3. Место «легенды» в общем круге проблем
3. Место «легенды» в общем круге проблем
Пройдя вместе с нами путь довольно сложных рассуждений, читатель может сам решить, насколько обоснован наш тезис, согласно которому истинный смысл легенды не исчерпывается содержащейся в ней полемикой Восточной Церкви с Римом. То, что эта полемика вкладывается здесь в уста человека, в сущности лишенного веры, человека, выступление которого в защиту своей церкви — в памятной газетной статье — было воспринято как насмешка, несущественно, что вполне в духе Достоевского; более того, наступление на Рим и католичество скорее теряет на фоне человеческой несостоятельности свои четкие контуры. Но если рассматривать роман как целое, то нельзя не прийти к убеждению, что смысл его не сводится к этому слишком уж явному, почти банальному аспекту, ибо в остальном церковь не играет в романе вообще никакой роли. Если же подойти к «Легенде» с позиций только что рассмотренных человеческих связей и отношений, то она сразу же займет в книге одно из важнейших мест.
Правильность такого подхода подтверждается и тем, что единственный «слушатель», которого Иван знакомит со своей легендой, Алеша, реагирует не столько на ее полемический смысл, сколько на то, как раскрывается в ней Иван; именно это последнее и определяет степень его ужаса.
Какое же место занимает все это в комплексе вопросов, рассмотренных в предыдущих главах? Может показаться, что исходная точка нашего — чуть ли не полемического — анализа смысла легенды о Великом инквизиторе не имеет прямого отношения к теме. Однако ретроспективный взгляд подтверждает ее глубокую связь с проблематикой целого. Та неразрывная цепочка, которая шла от народа к старцам и звеном которой, хоть и в виде исключения, оказывается Алеша, здесь обрывается. Ивану эта связь уже чужда, он из нее выпал. Он ориентируется только на свой индивидуальный разум и на свою субъективную волю. Он утратил контакт с народом и именно поэтому подпадает под власть такого омерзительного существа, как Смердяков. Нарушена и его связь с плодоносящей землей; правда, он ощущает могучие силы природы, но для него она — либо элемент мироздания, либо демонизированная «земляная сила». Во взаимосвязи компонентов бытия он уже не усматривает ни необходимости, ни смысла; это и делает возможным его идею неприятия мира.
Его отношение к Богу типично для человека, который, будучи связан с Ним долгой традицией, сложным переплетением факторов социологии и культуры, всевозможными душевными нитями, восстает против этой связи. Он больше неспособен относиться к Богу с той же непосредственностью, что и народ; но в то же время он отказывается приложить усилия к тому, чтобы создать на другой ступени существования — готовностью, трудом, преданностью, жертвами — новое отношение к Богу. С другой стороны, он не идет и на окончательный разрыв. Его отрицание не столь бесплодно, чтобы просто отпасть, как это происходит с Ракитиным. Но оно и не столь глубоко и однозначно, чтобы обрести такую же органичность, как у Кириллова. [21] Дело усугубляется тем, что этот молодой человек — личность сложная, раздираемая на части многочисленными конфликтами, что он по существу не знал детства, но не завершил еще и перехода во взрослое состояние. Все это служит питательной почвой для своеобразного, половинчатого отношения к Богу, слагающегося из веры и неприятия сотворенного Им мира и порождающего «бунт».
В целом же Иван живет очень интенсивной жизнью. Напряженность и противоречивость повседневности, нагнетающиеся до болезненного состояния, находят себе выражение в философской и религиозной проблематике, а она, в свою очередь, претворяется в жизненную практику с ее борьбой и страданиями. Таким образом, этот персонаж Достоевского демонстрирует тот кризис религиозного мироощущения и сознания, который проходит красной нитью через вес XIX век и окончательные выводы из которого сделает, видимо, лишь современность.
К этому можно было бы добавить многое, — в частности, о соотношении образа Ивана с мыслями и чувствами романтиков, о непризнании моральных ценностей эстетствующим декадансом, о взглядах и мире страстей раннего Кьеркегора и особенно Ницше. Но здесь мне не хотелось бы этого делать. В следующей же главе, посвященной анализу более простых и масштабных персонажей — Кириллова и Ставрогина, мы коснемся некоторых из этих вопросов.