастного отца и сумасшедшей от горя мачехи, среди голодных детей, безобразных криков и попреков. Но в то же время он узнал теперь, и узнал наверно, что хоть и тосковала она и боялась чего-то ужасно, принимаясь теперь читать, но что вместе с тем ей мучительно самой хотелось прочесть, несмотря на всю тоску и на все опасения, и именно ему, чтоб он слышал, и непременно теперь — «что бы там ни вышло потом!»… Он прочел это в ее глазах, понял из ее восторженного волнения… Она пересилила себя, подавила горловую спазму, пресекшую в начале стиха ее голос, и продолжала чтение одиннадцатой главы Евангелия Иоаннова. Так дочла она до 19-го стиха:

«И многие из иудеев пришли к Марфе и Марии утешать их в печали о брате их. Марфа, услыша, что идет Иисус, пошла навстречу ему; Мария же сидела дома. Тогда Марфа сказала Иисусу: Господи! если бы Ты был здесь, не умер бы брат мой. Но и теперь знаю, что чего Ты попросишь у Бога, даст Тебе Бог».

Тут она остановилась опять, стыдливо предчувствуя, что дрогнет и порвется опять ее голос…

«Иисус говорит ей: воскреснет брат твой. Марфа сказала ему: знаю, что воскреснет в воскресение, в последний день. Иисус сказал ей: Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня, если и умрет, оживет. И всякий живущий и верующий в Меня не умрет вовек. Веришь ли сему? Она говорит Ему: (и, как бы с болью переведя дух, Соня раздельно и с силою прочла, точно сама во всеуслышание исповедовала)

Так, Господи! Я верую, что Ты Христос, Сын Божий, грядущий в мир».

Она было остановилась, быстро подняла на него глаза, но поскорей пересилила себя и стала читать далее. Раскольников сидел и слушал неподвижно, не оборачиваясь, облокотясь на стол и смотря в сторону. Дочли до 32-го стиха.

«Мария же, пришедши туда, где был Иисус, и увидев его, пала к ногам его; и сказала ему: Господи! если бы Ты был здесь, не умер бы брат мой. Иисус, когда увидел ее плачущую и пришедших с нею иудеев плачущих, Сам восскорбел духом и возмутился. И сказал: где вы положили его? Говорят Ему: Господи! поди и посмотри. Иисус прослезился. Тогда иудеи говорили: смотри, как Он любил его. А некоторые из них сказали: не мог ли Сей, отверзший очи слепому, сделать, чтоб и этот не умер?»

Раскольников обернулся к ней и с волнением смотрел на нее: да, так и есть! Она уже вся дрожала в действительной, настоящей лихорадке. Он ожидал этого. Она приближалась к слову о величайшем и неслыханном чуде, и чувство великого торжества охватило ее. Голос ее стал звонок, как металл; торжество и радость звучали в нем и крепили его. Строчки мешались перед ней, потому что в глазах темнело, но она знала наизусть, что читала. При последнем стихе: «не могли Сей, отверзший очи слепому…»-она, понизив голос, горячо и страстно передала сомнение, укор и хулу неверующих, слепых иудеев, которые сейчас, через минуту, как громом пораженные, падут, зарыдают и уверуют… «И он, он-тоже ослепленный и неверующий, — он тоже сейчас услышит, он тоже уверует, да, да! сейчас же, теперь же», — мечталось ей, и она дрожала от радостного ожидания.

«Иисус же, опять скорбя внутренно, проходит ко гробу. То была пещера, и камень лежал на ней. Иисус говорит: Отнимите камень. Сестра умершего Марфа говорит Ему: Господи! уже смердит: ибо четыре дни, как он во гробе».

Она энергично ударила на слово: четыре.

«Иисус говорит ей: не сказал ли Я тебе, что если будешь веровать, увидишь славу Божию? Итак, отняли камень от пещеры, где лежал умерший. Иисус же возвел очи к небу и сказал: Отче, благодарю Тебя, что Ты услышал Меня. Я и знал, что Ты всегда услышишь Меня; но сказал сие для народа, здесь стоящего, чтобы поверили, что Ты послал Меня. Сказав сие, воззвал громким голосом: Лазарь! иди вон. И вышел умерший,

(громко и восторженно прочла она, дрожа и холодея, как бы воочию сама видела)

обвитый по рукам и ногам погребальными пеленами; и лицо его обвязано было платком. Иисус говорит им: развяжите его; пусть идет.

Тогда многие из иудеев, пришедших к Марии и видевших, что сотворил Иисус, уверовали в Него.

Далее она не читала и не могла читать, закрыла книгу и быстро встала со стула.

— Все об воскресении Лазаря, — отрывисто и сурово прошептала она и стала неподвижно, отвернувшись в сторону, не смея и как бы стыдясь поднять на него глаза. Лихорадочная дрожь ее еще продолжалась. Огарок уже давно погасал в кривом подсвечнике, тускло освещая в этой нищенской комнате убийцу и блудницу, странно сошедшихся за чтением вечной книги».

Здесь действительно раскрывается ее тайна.

Место Сони — там, где находятся по слову Христа малые мира сего, бесправные и отверженные, мытари и грешники. Ее тайна соединяет ее со Христом. Она солидарна с Ним.

Отсюда ее авторитет. Этим она жива. Эти корни питают ту ясность взгляда, благодаря которой она ни на миг не поддается софистике Раскольникова, хоть и любит его.

Но то, что было сказано выше о другой Соне, относится и к ней. Она не оправдывает своей жизни, а просто живет ею, — живет страдая. Она не выводит из нее никаких теорий, хотя бы ради попытки осмыслить все это. Она принимает на себя всю тяжесть этого непостижимо запутанного существования по внутреннему побуждению, без рассуждений и колебаний. Но если бы она попыталась оправдать его, оно стало бы насквозь фальшивым, обманчиво-демоническим, и она утонула бы в этой стихии.

Когда Раскольников как-то раз хочет вовлечь ее в свои «сверхчеловеческие» рассуждения о том, кто имеет право на жизнь, а кто нет, она возражает: «Да ведь я Божьего промысла знать не могу… И к чему вы спрашиваете, чего нельзя спрашивать? К чему такие пустые вопросы?» Это говорится в определенном контексте, но раскрывает и нечто принципиальное — ее благоговение перед непостижимостью святого.

В попытке постичь глубинную суть этого образа нельзя исходить ни из интеллектуальных, ни из этических критериев, и если кажется, что ты его постиг, то не худо усомниться в этом, ибо не исключено, что неприкосновенная граница между добром и злом оказалась здесь каким-то образом нарушенной.

Не смогла бы постичь собственной сути и сама Соня. Ее христианское самопонимание сводится к тому, что она, никак себя не оправдывая — уже одно желание «понять» означало бы попытку оправдать — и будучи убеждена в своей вине, продолжает жить, послушная велению Божию, готовая к покаянию и исполненная такого доверия к Богу, которое она едва ли когда- нибудь выразила бы словами, обращенными к Богу.