В пустыне, на берегу озера
В пустыне, на берегу озера
Было это в далекие времена.
Одноклассник мой стал к сорока годам значительным инженером и уехал в Среднюю Азию инспектировать газопровод. Освоившись, пригласил меня поохотиться — сам-то он не охотился, у него такого интереса вообще не было: он гонял вдоль трубы на машине или на вертолете, а я уж мотался за ним с удочками и ружьем.
Должен признаться, что никогда более не доводилось мне промышлять в столь обширных угодьях — от Саратова до Хивы. Однажды произошло даже так, что завершалась утренняя охота в трехстах километрах от места ее начала.
Напарники мне попадались самые разнообразные: и местные жители, и строители-сибиряки, и генерал из заядлых московских стрелков; генерал, кстати, вполне демократичный — через час мы с ним на «ты» сделались. Осязательнее прочих запомнился мне компаньон по фамилии Пучкин: и фамилия вызывающая, и вид у него сплошь несоразмерный, и характер занимательный, да к тому же мы в приключение с ним попали.
Привез меня приятель очередной раз в незнакомое место: пустыня не пустыня, скорее — степь, вагончики стоят, за вагончиками — тугай, кустарниковые поросли. Среди кустов бродит верблюд. Вдруг он резко поворачивается, отбегает в сторону, вновь останавливается, а подождав несколько, бежит на прежнее место — какой-то мальчишка, пытаясь поймать, то и дело гоняет его, однако через кусты плохо видно.
Приятель зашел в вагончик и быстро договорился: на крыльцо вышел человек в черной спецовке.
— Пучкин! — крикнул он в направлении скачущего верблюда. — Оставь в покое животное! Никуда оно не денется! Иди сюда!
Мальчишка вышел.
— Собирайся на охоту. Возьми моторку и вон, — указал в мою сторону, — земляка, понял?.. И чтобы три дня — до выходного — духу твоего здесь не было, понял?.. На выходной понадобишься. Все. Здравствуйте, — сказал он еще мне на прощание и скрылся в вагончике.
Пошли грузиться. Мальчишка по рассмотрении оказался мужичком лет пятидесяти-пятидесяти пяти. Только что очень меленьким. Зато большеухим. Как его звали, я так и не узнал: Пучкин и Пучкин.
Моторка стояла неподалеку — в коллекторе, по которому могуче неслись ядовитые стоки с полей. Мутный стрежень привел нас в конце концов к заросшему тростником озеру. Мы то скреблись по узким протокам, то, пригибаясь, вползали в сумрачные туннели — неба сквозь высоченные заросли не было видно. Мало-помалу вода начала светлеть, а потом и вовсе очистилась до совершенной прозрачности — на трех метрах глубины всякая водорослинка различалась. Тут и тростник поредел. Пучкин добавил оборотов винту, и вскоре огромнейшая гладь открылась нашему взору. Если до этого момента лодка вспугнула лишь с десяток лысух да одну длинноносую чомгу — товар, не заслуживающий внимания серьезных охотников, то здесь увидели мы и множественные стайки утей, и большие гусиные стаи, кроме того, кружили в воздухе бакланы, пеликаны, цапли, лебеди и прочий неохотничий вздор. Внезапно выключив двигатель, Пучкин хрипло сказал:
— Бесчинство водоплавающих.
Ожидая развития мысли, я молча кивнул, однако Пучкин принялся заводить мотор снова — вероятно, разговор был исчерпан. Дергал, дергал он за стартер, и что-то у него не получалось, а я тем временем прикидывал, как бы да в каком месте устроиться перед вечерней зарей, а то ведь это только издалека их — тьма, а встанешь неудачно — и либо вообще ни одной уточки не увидишь, либо так и будут они над тобою по поднебесью свистать. Наконец поехали.
В другой раз мы остановились, чтобы я мог услышать:
— А дело к вечеру. — Теперь движок не заводился куда дольше прежнего.
Ну а потом он заглох сам по себе, и, поклацав инструментами, Пучкин сообщил:
— Заправиться-то мы забыли…
Вечерняя охота не удалась: в слишком уж неприглядном месте прервалось плавание — на открытой воде. Ночь мы провели не на острове у костра, специально для которого везли саксауловые дровишки, а прямо в лодке, на стланях. В лодке вообще-то спать хорошо — вода покачивает, убаюкивает, однако больно уж холодно было, так что мы почти и не спали и, едва дождавшись утренних сумерек, устремились спасаться. Я — греб, Пучкин занимал пост штурмана.
— Так держать, — направлял он. — Если будем держать вот так, выберемся к плато, к людям. Назад нам без мотора не проскрестись, а в другие стороны — твердых берегов и вовсе нет: пески да болота — заболоченные пески. И жилья нет — пустыня…
Грести было неудобно: борта высокие, алюминиевые весла коротки и легки — кое-как цепляешь поверхность воды, суденышко туда-сюда рыскает…
— Левее, правее, так держать! — командует Пучкин и тут же: — Левее, правее, опять левее…
А я уж давно и сам знаю: я взял лысину сидящего на корме штурмана в створ с одиноким тростниковым колком и стараюсь придерживаться. В те мгновения, когда колок занимает место короны, Пучкин и орет: «Так держать!» При этом голова его дергается от напряжения, корона спадает, тут еще и катерок наш уныривает куда-нибудь в сторону, и снова начинается: «Правее, левее, правее…»
Налетали иногда утки. Сначала мы постреливали, но вскоре от занятия отказались: очень уж много времени уходило на судоводительские маневры к подбитой дичи — то в сторону, то вообще назад, да поближе подплыть, чтобы дотянуться удобно было.
Взошло солнце.
— Вон, видишь, плато?! — воскликнул Пучкин.
Я обернулся. Впереди, за тростниковыми островами, казавшимися отсюда сплошною стеной, виднелась тянущаяся вдоль горизонта возвышенность с плоским, словно по линейке отчерченным верхом.
Опять пошли заросли и становились все гуще. Мы путались в лабиринтах и, теряя из виду берега, ориентировались по солнцу. Несколько раз попадались рыбацкие сети. «Во! — приободрялся Пучкин. — Уже близко!» Но час проходил за часом, а тверди не было.
Озеро стало мелеть, наконец лодка и вовсе увязла — я вылез и поволок ее за собой. Пучкина пассажирская роль заметно смущала, однако помочь он при своей малорослости ничем не мог: мне самому едва не захлестывало за отвороты бродней. Дно делалось все более илистым, и тут Пучкин не выдержал: скинул сапоги, босиком махнул через борт и погрузился в топь чуть ли не с головою. Потащили вдвоем.
— Ил — из-за того, что ветром пыль с плато надувает, — изрек Пучкин.
Он был прав — теперь уже оставалось немного. Сначала мы увидели знак — тур, сложенный из плитняка на вершине утеса. «Держать туда», — указал штурман. Потом разглядели и постройки. «Я же говорил! — обрадовался он. — Люди!».
Вода кончилась. Бросив лодку, мы пробрели сколько-то по грязи, потом — по белому, словно снег, соляному налету, и у подножия плато нам открылась езженая дорога. «Спасены», — заявил Пучкин, и мы попадали в иссеченную протекторами дорожную пыль…
Поселок, расположившийся на склоне, был мертв. Переходя от строения к строению, мы обнаруживали всюду следы разрушения и тлена: осколки стекла, ржавые кровати с матрацами, рассыпавшимися в прах от одного прикосновения, ветхую выгоревшую одежонку. Стемнело. «И переночевать негде», — вздохнул Пучкин. Переночевать, хотя бы прилечь, действительно было негде.
Мы прошли поселок насквозь до того места, где с плато спускалась к нему дорога. Фонарики наши высветили колеи, поросшие жухлой травою, закрытый шлагбаум и рядом со шлагбаумом — столбушок с жестяным щитом. Обойдя столбушок, Пучкин посветил на щит и вслух прочитал: «Лепра»…
«Слышь, — спросил он меня, — а что это такое?» Я начал было объяснять, но Пучкин перебил: «А! Знаю, это — “больной поселок”, он брошен, где-то рядом должен быть “здоровый поселок”, и там кто-то живет: не то рыбаки, не то пастухи — не помню, но кто-то есть, мне рассказывали».
Пройдя вдоль берега, нашли мы и «здоровый поселок», тоже, впрочем, разрушенный, но одно саманное строеньице сохраняло вполне жилой вид и оказалось населенным: только торкнулись, только отворилась нам дверь, как начались приготовления к праздничному ужину. Мы, кажется, и познакомиться с хозяином не успели, а он уж спросил:
— Барашка? Индюшка?
— Верблюд, — отвечал Пучкин, располагаясь на кошме.
— Нет верблюд, — повинился хозяин.
— Тогда уйду, — пригрозил Пучкин, но смилостивился: — Так и быть, валяй индюка.
— Зачем? — спросил я его, когда хозяин ушел. — Мы же не голодны, не съедим, да потом — столько ждать, уснем ведь.
— Уснем так уснем, — сказал Пучкин. — Если бы мы отказались, он бы до утра не отставал, все уговаривал бы.
Сделав необходимые распоряжения, хозяин вернулся с чайником и пиалами — началось… Мне уж доводилось попадать на дастархан, и я знал, что это не столько принятие пищи, сколько вожделенное времяпрепровождение уважающих себя восточных мужчин: «Рай — это вечный дастархан», — объяснял как-то прежний напарник мой, профессор тутошнего университета.
Керосиновая лампа, стоявшая на полу, едва светила — друг друга-то мы, конечно, видели, но разглядеть лицо хозяйки, возникавшей время от времени из кромешной тьмы, долго не удавалось.
Выяснилось, что хозяина зовут Ложка.
— Лешка? — переспросил я.
— Нет, — и отрицательно покачал головой, — Ложка.
Было у него и другое имя — настоящее, но очень уж труднопроизносимое даже по восточным понятиям. Родители явно перестарались: в одно имя собрали все свои мечтания и надежды — натуральнейший манифест. Нынешнее же имя было, по сути, прозвищем. В молодости, браконьеря с приятелем, они додумались окликать друг дружку не по имени, а, чтобы запутать инспектора, «секретными словами»: приятель законспирировался кличкой Вилка, а хозяин наш обозначился соответственно Ложкою, да так на всю жизнь Ложкою и остался.
— Мой жена зовут Анна Ивановна, — гордо сказал хозяин. — Он — русский.
Мы, понятное дело, «как» да «что»?.. Тут наступил черед водки, следом вроде бы пошел арбуз… или сначала индюшка, а потом арбуз… или все вместе… Ну да неважно, важно то, что мы разговорились с доверительностью наипервейших друзей. И Ложка поведал нам, что и Анна Ивановна, и он сам — дети прокаженных, родившиеся без признаков неисцелимой болезни. Когда здешний лепрозорий закрыли, — а закрыли его из-за того, что озеро засолилось и пресной воды не стало, — родителей перевели в другой, там они и поумирали. Ложка с Анной Ивановной, попытав счастья на строительстве трубопровода и прокладке каналов, не приросли ни к какому месту и возвратились назад. Малая артелька долавливала здесь остатки рыбы, которой суждено было сгинуть в отраве, приносимой с полей. Супруги содержали и обихаживали базу этой артельки: строеньица, лодочки, сети, погреб-ледник… Раз в неделю приезжала машина, снабжала продовольствием, водой и забирала рыбу. На зиму они перебирались к дочери — она жила с мужем в поселке газовиков.
Явились сазаны, жаренные в хлопковом масле. После сазанов Пучкин заснул: приносят суп в огромнейших пиалах, а он спит… Мы с Ложкой продолжаем возлежать, бодрствуя, хотя сознание мое уже угасает, а на пищу я даже и смотреть не могу. Помню еще фотоальбом: юный Ложка стоит возле механизма дизельной электростанции («Моторист работал»), Ложка в солдатской гимнастерке («Москва служил: метро “Краснопресненская”, потом туда, где солнышко садится»), дальше шли цветные пейзажи, вырезанные из журналов («Новгородская область — родина Анна Ивановна предки»), фотография Богородичной иконы («Анна Ивановна мама»). Я поинтересовался, кто же у нее на руках?
— Анна Ивановна брат, — спокойно отвечал Ложка. — Старший брат. Он был очень хороший и умер давно-давно. Там в комнате есть еще такие картинки: и мама, и брат…
Тут и я уснул. Среди ночи проснулся. Свет не горел, Пучкин тихо рассказывал:
— Трезвый-то он у меня — ничего, а вот как выпьет…
— А он ростом-то невысок? — спросила откуда-то Анна Ивановна.
— Очень невысок, — признал Пучкин.
— Тогда конечно, — и Анна Ивановна вздохнула. — Мелкие мужички, они завсегда гоношливые.
— Да-а, — неуверенно согласился Пучкин. — Но так-то он — ничего, а вот как выпьет… Да в общем-то тоже ничего, только что выражается питиевато.
— Как? — не разобрала Анна Ивановна.
— Питиевато, — повторил Пучкин. — В том смысле, что не всякий его выпившего поймет… Например, бутылку ставит на стол и говорит: «Момент — и постамент», а разольет по стаканам, уберет пустую под стол и всегда скажет: «Момент — и монумент».
— Ну и что? — спросила хозяйка.
— А то, что не все это понять могут, иной возьмет и подумает, что здесь какая-то каверза… В общем, выпивали они да разодрались. Да друга своего он ножом и зарезал… Потом, конечно, когда протрезвел уже: мол, как я мог такое совершить?.. Плакал, винился, нет мне прощения, говорил… Восемь лет дали. Ну, я не смог в поселке-то оставаться: мы ж с отцом этого парня — зарезанного-то — вместе в депо работали. Он, правда, электрик, а я слесарь… Подался на газопровод. С тех пор здесь и болтаюсь. В отпуск к нему езжу — он в Коми республике отбывает. Не слыхали про Коми республику?.. Это на Севере — очень уж там комаров много…
— Ложка, не спишь?
— Нет, — отозвался Ложка. Он, оказывается, находился на кошме рядом с нами, тоже полег, где ел.
— А как тебе с русской женой-то живется?
— Хорошо живется, — удивленно отвечал Ложка. — Русский жена — хороший жена, умный жена, научил меня не жить, как другие жили…
— Это в каком смысле?
— А у нас, знаешь, приписки был, взятки был, воровать был… Анна Ивановна не разрешил мне…
— Теперь, знаешь, всех жуликов — суд… Вот директор совхоза здесь — хороший человек был: Золотая звезда, депутат — недавно повесился… Много миллионов было — милиционеры целый день в саду банки выкапывал.
— Какие банки? — не понял Пучкин.
— Трехлитровый, с деньгами. А жена, Анна Ивановна, научил меня не делать так: мы, конечно, бедно живем, зато честные.
— Поня-атно, — задумчиво протянул Пучкин.
И тут прямо под окном завыл волк. Пока в темноте искали ружья да выбирались из дома, волк ушел. Недалеко, правда, но уже не достать было: мы сделали по удаляющемуся вою несколько выстрелов, с тем и вернулись.
— Много волк есть, много шакал, лисица, кот дикий, хищный птица орел, — перечислял Ложка.
— Они у тебя скотину-то не крадут? — спросил Пучкин.
— Какой скотина?
— Ну, барашков, индюшек, чего там у тебя еще есть?
— Остался один барашка, — сказал хозяин, — индюшка мы уже съели.
— Так у тебя по штуке всего, что ли?
— Да, по одна штук — для дорогой гости. Теперь попрошу машина еще индюшка привезти…
За краткое время нашего отсутствия Анна Ивановна успела расстелить на полу матрацы с одеялами, а сама снова исчезла: похоже, за занавесочкой был ход в маленькую комнатенку, вроде чуланчика, там хозяйка и обитала.
— Анна Ивановна! — изумился Пучкин. — Ну ты даешь! Настоящая восточная женщина: шуруешь-шуруешь, а на глаза не показываешься* — это Ложка тебя так приучил?
— Привыкла, — донеслось из-за занавески, — да и правильно это: зачем бабе о мужскую компанию лезть? Обязательно встренешь с разговором и обязательно — невпопад, только рассердишь.
— Здорово вы устроились, — позавидовал Пучкин. — Ему — русская жена нравится, ей, понимаешь, восточный муж.
На этом, кажется, все уснули.
Утром приехали рыбаки.
— А где же они живут? — спросил я Ложку.
— Земля-земля, кругом вода, — отвечал он.
— На острове, — перевела Анна Ивановна. — Там будка есть, газовая плита, баллоны завезены… Отсюда уж больно далеко до глубоких мест, так что они живут на острове, а два-три раза в неделю, по улову смотря, привозят рыбу.
Ложка долго беседовал с рыбаками; их было двое — приветливые, улыбчивые, они наговорили нам много слов, но, кроме «салам алейкум», мы ничего не поняли.
Горючего у рыбаков не оказалось — они гоняли лодку шестом, на глубине — веслами. Машина ожидалась лишь в понедельник — это Ложка сказал нам еще вчера. Оставалось надеяться на случай — вдруг заедут какие-нибудь охотники. Однако Пучкину велено было сегодня попасть домой, кроме того, с завтрашнего дня непременно начнется розыск — сколько же напрасных тревог принесем мы и пучкинскому начальнику, и приятелю моему.
— Пойдем пешком, — сказал я Пучкину. — Как-нибудь за день доберемся. Потом приедете на машине, заправите лодку, и отгонишь ее назад.
Он кивнул. И вдруг вершители наших судеб засуетились — над озером появился самолет.
— Пиши! — закричал Ложка, указывая на дорогу. — Пиши! Пиши, что случилось!
Мы оцепенели от недоумения.
— Какой у тебя участок? — спросила Пучкина Анна Ивановна.
— Сто двадцать четвертый, а что?
Схватив стоявшее у стены весло, она подбежала к дороге и принялась выводить в пыли саженные буквы: «сооб»…
Самолет кружил над озером и почти не приближался.
— Может, это нас и разыскивают? — предположил я.
— Нет, — отвечал Ложка. — Зачем вас? Птица смотрит: утка разная, гусь — кто-то охотиться будет: обком, райком, исполком — начальство…
«Сообщите 124», — написала Анна Ивановна.
Самолет пошел прямо на нас. Летел он низко, и мы видели склонившееся к стеклу лицо летчика. Развернувшись, Ан-2 сделал еще один заход со стороны озера.
«Сообщите 124 лодка полом…»
Сделав успокаивающий жест рукой, пилот повернул машину вдоль берега и над тем местом, где сидела в грязи моторка, покачал крыльями.
— Пешком не надо, — сказал нам Ложка. — Отдыхать надо, чай пить надо, дастархан надо.
Подошла хозяйка, поставила на место весло.
— Спасибо, — поблагодарили ее мы с Пучкиным.
— Чего там, — отмахнулась она, — велика радость пятьдесят километров по пыли топать.
Пока хозяева принимали рыбу, мы сходили к моторке и нагрузили по рюкзаку — у нас все ж и утки были, и кое-какие харчи, так что мы вполне могли сделать достойный вклад в очередное пиршество. На соляном насте прочитали следы недавней охоты. Подкараулив в камышах возвращавшегося с водопоя сайгака, волк выскочил из укрытия и обежал сайгака кругом, чтобы не позволить ему прыгнуть в сторону, а то ведь раз прыгнет — и уже не догнать. Задавил и, взвалив тушу на спину, уволок — рядом со следом волка тянулись две полосы от задних копытец козлика.
В этот раз Анна Ивановна делила трапезу с мужской компанией: мы пригласили[10]. Ложка не возражал. И даже вполне по-российски опрокинула стопочку.
Потом примчалась машина. Лодку заправили, и Пучкин, приняв в подарок мешок свежей рыбы, благополучно отбыл. Мне же велено было дожидаться другого транспорта: приятель дела свои завершил, и следовало возвращаться в столицу.
Ну а пока я опять уснул. Произошло это точно после жареной утки, после шашлыка из змееголова — диковинной местной рыбины, обличием своим напоминающей налима, но, думается, перед ухой…
Ложка осторожненько разбудил меня:
— Эй!
— Что случилось?
— Возьми Анна Ивановна Россия.
— Как это?
— Он никогда не видел Новгородская область, грустный из-за этого, хочет посмотреть.
Анна Ивановна, нарядно одетая, стояла в дверях.
— Потеплее бы надо, — посоветовал я. — В Новгородской-то, поди, уже снег.
— Все взяла, — с покорностью отвечала хозяйка.
У дверей лежали сумки, узлы — ничего этого прежде здесь не было. Договорились, что в Москве я посажу Анну Ивановну на поезд, а дальше уж она поедет сама. Нужную станцию она знала, название деревни помнила. Неизвестно было, сохранилась ли сама деревня, а если и сохранилась, есть ли там кто-нибудь хоть из самой отдаленной родни: последние письма приходили давным-давно.
— А если никого нет?
— Неважно: посмотрю — и назад, мне бы только увидеть, — смущенно сказала Анна Ивановна и спряталась за занавесочку.
— Родной земля постоять, — вздохнул Ложка. — Надо.
Вечером на «уазике» приехал приятель мой. Хозяин начал настаивать на барашке, но ценой невероятного труда удалось ограничить ужин зеленым чаем. Когда стали грузиться в машину, Анна Ивановна отозвала меня и тихо сказала:
— Такое дело, что… боюсь: вдруг да останусь там, в России.
— Может, вам и оставаться не у кого?
— Все равно: приеду да в чистом поле так и останусь… Либо в лесу…
Она мне всю жизнь снится, земля эта, хоть и не видала ее никогда…
— Нет, нельзя.
Нельзя Ложку обижать — он добрый.
Мы ведь с самого детства рука об руку: и в лепрозории, и на воле…
Нельзя.
Да и осталось-то всего ничего, — и Анна Ивановна улыбнулась.
— Теперь если уж начудишь, так на исправление и времени не хватит.
Простите меня… Христа ради…
Выезжали мы поздней ночью. Когда взобрались на плато, приятель мой попросил шофера остановиться и выключить фары. Мы вылезли из «уазика» и подошли к краю обрыва — жуткая, зачаровывающая картина открылась нам: внизу, освещенное холодным светом луны, расстилалось бескрайнее озеро. Где-то под нами, в непроглядной ночной черноте, ютились Ложка и Анна Ивановна.
— Не видать ничего, — пожалел я. — Как будто и нет их.
— Наверное, спать легли, — предположил приятель.
— Огонь! — воскликнул шофер.
Там, далеко внизу, вспыхнул огонек керосиновой лампы и, покачиваясь, поплыл — хозяева вышли проводить нас.
— Ур-ра-а! — закричали мы в три глотки. — Ур-ра-а!
Чего уж мы так обрадовались?
— Возьми ружье, — попросил приятель, — устрой салют — хоть волков распугаешь!
Сколько высадил я патронов — не помню, я и не считал: заряжал да лепил в небо.
И все смотрел на крестообразно плавающий огонек, которым осеняла нас благословляющая рука.